И эта неожиданность имеет ту силу, что «духи» углублений мозга принимают оттуда направление к месту, где находится впечатление от объекта, которому удивляются, так что она все их там известным образом толкает, и «духи» так заняты сохранением этого впечатления, что совершенно не оказывается таких из них, которые направились бы к мускулам; нет даже и того, чтобы «духи» двигались по первоначальным путям, которым они следовали в мозгу. От того-то все тело делается неподвижным, как статуя, и нам становится невозможным воспринимать вещь иначе как только с ее представленной лицевой стороны, а следовательно, невозможно приобрести и более подробное знание о ней. Такое состояние вообще называют «быть изумленным»; изумление есть чрезмерность в удивлении, всегда дурная чрезмерность.
Как легко понять из сказанного выше, полезность всех страстей состоит в том лишь, что они усиливают и продляют в душе мысли, пригодные для сохранения и в противном случае легко исчезающие. Точно так же все зло, какое может быть причинено страстями, состоит в том, что они усиливают и сохраняют эти мысли более, чем это необходимо, или же усиливают и сохраняют иные мысли, задерживаться на которых нет ничего хорошего.
Об удивлении, в частности, можно сказать, что оно полезно нам, поскольку мы воспринимаем и удерживаем в своей памяти вещи, остававшиеся ранее нам неизвестными, а так как мы удивляемся только тому, что кажется нам редким и необыкновенным, то удивление может проявиться в нас лишь через посредство того, чего мы не знали, или же того, что отлично от известного уже нам. Ведь благодаря этому отличию мы и называем данную вещь выдающейся. Хотя бы она и была вполне предоставлена нашему разумению и нашим чувствам, мы от одного этого не удержим ее в нашей памяти, если идея, имеющаяся у нас, не будет усиливаться в мозгу данной страстью или применением нашего рассудка, направляемого нашей волей к вниманию и особому размышлению. Другие страсти могут содействовать нашей отметке вещей как хороших или других, но для тех из вещей, которые только редки, мы пользуемся исключительно удивлением. Отсюда видно, что вещи, которые не имеют какого-либо естественного касательства к этой страсти, просто нам неизвестны.
Однако гораздо чаще случается, что чересчур удивляются и поражаются вещами, заслуживающими лишь незначительного внимания или даже вовсе не заслуживающими такового, и удивляются немало. Это может весьма препятствовать пользованию рассудком или извращать это пользование. Поэтому хотя и хорошо родиться с наклонностью к этой страсти, так как она располагает нас к приобретению знаний, однако мы должны стараться впоследствии освободиться от нее сколь возможно. Легко выправить свой недостаток путем размышления и особого внимания, к которому наша воля всегда способна обязывать разум, раз мы обсудим, стоит ли этого беспокойства вещь. Однако нет иного средства препятствовать чрезмерному удивлению иначе как приобретя знание многих вещей и воспитывая себя на обсуждении всего, что может оказаться наиболее редким и наиболее диковинным.
Впрочем, хотя только самые тупые и глупые люди от природы совершенно не испытывают удивления, нельзя сказать, что те, кто всех умнее, всегда особенно склонны к нему; нет, склонны к удивлению те, кто, имея достаточно развитое общее чувство, не имеют, однако, высокого мнения о своих способностях.
Хотя страсть эта как бы уменьшается при своих проявлениях по той причине, что чем более встречают редких, поражающих вещей, тем более привыкают воздерживаться от удивления и мыслить, что те вещи, которые могут предстать впоследствии, суть самые заурядные, однако когда удивление особенно возбудимо и когда задерживают свое внимание на нервом образе представляющихся вещей, не приобретая дальнейшего знания, то удивление оставляет по себе привычку, располагающую душу одинаковым образом относиться ко всем данным вещам, поскольку они кажутся достаточно новыми. Это и обусловливает болезненность тех, кто слепо любознателен, то есть кто ищет редкостей, чтобы удивляться им, а вовсе не для того, чтобы их знать: постепенно эти лица становятся столь охочими удивляться, что ничего не стоящие вещи привлекают их не менее, чем те, разыскание которых особенно полезно.
