Примерно такое же раздражение вызывает у многих моих парижских знакомых и Жан Жене. И, скорее всего, по той же причине: большинство из них считает его чуть ли не откровенным профаном и дураком. Однако не стоит забывать, что причастность к экзистенциализму предполагает не столько начитанность, сколько способность на рискованный поступок, не укладывающийся в рамки обыденных представлений о человеческой свободе. А этого у Жене никак не отнимешь.
Безусловно, Саган явила миру куда более облегченный вариант французского экзистенциализма, чем Жене! И это сразу же бросается в глаза, хотя бы из-за явного несходства их человеческих и писательских судеб. Жене был беспризорником, бродягой и вором, начавшим писать в тюрьме и пробившимся в большую литературу только где-то к сорока годам. На его фоне Франсуаза Саган выглядит настоящим баловнем судьбы. Дочь богатого предпринимателя, уже в девятнадцать лет добившаяся громадного успеха у широкой публики, который не покидал ее практически до самой смерти. Свой первый роман она написала всего за два месяца и, по ее словам, «главным образом, в парижских кафе, перепечатывая затем его двумя пальцами на машинке».
Разве что две судимости (одна – за кокаин, вторая – за неуплату налогов) заставляют задуматься над тем, что и в ее жизни далеко не все складывалось столь уж гладко, но все равно, благодаря своим связям и дружбе с французским президентом, ей в обоих случаях удалось благополучно избежать тюрьмы. С налогами она «прокололась», ввязавшись в крупную денежную аферу где-то в одной из наших бывших среднеазиатских республик. Говорят, что в этом случае ей помог не только французский президент, но и то, что на допросах она «косила» под законченную наркоманку и алкоголичку. На все вопросы следователя она отвечала, что абсолютно ничего не помнит – получилось в высшей степени убедительно.
В целом же, если оставить за скобками различные неурядицы и личные драмы, которые неизбежно сопровождают жизнь любого человека, ее творческая судьба наверняка станет предметом тайной зависти для многих поколений юных писательниц. И примерно с такой же долей уверенности можно утверждать, что, скорее всего, подобная участь так и останется для них недостижимой мечтой. Я, по крайней мере, в этом отношении ей совершенно искренне завидую, однако в моей зависти нет ничего тяжелого, мрачного и злобного, как нет всего этого и в облике самой Франсуазы Саган. А во французской литературе, точно так же как и в русской, было достаточно литераторов, которые строили свое писательское и человеческое благополучие на бесцеремонном вторжении в жизнь других людей с навязчивыми проповедями и нравоучениями. О Саган такого не скажешь. И это уже немало. Поэтому «великой писательницей», к счастью, ее назвать язык не поворачивается! Мне нравится ее умение не оставлять особо глубоких следов в человеческой памяти. «Здравствуй, грусть!», «Прощай, грусть!» – от перестановки слов в обратной временной и смысловой последовательности фактически ничего не меняется.
В 1988 году Франсуаза Саган сама составила о себе заметку для Словаря современной французской литературы: «Явилась в 1954 году с тоненьким романом «Здравствуй, грусть!», который вызвал мировой скандал. Исчезла после жизни и творчества в равной степени приятных и халтурных, но это уже стало скандалом только для нее самой».
Глава двадцатаяГений пустоты
Тимура Новикова называют ключевой фигурой петербургской независимой культуры, расцвет которой обычно относят где-то к концу 80-х – началу 90-х годов. Однако я считаю, что по-настоящему выдающимся, то есть резко выделяющимся на фоне окружения, его сделали только трагические обстоятельства последних лет его жизни. Все-таки современному искусству, особенно тому, которое так или иначе связывают с богемой, андеграундом или же так называемым постмодернизмом, часто очень не хватает основательности, значительности и вообще чего-то такого, что заставило бы окружающих отнестись к нему всерьез. Особенно это стало заметно после крушения Советского Союза, когда свобода самовыражения перестала быть сопряжена с риском противостояния власти. Так, суетятся какие-то молодые люди, хихикают, шутят, устраивают, может быть и забавные, но уж больно поверхностные и не оставляющие особого следа в людской памяти перформансы. В то время как в глазах обывателя настоящий художник, дабы остаться в веках, должен чувствовать сопротивление материала, ваять тяжелым молотом из куска гранита, а не строить фигурки из песка. И мне кажется, что Тимур всегда остро ощущал некоторую легковесность главного дела своей жизни и стремился ее преодолеть. Однако и учрежденная им Новая Академия Изящных искусств, и громогласные заявления о возврате к традиционным формам классического искусства для подавляющего большинства окружавших его людей скорее всего так и остались бы еще одной постмодернистской шуткой. Почти все мои знакомые именно так эти жесты Тимура и воспринимали. И только неизлечимая болезнь и слепота, неожиданно настигшие его в середине 90-х, невольно помогли ему продвинуться в этом направлении. Те, кто был с ним рядом, вроде бы по-прежнему делали то же самое, что и он, но, на самом деле, это было уже не совсем так. Слепой художник продолжал активно участвовать в художественной жизни, создавать картины и коллажи, снимать фильмы – ситуация, что ни говори, достаточно необычная. Отныне Тимур не только словами и действиями, но всей своей жизнью наглядно демонстрировал окружающим: если критики, зрители и эксперты давно уже ничего толком не понимают и не различают, то и самому художнику тоже совсем не обязательно как-то особенно напрягаться, чтобы творить – позволительно вообще ничего не видеть. Если так можно выразиться, Тимуру удалось преодолеть легковесность современного искусства, доведя ее до абсолютного предела и, тем самым, сделав вполне осязаемой и весомой. И действительно, я никогда больше не встречала человека более легкого, чем Тимур. Столь явственно легкого. И, вероятно, поэтому ему гораздо лучше давались разные публичные акции, чем работа с холстом и другими материальными объектами. Даже его устные выступления при переводе на бумагу много теряют.
