Расстрел на площади — страница 31 из 70

— Причины дезертирства установлены?

— Устанавливаем.

Генерал недовольно поморщился.

— Вы должны были сделать это первым делом. Мне надоело разгребать это дерьмо с бытовыми склоками. Делом заниматься некогда — то кто-то бежал, то кто-то кого-то пришиб, то еще хуже — у командира дивизии нашли в постели шлюху. Мне на-до-е-ло! — Папахин незаметно для себя перешел на крик. Он уже почти ненавидел этого несчастного наодеколоненного Харченко, так некстати попавшегося ему под руку.

Подъехали к воротам части. Машина бесшумно съехала с асфальтовой колеи и покатила по гравию в направлении здания штаба.

Записка была грязная и измятая. Папахин брезгливо дернулся.

— Что это?

— Разрешите доложить, товарищ генерал. Эта записка конфискована мною у друга рядового Сидоренко. Я обязан был вам доложить о настроениях в армии. — Школьник стоял перед столом, и лицо его от восторга горело.

Наконец-то его принял сам командующий войсками округа. Стоило, наверное, поблагодарить этого треклятого Сидоренко. «Главное, я здесь, в генеральском кабинете, главное, познакомиться, а там — как я поведу себя сам. С начальством, главное, встретиться».

Папахин прочел первую строчку: «Прости, Митек!»

— Ну и что? — Глаза побежали по тексту. Обычная слюнявая философия: Витек обманул надежды какого-то Митька. Дурдом. Генерал строго поднял глаза на Школьника.

— А вы читайте дальше, — подобострастно прогнулся старший лейтенант и указал махорочным пальцем на строчки записки.

«Я ненавижу эту муштру, этих болванов, а главное — эту постоянную слежку. Митек, я хочу умереть».

Идиот, думал генерал, пробегая глазами косые рукописные строки, какой же ты идиот, рядовой Сидоренко. Если бы мы все говорили то, что думаем… Школьник стоял уже десять минут навытяжку. Вот этот никогда ничего не скажет откровенно, да и есть ли у него свои мысли, чувства. Генерал почувствовал страшную тоску и желание зевнуть. Но он знал, перед такими школьниками нельзя вести себя расслабленно.

Делу придется дать ход, подумал Папахин. Дурак ты, дурак, Витек.

— Идите, старший лейтенант. Благодарю за службу. Мы еще встретимся.

22.  Казачий род

Григорий Онисимович изо всех сил саданул ногой по ведру известки. Сухие, серые комки рассыпались по грязному полу цеха. Нервы явно сдавали. С пятнадцати лет он работал на электровозостроительном. А что заработал? Свой дом, построенный еще в те благословенные времена, когда бурлило в Новочеркасске славное казачество, он получил в наследство от отца, и до войны этот дом был одним из лучших. В сорок седьмом, когда тяжело заболела Анна Максимовна, жена Григория Онисимовича и мать Даши, дом пришлось продать. В то время их некогда сильный род стал медленно и незаметно угасать. Не задалась семья у старшего брата, сеструха сгинула в войну вместе со своими двумя малолетними ребятишками. И вот Дашка, хоть видная девка, а не везет. Камнем легла на сердце Григория Онисимовича та история с несчастной дочерниной любовью. Бегал он тогда к Петухову, размахивая винтовкой, что висела у него лет десять за печкой, и требовал, чтобы выдали ему имя того негодяя, что над Дашкой надругался. А только успел сбежать этот проходимец, и с тех пор болела, болела душа Григория Онисимовича от неутоленной мести, от обиды, и старость как-то неумолимо подступала. И чем дальше шли годы, тем сильнее накапливалась в нем злость от того, что и жизнь свою не так прожил, и Дашке ничего не оставляет, и жить становилось все труднее. Сегодня злость его прорвалась настолько, что он был на грани смертоубийства.

Еще когда он кричал в окно на Дашкиного хахаля, который смылся тут же кверху хвостом, он знал, что началась какая-то черная полоса.

Утром, придя на завод, Григорий Онисимович обнаружил, что станок его не работает. Ясно было, что вчера во вторую смену на нем снова работало это чертово «звено новаторов». Была на заводе такая глупость — передовая молодежь якобы что-то изобретала, а приемы отрабатывала на станках в вечернее время.

Григорий Онисимович ненавидел эту показуху, этих сосунков, которые играли в стахановцев. Он считал их вредителями, потому что уж сколько раз сбивали режим станка, оставляли хлам на рабочем месте, а однажды даже стянули под шумок готовые детали. Сколько раз Григорий Онисимович просил мастера обходить его рабочую технику и вот пожалуйста!

Провозившись со станком битых два часа, Григорий Онисимович бросился в кандейку мастера.

— Что будем делать, Иваныч? Я тебя просил?! Я говорил тебе?!

Мастер что-то писал в журнале. Оторвавшись от листа, он презрительно буркнул:

— Что опять?

— Как… опять? — Тут Григорий Онисимович не выдержал. — Я тебе, сука, покажу — опять! Какого хрена эти сосунки лезут в мой станок? Почитай, полдня потерял на ремонт, кто мне за это заплатит?

— Никто к твоему станку не подходил.

Григория Онисимовича понесло.

— Чего врешь? Ты думаешь, мы все дурнее паровоза? Я заставлю тебя записать мне сегодня норму! — И он так грохнул по столу, что ножка обломилась и стол плюхнулся всей своей тяжестью на пол. Мастер едва успел отдернуть ногу.

— Вон! Убирайся вон!!! — в гневе завопил Иваныч. — Думаешь, раз с директором пьешь и дочка твоя с ним путается, то тебе все можно? Есть люди и повыше.

