Радостная, Люся возвращается домой. Она крепко прижимает к груди овальный, заботливо упакованный предмет.
В полдень февральское солнце растопило снег на тротуарах, и дворники торопливо счистили скребками грязную утоптанную массу. Прохожие, назябшие за зиму, почуяв весну, толпились на солнечной стороне улиц. Но вот солнце скрылось, с реки подул ветер. И там, где утром был плотный снег, где в полдень дворники усердно шаркали скребками, там к вечеру образовалась гололедица. Люди робко ступают, скользят, спотыкаются, падают.
«Дьявол, ветер какой отчаянный! — злится Люся. — И еще этот пакет с блюдом...»
Всё равно, зиме уже не долго чудить. Ну, еще месяц, два месяца — лето придет неизбежно.
Люся переходит улицу. Подымает голову, находит глазами четвертый этаж и окно рядом с балконом.
Светло.
Да, это Петр сидит за столом с газетой и морщится: «ожидается похолодание»... Надоела зима! Он откладывает газету. Обычное весеннее желание уехать за город, размяться охватывает его. «Двадцать часов ноль минут», — объявляют по радио. Почему так поздно нет Люси? Теперь Петр уже перестал ловить себя на том, что каждый день поджидает ее.
Кто-то открывает входную дверь своим ключом. Люся, вероятно. Кто-то входит в «данцигский коридор». Шаги незнакомые. Кто-то входит в комнату Люси.
— Кто там?
Никакого ответа.
— Кто там? — спрашивает Петр громче.
Стон из комнаты Люси.
Что такое? Петр стучится. Снова стон. Петр входит на половину Люси. Она лежит на диване, скорчившись, в шубке, в ботиках. Лицо ее бледно.
— Что с тобой, Люсенька? — наклоняется к ней Петр.
— Я сломала ногу, — стонет она. — Поскользнулась, — добавляет она, будто оправдываясь.
— Покажи-ка, — решительно говорит Петр. Он осторожно снимает с ноги Люси ботик, туфлю, чулок. Нога возле косточки распухла. Петр ощупывает опухоль. Люся съеживается.
— Перелома нет, — говорит Петр, успокаивая ее. — Растяжение, думаю. Сейчас помогу тебе, — говорит он, видя, что Люся силится снять второй ботик.
Он помогает ей снять ботик, шубку, бережно кладет на диван, заботливо укрывает платком.
— Осторожно, здесь блюдо! — говорит Люся, защищая от движений Петра серый овальный пакет. — Посмотри, пожалуйста, не разбилось? — говорит она слабым голосом.
Петр развертывает пакет.
— Цело, — говорит он и чуть задерживает свой взгляд на белой поверхности блюда. Он завертывает пакет, кладет на полку в дальнем углу комнаты. Он чувствует, что темные глаза Люси следят за каждым его движением.
Петр кладет Люсе компресс на ногу. Но к вечеру опухоль увеличивается, боль усиливается.
— Я вызову доктора, — говорит Петр, вопросительно глядя на Люсю.
— Только не папу, — говорит она тихо. — Он и так устает.
«Не везет ей, бедняжке», — думает Петр, вызывая по телефону врача.
Поздно вечером приходит врач. Молодой. Строгий.
— Сильное растяжение, — подтверждает он диагноз Петра. — Лечение: теплые ванны, абсолютный покой, пока опухоль и боль не пройдут. Ясно? — спрашивает он, передавая Люсе бюллетень.
«Пропало мое блюдо. Невезучая я какая...» — думает Люся с досадой, недружелюбно оглядывая врача.
— Ясно, — с горечью отвечает она, держа в руках бюллетень, как приговор.
Несколько дней Люся пролежала в постели. Поворачиваясь, стискивала зубы, чтобы не стонать от боли; ей было неловко перед Петром: в самом деле, разве она маленькая?
Трижды в день Петр подавал ей тазик с горячей водой, куда она опускала больную ногу, подливал из чайника воду погорячей, терпеливо стоял возле кровати с мохнатым полотенцем в руках. Петр готовил Люсе еду, звонил по телефону, выполнял ее поручения. Он ухаживал за ней, как за маленькой.
По правде говоря, естественно было бы видеть больше внимания со стороны родных, — за всё время болезни Люси они появились только два раза. Но Люся знала, что Виктория Генриховна часто прихварывает, много возится с хозяйством и, ко всему, присматривает за Галочкой; а присматривать за той было не так просто, Галочка минуты покоя не давала своими вопросами: «бабушка, можно?» и «бабушка, почему?» (Галочке было четыре года). Август Иванович? «Сухари»? Но Люся знала, что они целый день на работе и возвращаются поздно вечером; не ехать же к ней с Васильевского острова в двенадцать часов ночи из-за какого-то растяжения, оправдывала Люся своих родных. Нет, Люся не обижалась на них.
Один лишь Борька ежедневно навещал сестру после школы. Как обычно, он вносил с собой свежесть зимнего дня, наполнял комнату Люси живым ворохом всевозможнейших сведений и новостей.
«Откуда он знает всё это, чертенок?» — весело дивилась Люся.
Несколько раз Люсю навещали Татьяна и Верочка. Они рассказывали ей о работе. Они точно вносили с собой яркий свет широких окон мастерской, мягкий шум неугомонных гончарных станков. Желание вырваться из скучной постели охватывало больную. Она чувствовала себя словно солдат, легким ранением прикованный к госпиталю. Никогда еще Люся не мечтала так о здоровье и силе.