Любовь есть душевное волнение, причиняемое движением «духов», которое побуждает душу добровольно соединяться с вещами, ей сродными, а ненависть – волнение, причиняемое «духами» и побуждающее душу желать удаления от вещей, кажущихся ей вредными. Я говорю, что волнения причиняются «духами», чтобы различить любовь и ненависть как страсти, зависящие от тела, от суждений, которые также побуждают душу соединяться с вещами, принимаемыми ею за хорошие, и удаляться от вещей, считаемых ею дурными; равно и от эмоций, возбуждаемых в душе только этими суждениями.
Впрочем, употребляя термин «добровольно», я намереваюсь говорить здесь не о желании, – эта страсть остается в стороне и относится к будущему, – а лишь о сочувствии, посредством которого мыслят себя уже в настоящем как бы связанными с тем, чего хотят, так что воображают такое целое, где себя считают одной, а любимую вещь другой его частью. Например, в ненависти рассматривают себя как целое, совершенно отделенное от вещи, к которой питают отвращение.
Вообще различают два вида любви: одна называется любовью-благожелательством, то есть такой любовью, которая побуждает желать добра тому, кого любят; другая называется любовью-вожделением, то есть любовью, вызывающей желание обладать любимым предметом. Но, мне кажется, это деление касается только результата любви, а не ее сущности, ибо поскольку связаны добровольно с какой-либо вещью, какова бы последняя ни была, постольку имеют к ней благоволение, то есть соединяют с ней желание вещей, полагаемых пригодными для той вещи: это один из главных результатов любви. И если полагают, что было бы хорошо владеть вещью или соединиться с ней иначе чем добровольно, то ее желают: это тоже один из обычных результатов любви.
Нет необходимости различать столько же разных видов любви, сколько существует различных вещей, которые можно любить. Хотя, например, страсть самолюбивого человека к славе, скупца к деньгам, пьяницы к вину, распутника к женщине, которую он желает изнасиловать, порядочного человека к своему другу или предмету сердца, доброго отца к своим детям, – хотя все эти страсти и различаются между собой, однако в их причастности любви они сходствуют. Но четверо первых имеют любовь только к обладанию объектами их страстей, а вовсе не к самим объектам, стремление к которым для них смешивается с другими страстями, тогда как любовь, питаемая хорошим отцом к своим детям, столь чиста, что не желает ничего иметь от них, совершенно не желает как-либо обладать ими либо быть связанной с ними теснее, чем это есть; но, считая детей за свое второе «я», такой человек ищет их блага, как собственного или даже с большей заботливостью. Представляя себе, что он и они суть единое и что он не самая лучшая часть этого единого, он часто ставит их интересы впереди своих и не страшится потерять себя для их спасения. Приверженность, которую имеют благородные люди к своим друзьям, той же природы, хотя она редко так совершенна;
а любовь, какую питают к любовнице, во многом причастна описанной природе, но она причастна несколько и иной природе.
Можно, мне кажется, с большим основанием различать любовь по степени уважения, какое оказывают тому, что любить, сравнительно с самими собою. Когда считают объект своей любви ниже себя, то имеют к нему простое пристрастие; когда считают его равным себе – это называется дружбой: а когда его превозносят, подобная страсть может быть названа благоговением. Так, можно иметь пристрастие к цветам, к птицам, к лошади. Но, если только не обладают расстроенным рассудком, нельзя иметь дружбы ни к кому, кроме людей. И последний столь естественный объект этой страсти, что нет настолько несовершенного человека, к которому нельзя было бы питать дружбы, когда влюблен и имеешь душу действительно высокую и благородную, о чем речь будет дальше в § § 144 и 146. Что касается благоговения, то главным его объектом является Божество, к которому нельзя оставаться не благоговеющим, если познать Его как должно; но можно также иметь благоговение к своему повелителю, своей стране, своему городу и даже к обыкновенному человеку, поскольку уважаешь его больше себя. Следовательно, различие между этими тремя видами любви проводится главным образом по их результатам. Ибо поскольку во всех видах любви считают себя связанными с любимым предметом, то всегда готовы оставить худшую часть всего, что связано с ней, чтобы сохранить другую часть; отсюда и получается, что любимому предмету отдают предпочтение перед предметом простого увлечения и, наоборот, в благоговении отдают предпочтение вещи любимой самой по себе, за которую не побоятся умереть, лишь бы сохранить ее. Примеры этому мы часто видим в тех, кто готов умереть для защиты своего государя, или города, или даже частных, боготворимых им лиц.