Перемена эта никак не влияет на его судьбу. Он остается тем же бунтарем, лишь еще глубже погрузившимся в царство теней, населяющих его воображение. Некоторые ученые, среди них Мордехай-Иосеф из Ижбиц, начинают роптать: «Он заходит слишком далеко, чтобы указать дорогу. Нам нужен вожак, а не серафим». Рабби чувствует — сопротивление нарастает, но не унижается до того, чтобы выказывать обиду. Вот тогда-то и происходит то загадочное событие, о котором говорилось в начале главы. Раскол становится явью. «Скрижали Завета разбиты», — объявляет глава мятежников Мордехай-Иосеф. И он уходит, забрав с собой многих учеников, так же как ранее поступил его Учитель. Уязвленный, рабби не скрывает негодования. Он, желавший создать элиту, терял теперь лучших людей, да еще по ничтожному поводу, — лишь потому, что не заботился об их хлебе насущном. Тем горше его разочарование.
С ним остаются несколько преданных и влиятельных сторонников: Ицхак-Меир, Иехель-Меир из Гостина, Сохачевский Гаон, Ицхак из Ворке. Но рабби безутешен. Видимо, тех, кто покинул его, он продолжал любить, невзирая на содеянное. Они были похожи на него, у них достало смелости бросить вызов самому Учителю.
Некоторые раскольники вскоре вернулись. Он гонит их прочь: «Зачем вы вернулись? Увидеть меня? Что я вам, трубочист, на которого пялят глаза?»
Нелюдимый, сварливый рабби, с глазами, покрасневшими от бессонницы, с нечесаной бородой, рабби, роняющий отрывистые фразы… Он ищет лишь тишины и одиночества. «Я никого не желаю видеть, — говорит он своему верному другу, Гершу из Томашова. — Скажи им, чтобы оставили меня в покое, а если понадобится — гони палкой». В другой раз он заявил: «Я брошусь на них, как раненая медведица, разлученная с детенышами».
Записи того времени донесли до нас вопль страдания, ошеломляющую историю, притчу.
Притча. Путник, заблудившийся в лесу, видит объятый пламенем замок. Замок пуст, думает путник. Вдруг он слышит крик: «Помогите, помогите мне, я хозяин. замка». И рабби повторяет: «Пылает замок, горит лес, и хозяин замка взывает о помощи. Что же это означает? А то, что замок обитаем, и там есть хозяин». И рабби затрепетал, и за ним затрепетали и все присутствующие.
Жертвоприношение. Ицхак из Ворке, один из немногих учеников, которых Коцкий рабби продолжал принимать во время своего добровольного заточения, однажды обратился к нему с традиционным приветствием: «Мир тебе, рабби». — «Не смей так говорить! Слышишь? Не называй меня рабби, ибо я не рабби. Хочешь знать, кто я? Козел, да-да, козел. Ты не веришь? Так слушай историю о священном козле, историю о жертвоприношении.
Давным-давно один еврей потерял табакерку. Он искал ее повсюду, ибо эта табакерка была ему очень дорога, а на новую у него не хватало денег. Не найдя ее, он заплакал. Он бродил, искал и непрестанно плакал, пока не очутился в дремучем лесу. Здесь он набрел на самое странное, но в то же время самое благородное создание: на козла. То был священный козел, который скитался до дорогам времен в ожидании полуночи. И каждую полночь он касался небес своими огромными рогами, пробуждая полночь, пробуждая звезды и вдохновляя их на песню во славу того, что вечно. „Почему ты горюешь?“ — спросил козел. И еврей поведал ему правду. „Только и всего? — удивился козел. — Не стоит плакать. Я помогу тебе, нет ничего проще. Есть у тебя нож? Вытащи его, отрежь кусочек рога и сделай себе табакерку“.
Еврей не заставил просить себя дважды. Когда он вернулся в местечко, люди удивились: от его табака исходил райский аромат. Его изводили вопросами до тех пор, пока он не признался — все дело не в табаке, а в табакерке. В конце концов ему пришлось рассказать и о козле. Не успел он рассказать, как все местечко похватало ножи и бросилось в лес, где и вправду бродил самый дружелюбный и священнейший козел в мире. И люди принялись кромсать его рога, которые с каждым мгновением укорачивались, пока совсем не исчезли. Так вот и получилось, что в эту ночь не смог козел коснуться рогами небес, дабы пробудть звезды и заставить их петь; он мог лишь издалека смотреть на них, томясь от желания и порой упрекая себя… Вот почему я запрещаю тебе называть меня рабби, понял?»
Посещение. Однажды ночью рабби разбудил сторожа Файвела: «Он был здесь, ты слышал его?» Файвел, застигнутый врасплох, побоялся рассердить учителя и, заикаясь, вымолвил: «Да, я слышал его». Он понятия не имел, о ком говорил рабби, но не мог сдержать дрожь страха. А рабби в задумчивости произнес: «Он пришел, сказал то, что должен был сказать, и снова удалился. Я еще слышу его шаги, а голос, голос — нет…»
«Многое из того, что он говорил, я понял только сорок лет спустя», — сказал Сохачевский Гаон Авраам. Сорока лет достаточно? Трижды по сорок!
Мендл из Коцка, человек, чуждый своему поколению, скорее принадлежит поколению нашему. Он мог бы быть нашим современником. Его гнев — это наш гнев, наши мятежи — отголоски его мятежа.
