Рассыпанные искры — страница 39 из 42

Эмуна в устах Мендла означала не веру, но верность. Его приверженец должен был забыть все земные заботы и привязанности. Нельзя одновременно домогаться чувственных удовольствий и готовить себе место в раю. Нельзя одновременно тянуться и к сущности и к явленности. Совершенство не терпит ни раздробленности, ни соперничества.

Томашов занял место Пшисхи, Межирича и Меджибожа. Кто приезжал в Томашов, здесь оставался. Здесь, в экстремальной ситуации, хасид ощущал свою избранность. «Знайте, — писал Ицхак-Меир Ханоху из Александрува, — так же, как некогда над Синаем разверзлись небеса, сверкнула молния и грянул гром, так теперь молния сверкает над Томашовом». А рабби Мендл без ложной скромности заявил ближайшим ученикам: «Я откроюсь вам. Был Великий Маггид из Межирича, был Шмелке из Никольсбурга, был Элимелех из Лизенска, был Ясновидец, был святбй Еврей из Пшисхи и был рабби Бунем. Я седьмой, я итог, я сущность; я — Суббота».

Однако томашовская прелюдия привела к неожиданному финалу. У местного раввина имелись свои соображения насчет бурной деятельности хасидов: они вышли из-под его контроля. Вскоре отношения в общине безнадежно испортились. Тогда рабби Мендл переехал в Коцк, городишко, в котором жило 1652 еврея и 1270 христиан. В мгновение ока город прославился.

Почему именно Коцк? Потому, что тамошний раввин был горячим поклонником Мендла, что значительно упростило дело. Впрочем, легенда находит более колоритное объяснение: рабби со своей паствой странствовал по деревням и местечкам, нигде не находя приюта. В Коцке их встретили градом камней. Рабби заметил: «Доброе знаменье! По крайней мере, народ здесь не безучастен».

В течение последующих десяти лет рабби работал над собой и над учениками как метафизическим материалом, вырабатывая свое представление о человеке, ввергнутом в мир — между Богом и смертью.

Он говорил: «Бог посылает души на землю, а потом призывает их обратно, заставляя карабкаться вверх по лестнице. Вот о чем заботятся люди — о лестнице. Иные не хотят искать ее; взлетают в небо — и падают. Не беда, они будут пробовать снова и снова».

Падения не обескураживают. Казалось, его притягивает, завораживает бездна. Мысль о том, что он может найти ответ, что ему забрезжит истина в конце пути, лишь увеличивала его страдания.

Своему другу Ицхаку-Меиру он сказал: «Проклявши змея, Господь обрек его ползать на брюхе, пресмыкаться во прахе и этим же прахом питаться. Какое странное проклятие! Змей никогда не будет голоден, разве это проклятие? Да, проклятие — и ужасное к тому же».

Потребности, которые можно удовлетворить, жажда, которую можно утолить, не представляли для него интереса. Бог, чьи замыслы он мог понять, его не устраивал. Рабби Яакову из Радзимина, сказавшему ему, что назначение человека — самосовершенствование, он презрительно ответил: «Нет, нет, ради этого не стоит трудиться. Назначение человека — поднять небо». Поднять так, чтобы оно стало недосягаемым. Лучше смотреть в небо, затянутое облаками, нежели видеть его в грязи у своих ног.

Сказать легче, чем сделать. Рабби из Коцка заявлял: «Легче избавить Израиль от изгнания, чем изгнание от Израиля». Проблема заключается в том, что люди равным образом желают жить и в этом и в грядущем мире.

«Раз Бог есть Бог, то пусть Он сойдет со Своего престола. Пусть Он зайдет в лачуги, где сердца исстрадались. Детей нужно накормить и одеть, о жене — позаботиться, заимодавца — умилостивить: голова раскалывается у человека. Пусть Он это увидит».

Столкнувшись с почитателями, видевшими в нем обычного раввина, призванного облегчить им бремя каждодневных забот, рабби вскричал: «Что им от меня нужно? Почему они изводят меня? Как заставить их понять, что не мое это дело — набивать им желудки и охранять их сон?»

Один человек слезно ему пожаловался: «Я бедный, нищий вдовец. Дома у меня семеро голодных ребятишек». Рабби покачал головой: «Что же, по-твоему, я могу сделать? Утешить тебя? Нет, для меня это чересчур много. Обратись к Богу: пусть Он утешит тебя».

«Помолись за меня, — упрашивал его один хасид. — Дела идут хуже некуда, мне нужна помощь. Обратись к небесам от моего имени». Рабби резко оборвал его: «Ты что, тяжело болен, коли не можешь сам помолиться?» — «Да я не знаю как!» — «Что? Не знаешь? Вот в этом-то твоя истинная беда!» И он распрощался с ним.

Как-то ночью он разбудил своего друга, Герша из Томашова. Он стоял перед ним со свечой в руке: «Посмотри, здесь, в сердце моем, такая боль, такая страшная боль, а они только и бегают за мной со своими глупостями и вздором».

Чувство близости и товарищества между Учителем и учениками, существовавшее прежде в Томашове, теперь исчезло. Разочарованный и ожесточенный, рабби все явственней отчуждается от последователей. Выдающийся рабби тяготится своими учениками, обыкновенными хасидами. Они его раздражают, и он не скрывает этого. Он нетерпелив, нетерпим и все более безжалостен.

