Не веря своим ушам, молодой человек обернулся.
— Я должен что сделать? Прости, папа, мне тут послышалось...
— У тебя очень хороший слух, не придуривайся. Жениться. Взять в жены... женщину. Ввести в дом молодую хозяйку. Окрутиться. Окольцеваться.
— Папа!
— Я очень внимательно тебя слушаю.
— На дворе двадцатый век! Традиции хороши в меру. С какого перепуга я должен жениться, если я не хочу? Да еще и для того, чтобы стать тем, кем я не хочу становиться?
— А вот теперь я тебя не слушаю. Иди. Можно подумать, его на галеры ссылают! Всего-то и надо — найти себе красавицу-умницу, обвенчаться...
— Нет!!!
— ...хорошо, расписаться, а потом получить десять миллионов.
— Сколько?!
— Чуть меньше десяти, но через пару лет должно набежать. А-а, призадумался?
— Папа, это как-то даже неприлично...
— Неприлично возить в дом каждые выходные новую девицу. Неприлично сбегать с собственной помолвки. Неприлично валандаться по Европе, тратя тысячи, при том, что твой собственный бизнес позволяет тебе еле-еле оплатить аренду за офис.
— Но, папа...
— Я никогда тебя не ограничивал. Не ставил условий. Но за последние несколько лет ты распустился, Альдо. Джакомо младше тебя, а он уже давным-давно у меня работает. У него своя доля прибыли, и он ею неплохо управляет. Согласен, ты другой, ты не так практичен, но тогда уж и веди себя соответственно. Отпусти волосы, сними мансарду, пиши пейзажи. Изучи, в конце концов, то, чем пытаешься торговать.
— Я закончил искусствоведческий...
— Ты не отличишь Челлини от Беллини! Kaк звали Мону Лизу?
— М... Мона...
— Лиза, балбес! Ты даже этого не знаешь. Все. Разговор окончен. В течение этого года ты женишься, вступишь в права наследования, а потом будешь работать. Делать то, что тебе посоветует Джакомо. Или то, что решишь сам. Впервые в жизни. Чао!
М-да. Альдо Бонавенте выпал из папиного кабинета и в глубокой задумчивости уехал в Лондон.
Это случилось две недели назад, и с тех пор задумчивость только углубилась. Молодой граф вспоминал свою жизнь, пересматривал все достижения и промахи... Счет выходил в пользу последних. С большим перевесом.
Нельзя сказать, что он пользовался своим положением, нет. Он учился в обычной школе, у него было много друзей, многие из бедных семей. Сочувствовал ли он им? О да. Но вряд ли понимал их до конца. Ведь за его спиной всегда стояла семья Бонавенте.
Он поступил в летное училище в шестнадцать лет. Его почти сразу допустили к прыжкам с парашютом, потому что помнили папины успехи — во время войны папа был летчиком. Альдо принял это как должное.
Странно, он даже высоты не боялся, потому что чувствовал себя защищенным собственным именем. Разве может что-то случиться с Бонавенте? Потом ему стало скучно, и он ушел из училища.
Оксфорд, Кембридж, Итон, Харроу, Йель — какая разница, куда поступать? Ведь он наверняка поступит в любой. Ну а если не заладится — просто поменяет место учебы. Сорбонна... Эдинбург... Прага...
Чем именно заниматься в университете, ему тоже было решительно все равно. Искусствоведение выпало как-то случайно, вернее, сначала отпали все точные науки, потом медицинский факультет (на трупы смотреть не хотелось совершенно), потом театральный (театр ему нравился, но с такой внешностью он был обречен до старости играть благородных героев-любовников). Оставалась история, подразделение искусствоведения. Вот он туда и пошел.
Не подумайте плохого, он учился честно. Возможно, без азарта и рвения, но честно. Ну а то, что не боялся экзаменов...
Альдо нахмурился и торопливо налил себе еще шампанского. Этих воспоминаний он не любил и старательно прятал их на самом дне бездонного сундука по имени память.
Как же звали-то его... Гордон! Гордон Слимсби из Варвика.
Это был худенький, довольно несимпатичный малый с торчащими ушами и вечно влажными ладонями. У него были совершенно убийственные прыщи, один костюм на лето и один на зиму. Альдо к нему относился... Да никак он к нему не относился, просто здоровался при встрече в столовой, кивал в библиотеке.
Потом их поселили в одной комнате в кампусе, и Альдо со вздохом примирился с необходимостью видеть слезящиеся глаза Гордона Слимсби каждое утро. Мало-помалу они стали разговаривать, и тогда выяснилось, что Гордон сирота, вырастила его тетка — старая дева, и в университет он поступил благодаря теткиным мытарствам и откладыванию каждого лишнего пенса.
Альдо слушал вежливо и внимательно, в душе пытаясь начать сочувствовать, но душа молчала. Не от черствости. Просто он действительно этого не понимал.
А потом Гордон перенапрягся и завалил сессию. Ему рекомендовали забрать документы и попробовать поработать годик-другой лаборантом при какой-нибудь кафедре. Альдо всю ночь просидел со своим соседом на лавочке в парке, веселил его изо всех сил, рассказывал про Италию, про девчонок, про фильмы... Гордон кивал и шмыгал носом.