Старика пронзили последние слова, он впервые услышал о подобных разговорах на заводе. А главное, они с Петуховым хоть и фронтовые друзья, но встречались не часто. Кто же пустил такие сплетни? Григорий Онисимович кулаком припечатал мастера в челюсть, и тот, охнув, сполз на пол. Тихо матерясь, он долго копошился, силясь подняться. Григорий Онисимович наклонился над ним и дернул за плечи.

— Если еще что-нибудь вякнешь, с тобой кончено. Я тебя изметелю, и твоих прихлебателей, и всех кобелей… — Чем дольше Григорий Онисимович орал, тем сильнее его охватывала злоба. Злоба на эту ватную, податливую фигуру мастера, на его капельки пота на носу, на его лысину. И старик стал бить мастера ладонью по лицу. Голова моталась из стороны в сторону, и только когда послышался хрип, Григорий Онисимович остановился, с ужасом приходя в себя.

23. Только слова

После отбоя Митю позвал в каптерку «старик» Шутов. Они сели за стол, и «старик» вытащил из тайничка поллитровку, заткнутую обрывком газеты. Шутова Митя почти не знал, тот никогда не дрался, не выставлялся напоказ, не задирал молодняк. Так, какая-то серенькая личность, без имени и даже с серым, землистым лицом. Теперь Шутов держался на удивление солидно, он обстоятельно протер стаканы, достал из сумки сало и хлеб, порезал на газету, разлил самогонку.

— Пей солдат, атаманом станешь.

Митя выплеснул горячую жидкость резко в рот и, не закусывая, спросил:

— Что надо?

— Да погоди ты. Я же вижу, тебе тяжело, мучаешься.

— А ты мне прямо с ходу и поможешь, да?

— У тебя нос в пуху. А я домой хочу, может быть, мы друг другу и поможем. В конце концов, люди должны друг другу помогать. А? — Шутов смачно жевал сало после выпитого полустакана. — Я время тянуть не буду. Ты малый сообразительный, ты мне даже нравишься. Записочку Сидоренко тебе послал, не кому-нибудь, а тебе. Теперь кое-кому нужно и письмецо, которое он из дому на днях получил, а письмеца-то и нету. Сам генерал Папахин этим делом занимается, так что имей в виду: пан или пропал. Мне дембель, тебе — увольнительная, а может, и наоборот, далеко-далеко от дома ушлют. Ну? Как думаешь?

— Напрасно стараешься. Про письмо ничего не знаю. — Митя сам налил еще стакан и также резко выпил. Стало уже почти хорошо. — А если б знал, все равно ты бы ничего не получил. На Школьника работаешь?

— Почему на Школьника? На себя. И тебе советую. Ты сам не знаешь, чем тебе эта история выйдет. Ты ведь знал о побеге, а не предупредил. А если и не знал, кто тебе поверит? — Шутов вдруг обнял Митю и забубнил жарко, с пьяным подъемом: — Ты молодой, ты ничего не понимаешь. Впереди у нас жизнь, чего ее портить ради какого-то Сидоренко? Ему уже не поможешь, он сам на себе крест поставил. А мы? Чего нам себя губить? Если бы действительно мы могли его спасти, а не сделали этого, тогда это подло, это трусость. А теперь… Отдай письмо!

Шутов проникновенно заглянул в глаза новобранцу.

Митя засмеялся.

— Здорово. Сейчас дело сошьем: Сидоренко — срок, Школьнику — повышение, ты — домой… А нет письма! Нету его, хоть режь.

Митя пьянел все больше: расползалось лицо Шутова, шумело в ушах, и перед глазами влажно заблестели манящие Оленькины губы.

— Нету письма. И от Ольки нет письма. Ни от кого нет письма. — Митя начал медленно, пьяными движениями расстегивать гимнастерку, при этом он смеялся: — Обыщи.

Вскоре в каптерку пришли еще трое, но Митя никого из них не мог вспомнить по имени. Они принесли махорки и такую же бутылку. Стало весело, галдежно. Стали говорить о бабах, о сержанте Жияне, о предстоящем дембеле. Митя все время думал, где же Школьник, почему он еще не нашел его, Митю, не отправил его на гауптвахту, не расстрелял, как предателя Родины. Но все равно страха уже не было, и Митя даже хотел, чтобы отворилась дверь и вошел Школьник. Но старший лейтенант не приходил, а пьяные хлопцы нашли забаву: Шутов поспорил с кем-то, что выпьет стакан сивухи, не беря ее в руки. Это был знатный аттракцион, Мите сразу вспомнилось последнее представление в цирке, где он так хотел поцеловать Оленьку и где разбились акробаты.

Шутов, как артист, с церемониями, подошел к углу, зафиксировал свое тело и поставил стакан на лоб. Потом, вскрикнув: «Оп-ля!», он начал движение головой, и стакан медленно стал двигаться вниз по лицу…

…Через несколько часов Митя очнулся в казарме на кровати. Постепенно возвращалось сознание, но от этого не становилось лучше, наоборот, накатывала тошнота. Когда очередной приступ стал невыносим, Митя попытался встать, но ноги по-прежнему не держали его. Он упал в проходе между кроватями, и его начало рвать. Он боялся разбудить кого-нибудь, боялся быть замеченным и от нестерпимого стыда и ужаса попытался забиться под кровать. В темноте замкнутого пространства он почувствовал себя лучше, защищеннее, рвота постепенно отступила и он лежал, отдыхая и ощущая блаженный холодок пола, глядя бездумными глазами на сетку кровати, черный матрас и белый клочок бумаги…