За время болезни Люси Петр познакомился с заводскими фарфористами, навещавшими больную. Люди, невнятные голоса которых он слышал прежде за перегородкой и образы которых он дорисовывал в воображении, вдруг ожили. Они рассказывали, шутили, спорили. И Петр, находясь среди них, входил в курс заводских и личных дел Люси. Он с удивлением вслушивался, как она говорила о вещах, о которых прежде никогда не говорила, да и не могла говорить. И он завидовал ее товарищам: с какой простотой и непринужденностью беседовали они с нею о делах — тех делах, которые связывали Люсю с товарищами и, казалось, отделяли ее от него. Он даже злился на этих новых товарищей, точно они виноваты были в его отчуждении от Люси.
Говорили между собой Люся и Петр по-прежнему мало: короткая просьба Люси, вопрос, сухой ответ — всё. Как часто хотелось Петру вырваться из плена холодной вежливости, ответить теплей и подробней, самому расспросить участливей! Но слова леденели и застревали во рту.
Днем, когда Петр бывал на работе, Люся часто думала о нем. В его взгляде, прежде, казалось, столь равнодушном, замечала она теперь внимание и любопытство. И она не могла понять: то ли Петр изменился, то ли она проглядела его нежность и теплоту, скрытые под покровом застенчивости? Да, Петр показал себя в беде заботливым другом, и отвечать на его заботу прежним холодом было бы несправедливо.
И тогда теплота робко проникла в чувства мужчины и женщины. Это была теплота ветреного февральского солнца: на краткий миг растопит оно зимний слежавшийся снег, чтоб затем резкими ударами ветра прибить его к земле, превратить в лед и еще ярче разжечь в человеке тоску о весне.
Днем, когда никого не было дома и глаза уставали от книжки и скучно было лежать в постели, Люся перебирала в памяти свою жизнь. Вновь чернела резная ограда церковки, вновь сверкал на солнце позолоченный крендель, вновь стояла смуглая девочка возле дверей с дощечкой: «Доктор Август Иванович Боргман». Далекое, невозвратимое детство! Она вспоминала сонливое свое девичество и комнатные бури домохозяйки, выбросившие ее, как ни странно, на новый берег.
Только всё, о чем она думала, неизменно приводило ее к серому пакету на полке. Она представляла себе белое овальное поле блюда и, в воображении бросая в него блеклые семена красок, уже видела взошедшую яркую роспись.
Но теперь одна лишь игра формой и цветом казалась художнице праздной забавой. К женскому дню Люсе хотелось сказать о женщине нечто очень важное, осознанное и понятое ею теперь. К женскому дню хотелось ей запечатлеть в фарфоре весь трудный путь женщины: рабство и угнетение, борьбу и победу.
Художница воображала: вот здесь, на одной стороне овала, она нарисует рабыню с мотыгой, с киркой и с младенцем, привязанным к спине; здесь она изобразит женщину, изнемогающую долгой ночью за пряжей; здесь — запрятанную под чадру или паранджу рабыню (в рисунке будут преобладать сумеречные тона). А здесь, на другой стороне овала, изобразит художница всадницу на коне, с винтовкой в руках; будут изображены и женщины-гончары, работающие у станков, девушка, сидящая за книгой, женщина, говорящая во весь голос с трибуны.
Так по белому овалу блюда пройдет жизнь женщины.
Лишь центр блюда остается неразрисованным. Что изобразит художница здесь?..
Каждое утро, просыпаясь, Люся пробовала шевелить больной ногой. Больно! Но однажды она с радостью ощутила, чго боль заметно уменьшилась. Она поднялась с кровати и, ковыляя, держась за мебель, добрела до окна. Она отогнула штору, выглянула на улицу. Еще была зима, снег еще лежал за окном, одежды людей были еще зимние, неуклюжие. Холод несся Люсе навстречу от стекол.
И тут, глядя в окно и наблюдая, как тают силы зимы, Люся вдруг вспомнила зеленое лето, высокий холм, изображенный ею когда-то в деревне Кашинской, на строительстве.
«Высокий холм! — усмехнулась она про себя. — Каолин, по-китайски».
«Только поднявшись на склоны высоких холмов, находили китайцы-гончары эту чудесную глину...» — откуда-то из глубины пришли ей вдруг на намять слова Волкова, услышанные ею в первый день знакомства.
И вслед за этим, словно от столкновения где-то таившихся в ней сил, возник, как разряд электричества, свет и звук. И она поняла, что изобразит она в центре блюда.
Высокий холм! Холм, на который с усилием поднимаются тракторы, водимые трактористами, будто танки па атакуемый форт!
Роспись должна жить, знала ока. Должна привлекать к себе людей. Должна указывать им путь.
И с этого дня Люсе уже не лежалось в постели, хотя не по годам строгий врач взывал к ее благоразумию. Весь день просиживала она за столом, закутав больную ногу шерстяным платком, работала. Краски ложились под тонкой кистью покорно и мягко. Она, как ребенок, срывалась с кресла и торопливо ковыляла к кровати, заслышав звонок с парадной: что если доктор?
Но не работать она уже не могла. Иной раз она даже ночью просыпалась, подходила к столу, зажигала лампу, бережно, точно кисейный полог над колыбелью, поднимала бумагу, прикрывавшую блюдо. Она склонялась над блюдом, долго смотрела на него и, наглядевшись, вновь заботливо прикрывала его, гасила свет.