Люди, одержимые плотскими заботами, досаждают ему, он считает, что они делают это нарочно. Их боязливое раболепие озлобляет его. Все ему кажется мелким, ничтожным: «Тот, кто верит в чудеса — идиот, кто не верит — безбожник», — говорит он.

Правильное поведение немыслимо. Он утверждает что-либо и тут же отрекается от своих слов. Ему мало наслаждаться парадоксами, он заводит парадоксы в тупик. Мендл требует эрудиции, но без колебаний осмеивает ее. Он подчеркивает важность подготовки к службе, но выполняет ритуал богослужения спустя рукава. Проявления радости отталкивают его, но он не одобряет и тех, кто надеется подкупить Бога слезами. Он стремится вырвать человека из слишком уж человеческого существования, однако при этом заявляет, что сама святость должна быть человечной. Нарекания вызывает у него и тот, кто фамильярно обращается к Богу, и тот, кто разговаривает с Богом, как с чужим.

Чем более странно он себя ведет, тем внушительнее растет его престиж. Это ему не нравится. В других хасидских общинах бранят Мендла из Коцка — это доставляет ему радость: хвала, возносимая учениками, мешает гораздо больше. Он задыхается, ему хотелось бы освободиться, разбить оковы, но на его пути стоит хасидизм. Он убежден: хасиды тянут его назад. Он отдал бы все, лишь бы они не мешали ему. Пусть уйдут, пусть восстанут против него. Но число его приверженцев все растет…

Этот страстный, кипящий противоречиями человек, конечно же, связан с невидимыми силами. Хасиды боготворят его. К счастью, он бдителен и дает волю своей ярости: «Давным-давно, в юности, когда я еще мог видеть себя изнутри, эти люди не осмеливались ко мне приближаться!» Но чем больше он кричит, тем гуще становится толпа у его порога. Люди покорены ужасом, который он им внушает.

Отныне в Коцке воцаряется благоговейный страх, а вместе с ним — нищета. (Письмо рабби его другу Ицхаку-Меиру: «Если ты не получал известий от нас, то потому, что нам не хватало денег на марки».)

В Коцке не говорят: там или вопят, или хранят молчание. Там проводят время в борьбе с желаниями, стремясь обмануть их. Там все делается вопреки потребностям. Едят, когда сыты, обходятся без воды, когда мучает жажда, молятся либо раньше, либо позже обычного. Рабби говорит:

«Когда человек хочет кричать и молчит, это и есть настоящий крик». Он вопрошает своего сына рабби Давида, оправляющегося от болезни: «Ты думал, что умираешь?» — «Да, именно так я думал». — «И что же ты ощущал?» — «Желание прочесть Шма Исраэль, дабы возвестить мою веру в Бога». — «И ты сделал это?» Нет, сын сдержал свои чувства. «Очень хорошо, — восклицает рабби из Коцка, — ты настоящий хасид!»

В Коцке стоит такое тяжелое, такое плотное безмолвие, что оно раздирает ночь. Там ночью не спят, там бредят. Не ходят — бегают. Несутся по туго натянутой проволоке, оба конца которой держит рабби. Все взоры устремлены на него, к нему устремлены все помыслы, он оказывает гипнотическое воздействие на окружающих. Бродят за ним по пятам, но он ускользает. Порой он будит кого-нибудь из своих приверженцев: «Убирайся, я здесь хозяин» — и тот разражается рыданиями. Ему достаточно взглянуть кому-нибудь в глаза, чтобы тот упал без памяти. «Почему, обращаясь к Богу, ты называешь Его отцом? — распекает он юношу. — Кто сказал тебе, что Он — твой отец? Он сам? Если хочешь, чтобы Он был тебе отцом, заставь Его им стать». В другой раз он ошеломил ученика, спросив: «Знаешь, где пребывает Бог?» И увидев, что тот от изумления потерял дар речи, сказал: «Бог там, куда Его впускают».

Своими вопросами, непредсказуемыми вспышками гнева он терроризирует людей: стоит ему появиться, как они чувствуют себя виноватыми. Виновными в слабости, в трусости. «Лица, лица, у всех у вас есть лица! — как-то ночью восклицает он. — Но есть ли среди вас хоть один, чье лицо можно сравнить с Ликом Господним?» От человека зависит, уподобится ли он образу Божьему, достигнет ли такого же совершенства. Рабби из Коцка говорит: «Я предпочитаю безбожника еврею, который лишь наполовину еврей». Он же произнес суровые, горестные слова: «Если я существую и существуешь Ты, потому что я — это я, а ты — это Ты, тогда я есть я, а Ты есть Ты. Но если я существую потому, что есть Ты, то я не есть я, а Ты не есть Ты».

Его слова повторяют все, наделяя их особым смыслом. Люди разрываются между желанием их понять и страхом преступить запрет. В конце концов даже его друзья оказываются в затруднительном положении. Внезапно, безо всякого объяснения, он начинает расхваливать того, кого во всеуслышание оскорблял изо дня в день. Жена рабби больна, и он неделями не отходит от ее постели. Его сын собирается жениться, и еле-еле удается заставить отца присутствовать на свадьбе.

Другое противоречие: он, глубоко презиравший мирские дела, заинтересовывается политикой. Он оказывает поддержку польской национальной революции, поднятой против русских оккупантов, подписывает послания и заявления, ставит свое имя под призывом собирать деньги в помощь революционерам. Поляки терпят поражение, и рабби, опасаясь ареста, меняет фамилию: из Гальперина становится Моргенштерном.