Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики — страница 18 из 84

, есть не что иное, как организационный кризис в мировом масштабе — следствие общественной стихийности человечества и анархии взаимных отношений между государственными организмами. Конструктивизм возник и как ответ на технологическую революцию 20-х годов, американизацию всех форм жизни, их рационалистическую проработку под знаком достижения максимальной целесообразности и комфорта.

В программном разделе сборника «Бизнес» Зелинский отмечал, что конструктивизм становится на гребень гигантской волны энергетического подъема и небывалого роста техники: таков стиль эпохи, ее формирующий принцип, который можно найти во всех странах, не склонных к культурному изоляционизму. Зелинский вводит понятие грузификации как центральной характеристики современной ему культуры. Конструктивизм, привычка подходить ко всем вопросам жизни с переустроительной и строительной точки зрения, и есть порождение грузификации, каковая вкратце сводится к следующему. Это выражение извечно присущей человеку организационно-технической потребности в истончении, дематериализации вещественных производственных средств за счет увеличения их функциональной нагрузки. Ну, например, поясняет свою мысль Зелинский. Если раньше в авиации на одну лошадиную силу приходилось 4 кг мотора, то теперь, в 1928 году, уже всего 0,6 кг. То же самое можно сказать и по поводу изобретения телефона и радио. Произошла резкая дематериализация — выпадение сотен тысяч тонн проволоки как посредствующего звена. Возобладала чистая функциональность — косная, непроработанная и неосмысленная материя уступает место аскетической ультрасовременной целесообразности, позволяющей разрешить проблему в кратчайшие сроки и с ничтожными потерями. Подобный подход характерен и для области абстрактного умозрения, в частности математического естествознания, пытающегося «нагрузить» на несколько имматериальных формул целое мироздание. Грузификация, таким образом, есть взваливание на все истончающиеся материальные упоры все большего функционального веса. Одним словом, тотальная рационализация мира и мышления, перевод их в сферу логического и целеполагающего, что призвано избавить действительность и мысль о ней от всего дезорганизующего, энтропийного.

Грузификация — синоним технократического стиля и воздуха эпохи, ее волевого напора, изменяющего мир на началах конструктивного разума. ЛЦК ощущал себя закономерной тенденцией внутри этого планетарного процесса, но его притязания — идеологические и политические — отнюдь не исчерпывались стремлением быть созвучным времени. Притязания эти были куда как большими и предполагали создание целостной системы, призванной послужить теоретической основой для системного преобразования традиционной России, сохранившейся в своих принципиальных очертаниях и в первое постреволюционное десятилетие.

Говоря упрощенно, советский литературный конструктивизм, рассматриваемый как идеология, есть руководство к действию по борьбе с традиционной Россией. Ибо Россия являет собой отрицание какой бы то ни было конструктивной целесообразности, функциональной грузификации. Россия — это тысячи километров тяжелой, косной материи, лежащей вне сферы смысла, материи неорганизованной, неструктурированной, неразумной. Россия — торжество материи, непонятно кому и зачем нужной в своем грубом, темном, природном качествовании. У Корнелия Зелинского об этом сказано с полной отчетливостью. Имеет резон поэтому сперва остановиться на программных сочинениях теоретика группы. Отказавшись от метода буквального их цитирования, попробуем дать монтаж наиболее характерных публицистических пассажей, которые в своей прямолинейной и щегольской ораторской логике могут, как нам кажется, послужить своеобразным введением в идеологию ЛЦК — как она запечатлелась в декларациях и, что самое главное, в художественных текстах участников объединения[2].

Тонким слоем расселись люди по большим российским низинам. Нищета и низинность, низинность и нищета. Ничего не произошло, ничто не изменилось. Даже татарское иго не кончилось. Если самодержавие русское загнало его вовнутрь, то при советской власти оно дает о себе знать производственной и культурной немощью, рабской зависимостью человека от природы, от ее слепых и бессмысленных злодеяний. Тяжкая технологическая отсталость, мрак, грязь, сонная неподвижность. Крестьянская Россия, отмечает Зелинский в «Разговоре с американскими писателями», всегда была страной классического идиотизма. И конструктивизм есть ответ на дремучую, едва проснувшуюся российскую действительность. Вся атмосфера советского строительства, этого невиданного восстания против энтропии и первозданной изнурительной натуры, — горячит и лепит настроения конструктивизма, являющегося способом волевого отношения к этой исконной равнодушной природе страны.

Россия — это то, что нужно преодолеть. Неподвижное, архаическое государство, способное лишь на редкие всплески самоубийственной энергии. «Приходится удивляться той гигантской воле к войне, которую проявила наша слабая бесталанная страна — страна, для которой день объявления войны был уже днем поражения», — писал участник ЛЦК Евгений Габрилович в рассказе «Ошибка Штунца»[3].

