Следует заметить, что хотя объектом смелости является трудность, от которой возникает обычно боязнь или даже отчаяние (как в наиболее опасных и безнадежных предприятиях, где требуется больше смелости и отваги), тем не менее необходимо иметь надежду или даже уверенность, что поставленная нами цель удастся, – все это затем, чтобы с силой противостоять тому, с чем столкнулись. Но эта цель отлична от объекта; ибо нельзя быть уверенным и отчаиваться в одном и том же одновременно. Так, когда Деции бросились на врагов и наткнулись на верную смерть, объектом их смелости была трудность сохранить жизнь в продолжение этого действия; в силу такой трудности они отчаялись, будучи уверены в смерти; но целью их было воодушевить своих солдат личным примером и выиграть им победу, на которую у них имелась надежда; или, что то же, их целью было приобрести славу после смерти, в которой они были убеждены.
Слабость прямо противоположна смелости; вялость или холодность побуждают душу относиться к исполнению наставшего так, как если бы она была лишена этой страсти, то есть смелости; страх или изумление, противоположное смелости, не только является холодностью, но также печалью и удивлением души, преграждающими ей возможность противостоять невзгодам, которые кажутся душе приблизившимися.
Хотя я и не могу проникнуться мыслью, что природа дала людям какую-либо страсть, которая была бы всегда порочной и вовсе не имела бы хорошего и достойного назначения, однако я весьма затрудняюсь разгадать, чему могут служить две последние страсти. Мне кажется только, что слабость имеет известное назначение освобождать от труда, к которому побуждались кажущимися доводами, когда иные более верные доводы, сочтенные за бесполезные, не вызвали этой страсти. Кроме того что слабость освобождает душу от таких трудов, она служит еще телу тем, что, задерживая движения «духов», препятствует растрачивать силы. Но обычно она очень вредна по той причине, что отвращает волю от полезных действий. И так как она происходит вследствие того, что не имеют достаточно надежды или желания, следует только развивать в себе эти две страсти, чтобы исправить слабость.
Что касается страха или испуга, я вовсе не вижу, чтобы он мог быть когда-либо одобряем и полезен. Это не особая страсть; это только вид слабости, удивления и боязни, которая всегда порочна, так же как смелость есть вид мужества всегда хорошего, лишь бы цель которую себе ставили, была хороша. А так как главная причина страха – неожиданность, то нет ничего лучшего, чтобы от нее освободиться, как прибегать к предусмотрительности и приготовляться ко всяким внезапностям, боязнь которых может вызвать страх.
Угрызения совести суть вид печали, происходящей от сомнения, хорошо ли совершенное или совершаемое; и они необходимо предполагают сомнения: при полной уверенности, что совершаемое дурно, удержались бы от поступка, потому что воля направлена лишь к вещам, имеющим известную видимость блага; если же бы были уверены, что совершенное дурно, то раскаивалась бы в том, а не только подвергались угрызениям совести. Следовательно, назначение этой страсти – вызывать испытание, хорошо или дурно то, в чем сомневаются, или препятствовать повторять данный поступок, пока не удостоверятся, что он хорош. Но так как эта страсть предполагает дурное, то лучше не иметь довода чувствовать ее; а предупредить ее можно теми же средствами, какими освобождаются от нерешительности.
Насмешливость или издевательство есть вид радости, смешанной с ненавистью; она обнаруживается, когда наблюдают некоторую небольшую беду, случившуюся с тем, кого считают достойным ее. Питают ненависть к этой беде и радость видеть ее с тем, кто ее достоин; когда это случается непредвиденно, то неожиданность удивления является причиной смеха согласно тому, что было сказано выше о природе смеха. Но эта беда должна быть незначительна; ибо, будь она велика, невероятно было бы, что впавший в нее достоин того, если только это не будет человек крайне дурной от природы или если к нему не питают слишком много ненависти.
И замечено, что те, кто имеет наиболее явственные недостатки, например хромые, кривые, горбатые или имеющие какое-либо публичное бесчестие, особенно склонны к насмешке: надеясь видеть всех других столь же безобразными, как они сами, эти лица радуются несчастьям, происшедшим с другими, и считают последних достойными того.
Что касается скромной шутливости, которая с пользой направлена на пороки, делая их смешными, хотя ни в самом смехе, ни в смеющемся ничто не свидетельствует о какой-либо ненависти к личностям, то такая шутливость – не страсть, а свойство уважения к человеческому достоинству; подобное свойство порождает веселость нрава и спокойствие души – признаки добродетели; часто также это указание на ум человека, а именно в том, что он умеет давать приятный облик вещам, которые осмеивает.
