Антония: Ха-ха-ха!
Нанна: Дурачок бросился их разнимать, но тут я почувствовала, что кто-то подошел ко мне сзади и, положив руки на плечи, шепнул: «Добрый вечер, любимая!» Я вздрогнула от испуга, потому что, поглощенная дракой этих взбесившихся баб (не могу назвать их иначе), позабыла обо всем на свете. «Ой, кто это?» — спросила я, почувствовав на своих плечах эти руки, и обернулась, готовая позвать на помощь, но, увидев, что это бакалавр, который отлучался встречать епископа, успокоилась. Тем не менее я сочла нужным ответить ему так: «Святой отец, я не из тех, что вы думаете… отойдите… нет, нет, не надо, я не хочу… только не сейчас… я закричу… Боже меня упаси, да лучше я вскрою себе вены… никогда… нет… я же сказала, никогда… вам должно быть стыдно… хороши же вы, нечего сказать…» А он в ответ говорил: «Возможно ли, чтобы за обличьем Херувима, Престола и Серафима{47} скрывалось такое жестокосердие? Я ваш раб, я вас обожаю, вы мой алтарь, моя вечерня, моя молитва и моя месса… если вам хочется, чтоб я умер, — вот нож, пронзите мне грудь, и вы увидите, что на моем сердце золотыми буквами написано ваше имя». С этими словами он попытался вложить мне в руку красивый кинжал с серебряной позолоченной рукоятью и лезвием, наполовину сделанным из дамасской стали. Но я отказалась его взять и так и стояла, молча, опустив глаза и повернувшись к нему спиной, пока он своими речами, звучавшими, как рассказ о Страстях Христовых, не вскружил мне голову настолько, что я перестала артачиться.
Антония: Ну и что? Это лучше, чем довести мужчину до того, что он примет яд или заколется. Ты поступила милосерднее, чем самаритянка. Всякая порядочная женщина должна следовать твоему примеру. Но рассказывай дальше.
Нанна: Смутив мою душу этой своей монашеской преамбулой, в которой он врал, как врут испорченные часы, и даже больше, бакалавр бросился в атаку, приговаривая «Laudamus te»{48}, как будто благословлял пальмовую ветвь, и так меня заговорил, что я позволила ему продолжать. А что мне еще, Антония, оставалось делать?
Антония: Да конечно же, ничего!
Нанна: Ну, так я продолжаю… Да, а знаешь что?
Антония: Что?
Нанна: Настоящий показался мне не таким жестким, как стеклянный.
Антония: Тоже мне, открытие!
Нанна: Да нет, в самом деле, клянусь Распятием!
Антония: К чему клятвы, я тебе и так верю!
Нанна: Затем мне показалось, что я обмочилась, но это была не моча…
Антония: Ха-ха-ха!
Нанна: Это была какая-то белая пена, вроде той, что бывает у улиток. На первый случай он, извини за выражение, обработал меня трижды: два раза на старинный манер, один — на современный, и, что бы там ни говорили, современный мне не понравился. Вот не нравится он мне — и все.
Антония: ты не права.
Нанна: Еще как права. Тот, кто это придумал, видно, так наелся, что ему ничего уже не хотелось, кроме… ну, ты понимаешь, что я хочу сказать.
Антония: Не болтай глупостей: это блюдо — кушанье для знатоков!
Нанна: Ну и пусть их. Так я продолжаю. После того как бакалавр дважды водрузил знамя над крепостью и один раз над равелином, он спросил, не хочется ли мне поужинать, и я, поняв по его дыханию, что уж он-то наелся до отвала, как гусь у жида, сказала, что уже поужинала. Тогда он посадил меня к себе на колени и, обняв одной рукой за шею, другой стал гладить мне то груди, то щеки, перемежая эти ласки такими смачными поцелуями, что я не уставала благословлять день и час, когда стала монахиней, потому что чувствовала себя здесь, как в раю. Но тут в голову бакалавру пришла мысль поводить меня по монастырю. «А поспим днем», — сказал он. Я же, успевшая увидеть столько чудес всего в четырех комнатах, подумала, что для того чтобы пересмотреть всё, что творится в остальных, понадобится лет эдак сто. Бакалавр снял башмаки, а я домашние туфельки, и, держась за его руку, я пошла за ним следом, ступая по полу так, будто боялась раздавить скорлупку яйца.
Антония: А ну-ка, вернись назад.
Нанна: Зачем?
Антония: А затем, что ты позабыла про тех двух монахинь, которые остались с носом, оттого что погонщик мулов ошибся дверью.
Нанна: Ах да, я действительно отвлеклась. Что касается тех бедолаг, то они выместили свою ярость на таганах: каждая запихала в себя шар, которым оканчивается этот железный прут, и дергалась, как разбойник, посаженный турками на кол; и если б та, которая закончила свой танец первой, не пришла на помощь другой, шар вышел бы у той через рот.
Антония: Ха-ха-ха! Вот это я понимаю!
