Расул Гамзатов — страница 17 из 90

В те первые послевоенные годы что за рынки были в Москве! Свои законы, свои спекулянты, свои милиционеры. Наверно, там можно было купить всё, за исключением разве осла или ослицы.

Больше всего Тишинский рынок походил на растревоженный муравейник. Целый час я толкался среди людей, трясущих перед самым моим носом разным барахлом: костюмами, сапогами, кителями, шинелями, фуражками, платьями, кофтами, туфлями, костылями.

В то время мне хотелось походить на министра. Среди толчеи я искал такое пальто, чтобы как надеть — так сразу и сделаться министром. Наконец я увидел нечто подходящее, перекинутое через плечо одного спекулянта. Вдобавок ко всему была ещё и фуражка — под цвет пальто, из того же материала.

Начал я, конечно, с фуражки. Примерил, посмотрелся в зеркало — настоящий министр. Давай торговаться. Пока я громко и внятно называл маленькую цену, продавец будто меня не слышал. Когда же я тихонько, шёпотом назвал ему настоящую цену, он услышал. Ударили по рукам. Чтобы удобнее было считать все мои трёшки и пятёрки, я отдал пальто спекулянту подержать. Насчитал две тысячи двести пятьдесят рублей. Вручил деньги. Торжественно, с видом министра, пришёл в общежитие. И только тогда вспомнил, что пальто осталось в руках у спекулянта. За две тысячи двести пятьдесят рублей купил я одну фуражку.

Итак, мечтая походить на министра, я остался без пальто и без денег».

Пришлось ходить в том же, в чём приехал в Москву — в шинели. Тогда многие ходили в шинелях, оставшихся после войны.

О небогатой студенческой жизни Расул Гамзатов вспоминал часто, считая её лучшей порой в своей судьбе.


Мы цифрами не утруждали память

И не копили денег про запас.

Порой сберкассой мы бывали сами

Для тех, кто мог ссудить десяткой нас...

Как ни скромна стипендия, а всё же

Мы были завсегдатаи премьер,

Хотя в последний ярус, а не в ложи

Ходили, на студенческий манер[36].

«ВАРВАР» ГАМЗАТОВ


Расул Гамзатов учился в семинаре Павла Антокольского, знаменитого поэта, переводчика и драматурга. Он был человеком ещё многих дарований и надломленной судьбы. Единственный сын Антокольского — Владимир, ровесник Расула, погиб на войне. Памяти его была посвящена поэма «Сын», удостоенная Сталинской премии. С войны не вернулись и 37 студентов Литературного института.

Антокольский относился к Расулу Гамзатову с отеческой заботой, как, впрочем, и к остальным своим студентам.

«Тому, первому послевоенному набору очень повезло, — вспоминал Расул Гамзатов. — Какая атмосфера товарищества была, какой дух братства, какие учителя нас учили!.. Москва и Литературный институт научили меня держать в руке перо, научили меня сидеть, склонившись над белой бумагой, научили меня любить и ценить святое чувство недовольства собой. Москва, Литературный институт открыли мне доселе неведомые тайны поэзии. Там я понял, что долгое время принимал за золото стёртые пятаки».

В своём неизменном берете, с трубкой, как у Сталина, Антокольский открывал студентам целые миры неизвестной им поэзии, учил правилам стихосложения, делился своим опытом, рассказывал о больших поэтах, о Марине Цветаевой, с которой близко дружил, а после занятий хлопотал в издательствах о публикации их стихов.

«Древнегреческую литературу нам читал добрый седенький старичок Сергей Иванович Радциг. Он все античные тексты знал наизусть, читал нам большие куски по-древнегречески, был влюблён в древних греков, любил говорить о впечатлении, которое они производят на него. Читал он стихи древних так, будто сами авторы слушали его, будто боялся, что вдруг ошибётся, как мусульманин боится перепутать стих Корана. Он думал, что всё, о чём он говорит, мы давно и хорошо знаем. Он даже в мыслях не допускал, что можно не знать “Одиссеи” или “Илиады”. Он думал, что все эти ребята, только что вернувшиеся с войны, четыре года перед этим только и делали, что изучали Гомера, Эсхила, Еврипида. Однажды, увидев, как мало ребята знают, он чуть не заплакал. Особенно его удивил я. Другие всё же кое-что знали. Когда он спросил меня о Гомере, я начал рассказывать о Сулеймане Стальском, помня, что Максим Горький назвал Сулеймана Стальского Гомером двадцатого века. С сожалением посмотрел на меня профессор и спросил:

— Где же это ты вырос, что даже не читал “Одиссею”?

Я ответил, что вырос в Дагестане, где книга появилась лишь недавно. Чтобы сгладить свою вину, я без стеснения назвал себя диким горцем. Тогда профессор сказал мне незабываемые слова:

— Молодой человек, если ты не читал “Одиссею”, то тебе далеко до дикого горца. Ты ещё просто дикарь и варвар».

Юрий Борев, тоже учившийся в те годы в Литературном институте, вспоминал, как профессор Радциг даже заплакал, когда Гамзатов не смог ответить, что на щите Ахилла были изображены сцены времён года.