Не бесчестно смеяться, когда понимают шутки другого; они могут быть даже таковы, что будет печально не смеяться; но когда осмеивают сами себя, то более приличествует удерживаться от смеха, чтобы не показать удивления ни перед высказываемым, ни перед смелостью, с какой это смешное нашли. Потому-то шутки тем больше изумляют тех, кто их выслушивает.
То, что вообще именуют завистью, есть порок, состоящий в природной испорченности, в силу которой известный сорт людей досадует на счастье, замечаемое у других людей; но я пользуюсь здесь этим словом, чтобы обозначить страсть, не всегда порочную. Зависть – поскольку она страсть – есть вид печали, смешанной с ненавистью, и происходит она оттого, что видят счастье посещающим тех, кого считают недостойным счастья. Это рассуждение не основательно только по отношению к дарам судьбы. Ибо что касается этих душевных и телесных даров, поскольку ими обладают от рождения, то их достаточно достойны в силу того, что получили их от Богa прежде, чем стать повинными в совершении какого-либо зла.
Но если судьба уделяет блага кому-нибудь действительно недостойному и если зависть возникает в нас лишь потому, что, естественно любя справедливость, мы досадуем, что она не соблюдена при распределении этих благ, то такая ревность извинительна, особенно если благо, которому завидуют у других, по природе своей способно в руках его обладателей обратиться в зло. Если это какая-нибудь обязанность или должность, в отправлении которой могут позволить себе дурное (особенно когда надеются на то же самое благо для себя и встречают препятствия к обладанию им, тогда как другие, менее достойные, им овладевают), то в таком случае эта страсть становится жесточе и делается извинительной, поскольку ненависть, которую она питает, относится исключительно к дурному распределению блага, чему и завидуют, а вовсе не к лицам, которые им владеют или его разделяют. Но мало людей столь справедливых и великих, которые вовсе не имели бы ненависти к тем, кто их предваряет в приобретении блага, не общего всем и желаемого ими для себя, хотя бы те, кто приобрели благо, были столь же или более достойны его. Чему обычно всего больше завидуют, так это славе: хотя слава других не препятствует возможности стремиться в ней и нам, она тем не менее делает доступ к ней очень трудным и тем возвышает себе цену.
Наконец, нет другого порока, который столь вредил бы благополучию людей, как порок зависти. Помимо того что впадающие в нее выдают сами себя, они нарушают также в сильнейшей степени удовольствие других. Обычно завистливые люди имеют цвет лица свинцовый, то есть смешанный из желтого с черным и как бы с синеватым отливом крови: отсюда-то зависть и называлась у римлян livor, то есть «синева». Это вполне согласуется с вышесказанным относительно движения крови при печали и ненависти; поэтому желтая желчь, идущая из нижней части печени, и черная, идущая из селезенки, разливаются по сердцу через артерии во все вены: отсюда и меньшая теплота венозной крови и более медленное, чем обычно, ее движение, чего достаточно для придания мертвенной бледности цвета. Но так как желчь, как черная, так и желтая, может отвлекаться в вены и по многим иным причинам и так как ненависть толкает ее туда в достаточном для изменения цвета лица количестве только при очень большой и длящейся зависти, – то нельзя думать, будто все, в ком заметен такой цвет лица, наклонны к ней.
Жалость – есть вид печали, смешанной с любовью и доброжелательством по отношению к тем, кого мы не считаем заслуживающими претерпеваемого ими зла. Значит, она противоположна зависти относительно своего объекта и насмешливости в силу того, что иначе оценивает последний.
Те, кто чувствует себя очень слабым и подчиненным превратностям судьбы, оказываются более расположенными к этой страсти, нежели иные люди, ибо они представляют, что несчастье другого может случиться и с ними; и они побуждаются к жалости в большей мере любовью к самим себе, чем любовью, питаемой к другим.
Но тем не менее наиболее великодушные, сильные духом настолько, что не страшатся никакого зла в отношении к себе и держатся вне помощи судьбы, – и они не изъяты от сострадания, когда видят нетвердость других людей и понимают их сетования; ведь иметь доброжелательство к каждому – это признак великодушия. Но печаль такой жалости не горька: будучи подобна той жалости, какую причиняют погребальные обряды, изображаемые в театре, она скорее проявляется во внешности и в чувствах, чем в глубине души, для которой, однако, является удовлетворением думать, что она выполнила свой долг, сочувствуя огорченным. В том-то и различие, что обыкновенный смертный сочувствует тем, кто жалуется, полагая, будто несчастья, претерпеваемые теми лицами, очень неприятны; главный же объект жалости великих людей – слабость тех, кого они видят жалующимися. Ведь они вовсе не признают, чтобы любое возможное бедствие было большим злом, чем трусость тех, кто не может вынести его терпеливо. И хотя они ненавидят пороки, они, однако, отнюдь не ненавидят тех, кого замечают впавшими в порок: они питают к ним только жалость.