Но образ его, увы, остается непонятным и загадочным. Коцк нельзя объяснить. Если повезет, о нем можно рассказать. Ибо Коцк — опыт, передающийся от человека к человеку: уста сомкнуты, взоры устремлены друг на друга. Вопрос, не нашедший разрешения ни во времени, ни в жизни. Коцк — не философская и не социальная доктрина, Коцк — это узкая и безлюдная тропа, начало которой упирается в конец. Коцк — это избавление от отчаяния через отчаяние. Коцк — это тюрьма, ставшая святилищем.
Вернемся к тому, с чего мы начали, — к той роковой и горестной субботе, когда рабби, потеряв терпение, восстал против унизительности истории.
Почему он отшатнулся от человека? Что и кому хотел он сказать своим одиночеством и молчанием? От какого врага скрывался? И кого преследовал?
Во многих текстах говорится, что на определенном этапе отшельничество было ему навязано. Его изолировали? Возможно. Нужно было защитить и рабби, и хасидов, ибо он внушал ужас и сеял панику одним своим видом — обликом угрюмого подавленного рабби. Лучше уж ограничить их контакты.
Однако ученые, по-видимому, сходятся в том, что поначалу рабби сам избрал уединение. Он избегал людных сборищ, боясь среди них обезличиться. «Если приоткрыть тайну, она умаляется». Чтобы принять Закон, Моисею пришлось в одиночку взобраться на гору.
Богохульствовал ли Мендл из Коцка? Вряд ли это имеет значение. Ведь такие известные религиозные авторитеты, как рабби из Гера, Сохачевский Гаон, рабби из Ворке до конца сохранили ему преданность. Они несомненно верили, что, говоря с Богом по-своему, не так, как они, он тем не менее отстаивал их общую веру. Возможно, его разрыв с обществом объяснялся разочарованием иного свойства. Осознал ли он перемену, происшедшую в нем самом? Раньше он боялся, что никогда не найдет истину, теперь страшился, что уже нашел ее.
Итак, выхода не было. Человека всюду подстерегает страх. Что связывает человека с Богом и людей друг с другом? Страх. Людской страх Богу нужнее, чем любовь. И Мендл из Коцка протестует. «Если это и есть жизнь, то она мне не нужна; я пройду по ней посторонним. Если человек таков, стоит ли спасать его»?
Другое предположение. Предвидел ли он, что спустя сто лет после его кончины совсем иное пламя охватит континент и первыми жертвами окажутся евреи — покинутые Богом и человечеством? Не помышлял ли он с этой минуты сражаться с огнем посредством огня же — готовя нас к битве, добиваясь от нас силы и стойкости, способности противиться злу (вне зависимости от того, в какую форму оно облекается, пусть даже в форму приемлемой, благоустроенной участи), способности противиться даже Богу в надежде на Бога?
Так или иначе, благодаря Менахему-Мендлу из Коцка мы знаем, что человек может опьяняться Богом, может принести Ему в дар свою душу и разум. Что человек может впадать в безумие в Боге и для Бога.
Вот последние его слова: «Наконец-то я встречусь с ним лицом к лицу».
Нам неведомо — и никогда не откроется эта тайна: что звучало в этих словах — древняя ярость или обновленный вызов. В конечном итоге, Мендл из Коцка был обречен собеседовать с одним-единственным Существом. И история Коцка есть запись этого диалога — повесть, пылающая, как замок, как лесная чащоба. Но благодаря Коцку мы слышим голос и сознаем, что замок не пустует, что человеческая история обитаема; что в ней присутствует кто-то, взывающий к нам.
Завершив свое первое паломничество к истокам хасидского опыта, повествователь ощущает необходимость дать некоторые краткие разъяснения, представляющие собой лишь оправдание внутреннего смысла и цели его работы. Разумеется, в его цели не входило создание научного аналитического трактата. Точно так же не претендует он на лавры историка или философа. Единственная роль, устраивающая его, — это менее претенциозная и более скромная роль рассказчика; с предельной достоверностью передавая то, что ему удалось узнать, он услышанное излагает своими словами и со своей личностной интонацией, а иной раз вкладывает в рассказ свой пыл и свое удивление.
Итак, перед вами книга, которая могла быть составлена или скомпонована иначе: вместо одного Учителя нетрудно было бы рассказать о другом, ко всем приведенным легендам добавить еще несколько. Ибо по ходу лекций, прочитанных в разных городах Франции и США, рассказчик отбирал персонажей, следуя скорее воображению, нежели разумной схеме. Он мог бы сосредоточиться на теоретическом, социологическом или теологическом аспектах хасидизма. Вместо этого повествователя соблазнила возможность возродить некоторых героев, населявших мир его детства. Они по-прежнему пленяют и тревожат его воображение — пожалуй, даже сильнее, чем в прошлом. Ибо хасидизм, проповедовавший братство и примирение, стал алтарем, на котором был принесен в жертву целый народ. Иной раз я думаю, что мир не стоит этого Закона, этой любви, этого духа и этой песни — спутников человека на его скорбном пути. Мир не заслужил легенд, рассказанных ему хасидизмом, и налетевший ветер развеял их.
Хасиды, чью веру мой дед разделял и в течение всей жизни, и в смертный свой час, были неотъемлемой частью моего духовного бытия. Мне близки их простота, бесхитростность и любовь к прекрасному. Они умели молиться и веровать. Они владели искусством давать и искусством брать. В их общинах ни один нищий не оставался голодным в субботу. Несмотря на бедность и невзгоды, они ничего не просили у других, и их бесконечно удивляло и трогало малейшее проявление сердечности и великодушия. Потому-то они не могли выжить в обществе, где царила холодная, бездушная и абсурдная жестокость.