Отвержение традиционной, и в первую очередь крестьянской России — очень влиятельный топос, характерный для различных идеологий того времени и более или менее активно продержавшийся примерно до середины 30-х годов, когда произошла очередная смена интеллектуальных вех и наметился явственный поворот в сторону государственного патриотизма и официальной народности. Прежде всего вспоминается Максим Горький с его брошюрой «О русском крестьянстве» и целым корпусом работ аналогичного рода, как дооктябрьских, так и пореволюционных, в которых была объявлена война иррациональной, мистической, азиатской — крестьянской России. Последняя была, со своих, особых позиций, чрезвычайно темпераментно проклята И. Родионовым, автором «Нашего преступления», и наслажденчески, с садистическим декадентским сладострастием воспета Пименом Карповым в «Пламени». Из людей непосредственно партийной (большевистской) ориентации на данном поприще ярко зарекомендовали себя Н. Бухарин, историк М. Покровский и его школа, поэт Демьян Бедный. Михаил Кольцов писал в 1929 году в очерке «Ярмарка в Рязани», что единственный смысл существования в советское время окружного города, вроде Рязани и многих подобных ему, заключен в «обслуживании и руководстве социалистическим переустройством деревни, в переводе ее на коллективное хозяйствование, на новую техническую базу. Есть ли, будет ли это?.. Если нет, — пусть пропадает косопузая Рязань, а за ней и толстопятая Пенза, и Балашев, и Орел, и Тамбов, и Новохоперск, все эти старые помещичьи мещанские крепости! Или они все переродятся в новые города с новой психологией и новыми людьми, в боевые ставки переустройства деревни. Или же — наступление социализма на село пройдет мимо этих городов, и они останутся в стороне унылыми развалинами, скучными даже для историков старого, забытого социального уклада»[4]. В начале 30-х годов популярный известинский репортер А. Гарри с холодным вниманием описал в очерке об авиации увиденный им с воздуха деревенский пожар и то, как его тушат крестьяне: «К колодцу протянулась длинная цепь: ведра с водой передают друг другу, из рук в руки. Так тушили пожары скифы. Толпа крестьян застыла в праздной и сумрачной безнадежности»[5]. «Мне страшно назвать даже имя ее — // Свирепое имя родины», — писал в стихотворении «Дорога» (1926) участник ЛЦК Луговской, этот «кентавр революции», по определению Зелинского. А годом раньше, в «Повести», выразился так: «Направо — поля. // Налево — поля. // Деревни как чертовы очи. // И страшная, русская злая земля // Отчаяньем сердце точит»[6]. Заметим, однако, что отношение к историческому и легендарному прошлому России как к сплошному господству кровавой неразберихи и сонной, жестокой азиатчины, просветляемой лишь народными мятежами, разделял еще молодой Я. Смеляков, впоследствии мысливший совсем по-другому (см. его стихотворение «Москва», 1934)[7]. Подобного рода примеры можно умножать до бесконечности.

Впрочем, некоторые сторонники прямого социального и технологического действия предпочитали видеть в российской неподвижной автохтонности, психологически настроенной, по словам А. Гастева, против точных организационных идей, довольно удобный плацдарм для экспериментирования. Сам Алексей Капитонович, автор «Поэзии рабочего удара» и известный рационализатор трудовых процессов, создавший целый институт, где вычерчивались специальные графики, показывающие, как надо правильно, по-научному работать зубилом, высказывал в этом смысле определенную надежду: «Но может быть именно здесь, в нашей девственной стране, возможно действовать с наибольшей революционностью… Молодая страна с непроходимым плесом тайги, с четырехсоттысячеверстными реками, с бескрайними равнинами, по которым на бешеных ходулях мчатся бураны, страна, чуть вышедшая из стадии кочевья, — евро-азиатская громада, — Россия, где по уши завяз и чуть не утонул в болоте Петр I, — эта страна издавна звала к гигантскому революционному жесту»[8].

Умонастроения эти, о которых не обязательно долго распространяться по причине их полнейшей публицистической тривиальности, входили в идеологический канон ЛЦК, каковой (канон) на первый взгляд ничем не отличался от господствовавшего концептуального фона и потому не представляет сегодня специального исследовательского интереса. Но в действительности дело обстояло иначе. Прежде всего, советский литературный конструктивизм сообщил ходовым идеям и эмоциям исключительную степень концентрации и программной отчетливости, так что количество здесь поистине перешло в новое, небанальное качество. Далее, ЛЦК в лице Сельвинского и Зелинского постарался придать этой нехитрой идеологии «историософский» размах, что резко выделяло платформу конструктивистов из общего контекста. И, что самое главное, платформа эта предлагала реализацию оригинальной социально-политической программы, которая, несмотря на кажущееся тождество многих ее пунктов с доктринальными тезисами большевистского руководства той поры, на самом деле имела в виду совсем другие политические и общественные перспективы, нежели те, что предусматривались лидерами государства. Об этом пойдет речь дальше, пока — продолжим разговор.