Гамзатов принялся его утешать, обещая всё выучить и всё узнать. Он так и сделал, он учил всё, что педагоги считали важным для своих студентов. Тем более что это было интересно, увлекало и вдохновляло. Эта бесценная школа выдающихся личностей, эти вершины литературы остались с Гамзатовым на всю жизнь. Спустя годы, обретя поэтический опыт, он будет заново открывать для себя то, что впервые узнал в Литературном институте. И с благодарностью вспоминать своих профессоров — выдающихся учёных Геннадия Поспелова, Сергея Шамбинаго, Валентина Асмуса, Сергея Радцига, Бориса Фохта, Сергея Бонди, Александра Реформатского, Василия Сидорина.

«Я, конечно, плохо отвечал вам на экзаменах, так как плохо ещё говорил по-русски, — писал Гамзатов, став уже знаменитым поэтом. — Но мне кажется, что экзамены мои ещё не кончились. Иногда мне снится, будто я снова сдаю трудные для меня экзамены, проваливаюсь, остаюсь снова на первом курсе».

БРАТСТВО ПОЭТОВ


Царившая в институте аура настоящей литературы просветляла сердца молодых поэтов. Но и за оградой, на Тверском бульваре, их повсюду встречали классики. С одной стороны, их ждал Гоголь в окружении героев своих произведений, с другой — Пушкин с бессмертным изречением «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...», начертанным на пьедестале. После яростных диспутов о поэзии и поэтах, после жарких обсуждений студенческих стихов, когда каждый отстаивал своё поэтическое «я», взгляд Гоголя или Пушкина легко остужал полемический задор, стоило лишь сравнить свой предел с беспредельностью гениев.

Владимир Тендряков, живший в общежитии в одной комнате с Расулом Гамзатовым, писал в «Охоте»:

«Это, должно быть, самый маленький институт в стране; на всех пяти курсах нас, студентов, шестьдесят два человека, бывших солдат и школьников, будущих поэтов и прозаиков, голодных и рваных крикливых гениев. Там, где некогда Маяковский играл на бильярде, у нас — конференц-зал, где пьяный Есенин плакал слезами и рифмами — студенческое общежитие, в плесневелых сумрачных стенах бок о бок двадцать пять коек. По ночам это подвальное общежитие превращается в судебный зал, до утра неистово судится мировая литература, койки превращаются в трибуны, ниспровергаются великие авторитеты... Вокруг института, тут же во дворе дома Герцена и за его пределами жило немало литераторов. Почти каждое утро возле нашей двери вырастал уныло долговязый поэт Рудерман.

— Дайте закурить, ребята.

Он был автором повально знаменитой:


Эх, тачанка-ростовчанка,

Наша гордость и краса!..»


Студентов было немного, и все друг друга знали. Каждый творческий успех, как и явная неудача становились известными. Вокруг ярких личностей создавался свой круг. Соперничали идеи, стили, а бывало — и нецензурные частушки.

«Помню, как прекрасно писалось в Москве на Тверском бульваре — в подвале Литинститута, где мы, шестнадцать студентов-гениев, жили в общежитии, — вспоминал Расул Гамзатов в беседе с журналистом Евгением Дворниковым. — Ещё не высохли чернила — уже спешишь прочитать сочинённое. И чужой удаче радуешься, как своей. Молодость щедра на общение и непритязательна к условиям. Но с возрастом понимаешь, что поэзия требует всё-таки уединения. Творчество, как и любовь, избегает прилюдности... Поэт — как бы собеседник с самим собой, со своим двойником и мысленно — со всем миром».

«Я РВАЛСЯ К РУССКОМУ ЧИТАТЕЛЮ»


Гамзатов увлекался то одним поэтом, то другим. То становился «новатором», то превыше всего ставил родную национальную поэзию. Пробовал писать и четырёхстопным ямбом, как у Пушкина, и эпическим гекзаметром, как у Гомера. Влияний было много, как и желания развить особенно понравившееся ему поэтическое направление, которое быстро сменялось другим увлечением. Гамзатов пребывал в растерянности, экспериментировал, писал так, что и сам себя не узнавал.

Можно понять молодого аварского поэта, оказавшегося в пленительном мире незнакомой ему поэзии. А жизнь преподносила всё новые сюрпризы. Даже вручение Сталинских премий по литературе вызывало некоторую растерянность. Александр Фадеев получил премию за роман «Молодая гвардия», Михаил Лозинский — за перевод «Божественной комедии» Данте, Алексей Толстой — за повесть «Иван Грозный»... А Нобелевскую премию присудили немцу со швейцарским гражданством Герману Гессе «За вдохновенное творчество, в котором проявляются классические идеалы гуманизма, а также за блестящий стиль». Его роман «Игра в бисер» был неизвестен в СССР, а название намекало на что-то загадочно мистическое, почти потустороннее. Кто-то слышал, что это философская утопия, ещё кто-то — что роман о будущем, где заправляют аристократы духа. Было над чем призадуматься:

«В Литинституте под влиянием разных обстоятельств и поэтов я стал писать совсем по-другому. Я хотел, чтобы в Москве меня поняли и печатали, с аулом, думал я, как-нибудь потом найду общий язык. Своё циркачество в поэзии я выдавал за новаторство, а землякам говорил: “Вы потом поймёте меня”. Аул был далеко, отец жил в горах, и, получив “самостоятельность”, я стал, что называется, сам не свой. О таком