Нанна: Ну а я тем временем, тихо как мышка, шла за своим доблестным возлюбленным; подходим мы к комнате кухарки, которая по рассеянности не закрыла дверь, заглядываем внутрь и видим, что она там на собачий манер забавляется с паломником. Должно быть, она заманила его в дом, когда он остановился попросить подаяния, чтобы продолжить путь в монастырь святого Якова в Галиции. Плащ паломника лежал на сундуке, посох с табличкой, изображающей Святое Чудо, стоял у стены, с сумой, набитой кусками черствого хлеба, играла кошка, но, занятые своим делом, счастливые любовники ничего не замечали, как не замечали они и того, что дорожная фляга опрокинулась и из нее льется вино. Мы не стали терять время на созерцание столь грубых забав и поспешили к двери ключницы; заглянув в скважину, мы увидели, что почтенная матрона, устав ждать своего утешителя, приходского священника, пришла в такое отчаяние, что привязала к балке веревку, встала на скамью и приладила к шее петлю; она уже собиралась оттолкнуть скамейку ногой и отверзала уста, чтобы вымолвить: «Я тебя прощаю», — как священник вдруг появился в дверях; увидев, что подруга вот-вот покончит счеты с жизнью, любовник бросился к ней и, приняв ее в свои объятия, сказал: «Что же это вы делаете, любовь моя? Неужто вы считаете меня обманщиком, способным изменить клятве? Что все это значит? Где же ваше благочестие, где оно?» В ответ на эти нежные слова она приподняла голову, как приподымает ее упавший в обморок, когда ему в лицо побрызгают холодной водой, и постепенно ожила, как оживают у огня закоченевшие руки и ноги. Отбросив в сторону веревку и скамеечку, священник положил ее на постель, и она, поцеловав его долгим поцелуем, промолвила: «Мои молитвы были услышаны; я хотела бы, чтобы вы поставили мое восковое изображение перед образом Святого Джиминьяно с надписью: «Она препоручила себя Богу и была спасена». Сказав это, она защемила сердобольного священника в своих воротах, а он, удовлетворившись для первого раза парадным входом, во второй пожелал зайти с черного.
Антония: Все время хочу тебя попросить, да забываю: пожалуйста, говори по-человечески, то есть называй своим именем и «ху», и «пи», и «жо», потому что только члены Ученой Академии способны понять, что это такое — парадный вход и черный, гвоздь в дыре, порей на грядке, засов на двери, ключ в скважине, пестик в ступке, соловей в клетке, черенок в ямке, ворота, клистир, кинжал в ножнах, колышек, посох, пастернак, яблочки, этот самый, эта самая, verbigrazia{49}, эта штука, это дело, эта история, то самое, рукоять, стрела, морковка, корень и все остальное дерьмо, которое застревает у тебя в глотке, потому что ты хочешь ходить на цыпочках в деревянных башмаках… так что впредь там, где «да», говори «да», там, где «нет», — «нет», иначе — берегись!
Нанна: Тебе что, неизвестно, что именно в борделе особенно ценят приличие?
Антония: Ну хорошо, хорошо, говори как хочешь, только не сердись.
Нанна: Так вот я и говорю: взломав черный ход, он наслаждался, глядя, как его лом ходит туда-сюда; втыкая его и вытаскивая, он получал такое же удовольствие, какое получает кухарка, которая, меся тесто, то погружает, то вынимает из него кулаки. Затем этот новоявленный Арлотто{50}, пожелав испытать на прочность стебель своего мака, прямо на нем донес извивающуюся монахиню до постели. Запечатав ее воск своей печатью, он начал перекатываться с нею от изголовья кровати к изножью, а потом снова к изголовью и снова к изножью, так что то монахиня оказывалась под священником, то священник под монахиней, — то ты меня, то я тебя, — и так они катались, пока река не вышла из берегов, затопив простыню; тут они расцепились и отвалились друг от друга, словно брошенные кузнечные мехи, которые, вздохнув раз-другой, замирают в неподвижности. Мы не могли удержаться от смеха, когда, вытащив из скважины ключ, священник отметил это тем, что пукнул (береги нос!), да так громко, что эхо отдалось по всему монастырю, и, если б мы не зажимали друг другу рты, нас бы обнаружили.
Антония: Ха-ха-ха! Да и кто бы на вашем месте удержался от смеха!
Нанна: Мы на цыпочках отошли (мой спутник знал свое дело) и за следующей дверью увидели наставницу послушниц в тот момент, когда она вытаскивала из-под кровати грязного как свинья носильщика и приговаривала: «Иди же, иди ко мне, мой троянский Гектор, мой Роланд… …вот твоя служанка, прости ее за неудобства, которые она тебе причинила: она не могла поступить иначе»; а этот пентюх, задрав свои лохмотья, отвечал ей движением члена, которое она, не располагая переводчиком, знающим этот язык, перевела так, как подсказывала ей фантазия; она едва не лишилась чувств, когда наглец всадил свой ятаган в ее щит, а его волчьи клыки впивались в ее губы с такой силой, что слезы катились у нее из глаз. У нас не было сил смотреть на то, как медведь жует эту земляничку, и мы пошли дальше.
Антония: Куда же вы пошли?
Нанна: К следующей щелке. В ней мы увидели монахиню, которая выглядела так, как должна выглядеть Мать Дисциплины, Тетка Библии, Невестка Ветхого Завета: я едва осмеливалась поднять на нее глаза. Голова у нее была как вытертая волосяная щетка — десятка два волосков, к тому же кишевших гнидами; на лбу чуть ли не сотня морщин, густые брови были совсем седыми, из глаз текло что-то желтое…