Что касается творческого наследия Тимура, то тут тоже, скорее, можно говорить о некоем достаточно «пустом» пространстве, не слишком заполненном материальными шедеврами, обилие которых обычно оставляют после себя так называемые «великие художники». Именно поэтому, я думаю, Тимур Новиков уже сейчас столь часто становится объектом всевозможных научных исследований и статей. Подобное свободное пространство дает исследователям практически полную свободу толкований и интерпретаций. То же самое можно сказать и про тех, кто решит поделиться с окружающими своими воспоминаниями о Тимуре. Мне кажется, что каждый из них снова рискует невольно вовлечься в ту бесконечную игру, которую он вел, и погрузиться в пучину этой безграничной пустоты и свободы, став не просто наблюдателем, а активным участником или даже соучастником описываемых событий. Как это обычно и бывало при жизни Тимура. С этой точки зрения Тимур Новиков, безусловно, является легендарной личностью, так как про него, не сомневаюсь, со временем начнут слагать настоящие легенды.
Жаль, конечно, что его больше не увидишь в галерее Новой Академии на Пушкинской – с тех пор как он перестал там появляться, это место сильно поблекло. В последние годы жизни, собираясь на очередной вернисаж, Тимур неизменно облачался во фрак, на лацкане которого поблескивал восьмиконечный орден. На вопрос о происхождении этого ордена он всегда только загадочно улыбался. Фрак, роскошный цилиндр, брюки в тонкую полосочку, лаковые штиблеты и крахмальную рубашку, насколько я помню, он приобрел у Владика Монро за весьма приличную сумму – Владик тогда нуждался в наличных, а Тимур Петрович всегда славился своим гуманизмом, да и торговаться он считал ниже своего достоинства. Когда я приходила к Тимуру в его обшарпанную квартиру на Литейном, где на кухне был совершенно черный потолок, он обычно встречал меня стоя, опираясь на живописную трость с серебряным набалдашником. От этого у меня всегда было впечатление, что я попала в великолепный дворец, золоченые чертоги, как у царя Салтана, не иначе. И так, я думаю, было с каждым его гостем. К тому же стены комнаты Тимура были все увешаны его аппликациями на золотой парче и бархате, которые были украшены жемчугом, золотом и бриллиантами – по крайней мере, именно так мне тогда казалось.
Помню, как на презентации моего романа «Домик в Буа– Коломб», он достаточно неожиданно для меня, не говоря уже о всех остальных, кто там присутствовал, вручил мне Рокфеллеровскую премию. Я даже не уверена, что к тому моменту он успел познакомиться с содержанием этого романа, который только что вышел из печати, разве что с какими– нибудь отрывками, которые ему могли зачитать его многочисленные и постоянно сменявшие друг друга секретари. Презентация проходила в небольшой галерее на Лиговском проспекте. Тимур явился в своем фраке и с тростью, в разгар презентации вышел на сцену, произнес небольшую речь о том, как важно оказывать поддержку гению, который часто сам неспособен прокормить себя в этом грубом мире. Закончив речь, он извлек из кожаной папки довольно увесистый конверт и торжественно вручил его мне вместе с живописный картинкой, на которой было изображено восходящее солнце, окаймленное золотым растительным орнаментом, сопроводив формулировкой: «За создание образа настоящего русского интеллигента с человеческим лицом!» Отвечая потом на вопросы присутствовавших журналистов, он тут же во всех деталях, подробно, рассказал им о том, что это поэт и издатель Дмитрий Волчек (роман вышел в издательстве «Митин Журнал») познакомился в Нью-Йорке с внучкой Рокфеллера и выхлопотал для меня эту премию, которая теперь не даст мне умереть с голоду… Не буду говорить, что я увидела, открыв конверт, но мне ничего не оставалось, как стать соучастницей этого акта, который, кстати, имел достаточно неожиданные последствия для моей писательский судьбы, так как информация об этой премии попала потом в СМИ, причем не только у нас, но и за границей.