Наутро, когда Альдо был на зачете, по коридорам разнеслась жуткая новость - Гордон Слимсби повесился!
К счастью, из петли его вынули вовремя, вызвали «скорую» и отправили в госпиталь. Он плакалv не переставая, бормотал что-то под нос, а когда Альдо протолкался к самой машине через толпу студентов, Гордон вдруг пришел в себя, с ненавистью уставился на ошеломленного и испуганного соседа и выпалил:
— Ненавижу тебя! Будь ты проклят! У тебя всегда будет все, а я... я...
И зарыдал бурно и страшно.
В тот день Альдо впервые в жизни напился до потери сознания.
На следующее утро он понял, что так угнетает его уже несколько лет.
Он был застрахован от всего. Имя и богатство надежно ограждали его от любых бед, и если в физическом смысле это было неплохо, то в духовном — хуже не придумаешь. Альдо Бонавенте понятия не имел, что такое страх. Тревога. Голод, холод и физическая боль. Душевные муки, трепет перед испытаниями и радость от того, что он эти испытания преодолел. Горечь стыда. НИЧЕГО! Молодой красавец-граф Альдо Бонавенте жил абсолютно спокойной, выверенной и ровной жизнью — и скучал.
Жизнь не приносила ему ни горя, ни радости. Ни волнений, ни блаженства.
Альдо в недоумении посмотрел на пустую бутылку, потом перевел взгляд на озабоченную физиономию Берти и уже собрался что-то сказать, как вдруг гул голосов стал глуше, а потом раздались первые аккорды мелодии.
На низкую эстраду поднялась девушка в блестящем, сильно декольтированном платье. Грива черных волос в художественном беспорядке падала на точеные алебастровые плечи. Черные глаза поблескивали из-под густых загнутых ресниц.
Девушка запела. Хрипловатый, низкий голос пронесся по залу, и Альдо Бонавенте ощутил, как по позвоночнику у него побежали тысячи маленьких чертиков с острыми копытцами.
2
Лу послала обольстительную улыбку в зал, склонилась в последнем поклоне и упорхнула за кулисы. Все, как всегда.
Она любила петь в этом ресторанчике. Почти так же, как в трех других, но в этом — чуть больше. Публика здесь была приятная, случайных людей не было — все-таки близость университета!
Когда Лу только начинала — а это было давным-давно, целых восемь лет назад, — каждый выход на маленькую эстраду давался с трудом. Ноги подгибались и мерзко дрожали, по спине струился холодный пот, и лица посетителей сливались в глазах в одно большое бледное пятно. Ей было очень страшно — но лишь до того момента, когда раздавались первые аккорды.
Музыка подхватывала Лу и несла на волнах нежности и страсти, веселого задора и лирической грусти. Синатра был гением, что тут поделать. Впрочем, песни «Битлз» она тоже пела, но не все, только самые любимые. Потом набежал целый репертуар, и девушка смогла составить несколько разных программ. Песни военных лет, соул, джаз-рок, современный поп. Страх с годами исчез, остался лишь приятный трепет предвкушения, азарт при мысли о том, что через несколько минут слушатели станут все тише звенеть вилками о тарелки, а потом, если вечер будет удачным, наступит и вовсе полная тишина.
Это стало настоящим наркотиком, сладкой отравой, и Лу не могла без этого жить. Джонсы не бедствовали, жили вполне прилично, в полном достатке, но ни отец, ни мать не препятствовали увлечению дочери. Правда, соседка, миссис Боттом, намекнула Розе Джонс, что девочке нечего делать в кабаках, на что невозмутимая мама Роза ответствовала:
— Эдит Пиаф пела в кабаках. Армстронг пел в кабаках. Вы удивитесь, но даже Моцарт играл в кабаках. Кроме того, Лу в кабаках не поет. Она поет в приличном ресторане и получает за это деньги.
Миссис Боттом не согласилась с таким революционным заявлением, но и спорить поостереглась. Роза Джонс славилась среди соседей умением как-то так смотреть... Никогда ни единого грубого или резкого слова, но потенциальные сплетники разом теряли всякое желание развивать скользкую тему. Миссис Боттом ограничилась тем, что стала втихую изводить лично Лу, печально вздыхая при ее появлении и невнятно бормоча что-то типа «Несчастное дитя!» Лу злилась, миссис Боттом только того и надо было. Гармония воцарялась в природе, а Лу славилась не только вспыльчивостью, но и отходчивостью.
Страсть к музыке осенила своим крылом и вторую - точнее, первую — сестру Джонс, но тут уж и миссис Боттом не могла придраться. Марго занималась скрипкой, занималась всерьез и от души, на широкую публику пока не стремилась, если не считать выступлений в местной церкви по большим праздникам.
Марго мечтала о консерватории, но Джонсы пока не были на это готовы. Ничего, думала оптимистка Лу. Синатра давал неплохие сборы, и счет в банке рос и рос. Когда наберется нужная сумма — а до этого осталось каких-то полтора года, — Лу принесет денежки и выложит их перед Мардж. То-то будет визгу, слез и соплей!
Яркая, как фейерверк, Лу Джонс обожала делать подарки и сюрпризы. Мысль о том, что заработанные деньги можно потратить и на себя саму, ей как-то в голову не приходила, по крайней мере, с тех пор, как Маргарет доверила ей свою мечту о консерватории...