Скороспелость таких произведений он назвал «литературными выкидышами». Затем Шолохов принялся за критиков, приписав некоторым удачное совмещение профессий писателя и интригана. Досталось и Константину Симонову, подсчитав награды которого, Шолохов пришёл к выводу, что для них первым делом Симонов и пишет, а надо бы для народа.
«Чему могут научиться у Симонова молодые писатели? Разве только скорописи да совершенно не обязательному для писателя умению дипломатического маневрирования. Для большого писателя этих способностей, прямо скажу, маловато... Не первый год пишет товарищ Симонов. Пора уже ему оглянуться на пройденный им писательский путь и подумать о том, что наступит час, когда найдётся некий мудрец и зрячий мальчик, который, указывая на товарища Симонова, скажет: “А король-то голый!” Неохота нам, Константин Михайлович, будет смотреть на твою наготу, а поэтому, не обижаясь, прими наш дружеский совет: одевайся поскорее поплотнее, да одёжку выбирай такую, чтобы ей век износу не было!»
Завершил своё выступление Шолохов чем-то вроде наставления для раздираемых всевозможными противоречиями собратьев по перу:
«О нас, советских писателях, злобствующие враги за рубежом говорят, будто бы пишем мы по указке партии. Дело обстоит несколько иначе: каждый из нас пишет по указке своего сердца, а сердца наши принадлежат партии и родному народу, которым мы служим своим искусством».
Но писатели уже не доверяли старым лозунгам, они стремились к новой жизни, к смелой, правдивой литературе. Такой, которая в своё время сделала молодого Шолохова большим писателем.
Всё это было удивительно и напоминало Расулу Гамзатову студенческие годы. Тогда за такое сажали, как его друга Наума Коржавина, которого только недавно освободили, но пока ещё не реабилитировали.
На съезде предоставили слово и Расулу Гамзатову. В споры и взаимные обвинения маститых писателей он предпочёл не вмешиваться. Не это его волновало. Он привык смотреть на русскую литературу, как на открытый университет, в котором набирались знаний и мастерства национальные литературы. Во всяком случае — современная дагестанская литература. Но его беспокоило, что к национальным литературам проявлялась некая снисходительность, как будто они только вчера явились на свет и к ним следует относиться, как к литературным младенцам.
В «Записке отдела науки и культуры ЦК КПСС...» говорилось: «Возражая против снижения критериев при оценке национальных литератур, Р. Гамзатов сказал: “Поэты братских республик не нуждаются в ложных похвалах и скидках, они ждут серьёзного разговора, настоящей творческой учёбы у русских писателей”».
Но для этого была нужна иная обстановка, а пока в литературном процессе было много неясного. Георгий Маленков, председатель Совета министров, требовал появления советских Гоголей и Щедриных: «Которые огнём сатиры выжигали бы из жизни всё отрицательное, прогнившее, омертвевшее, всё то, что тормозит движение вперёд. Наша советская литература и искусство должны смело показывать жизненные противоречия и конфликты, уметь пользоваться оружием критики как одним из действенных средств воспитания». Но когда такие сатирические произведения стали появляться, начальственному гневу не было предела. В который раз принялись за Михаила Зощенко, следом — за Александра Твардовского с его поэмой «Теркин на том свете». В ход пошли обоймы обвинений — от «пасквиля на советскую действительность» до «клеветы на руководящих работников».
Твардовский не соглашался: «Избранная мною форма условного сгущения, концентрации черт бюрократизма правомерна, и великие сатирики, чьему опыту я не мог не следовать, всегда пользовались средствами преувеличения, даже карикатуры, для выявления наиболее характерных черт обличаемого и высмеиваемого предмета».
Зощенко недоумевал: «Были предъявлены грозные обвинения по поводу действий и поступков, которые, как я ожидал, заслуживали бы поддержки и одобрения, а наши возражения и разъяснения по существу дела звучали всуе. Не согласен немедленно признать себя виновным — значит, ты ведёшь себя не по-партийному, значит, будешь наказан. Но чего стоит такие “автоматические” признания ошибок, которые делаются или из страха быть наказанным, или просто по инерции: обвинён — признавай вину, есть она или нет в действительности».
Гамзатова эта неопределённость беспокоила, потому что он и сам был не чужд сатире, как и его отец. Обсуждался этот вопрос и на заседании в Союзе писателей Дагестана, где острое словцо всегда было в почёте.
Сатиру критиковали за то, что сатира критиковала, исполняя своё жанровое предназначение. Гамзатов описал характерную по тем временам ситуацию, когда крупный начальник стучал кулаками по столу, критикую автора сатирического произведения:
«— Ну где, где ты увидел, например, такого ленивого, нерадивого бригадира и к тому же пьяницу?!
— В нашем ауле видел, — смиренно отвечал автор.
— Это клевета. Я знаю, что в вашем ауле передовой колхоз. В передовом колхозе не может быть такого бригадира.
Короче говоря, сатира посыпалась на голову самого сатирика. Получилось, как на карикатуре в польском журнале. Там были нарисованы два балкона: один на первом этаже, другой на четвёртом. На каждом балконе — по человечку. Нижний человечек кидает в верхнего кирпичи, но кирпичи не долетают до четвёртого этажа и, возвращаясь, ударяют по голове того, кто их кинул. Верхний же человечек спокойно кидает кирпичи вниз, и они тоже падают на бедную голову стоящего на нижнем балконе. Под карикатурой подпись: “Критика снизу и критика сверху”».
ЛЕКИ
Общение писателей огромной страны не ограничивалось съездами. Куда свободнее им было в гостях друг у друга. Писатели приезжали к Гамзату Цадасе, а теперь стали приезжать к Расулу Гамзатову, всё чаще и чаще.
Он был хлебосолен, остроумен и скоро уже стал известен не только как замечательный поэт, но и как блистательный оратор.
Когда в 1955 году Грузия отмечала 250-летие своего поэта-классика Давида Гурамишвили, в числе приглашённых был и Расул Гамзатов. К юбилею вышло несколько книг Гурамишвили. Последнюю, в переводе Николая Заболоцкого, Гамзатову прислал Ираклий Андроников вместе с приглашением на юбилей. Гамзатов читал знаменитого поэта, наслаждаясь его чудесным слогом, озаряясь светом, исходившим от поэзии большого мастера. И ещё он искал в его стихах описание Дагестана. Гамзатову хотелось лучше узнать драматическую историю Давида Гурамишвили, понять душу поэта, которого угораздило попасть в плен к горцам. Было это ещё в XVIII веке, пленённый князь был ещё молод, но свободу любил больше жизни. Он бежал, сначала неудачно, а затем, после многих мытарств, вышел к казачьей станице. Позже он ещё раз оказался в плену, уже в Магдебурге, после ранения на войне России с Пруссией. Вернувшись из второго плена, он поселился в своём имении в Малороссии. Уже многое было написано, но лишь на склоне лет Гурамишвили собрал всё в книгу «Давитиани», судьба которой оказалась сродни судьбе поэта. Книга переходила из рук в руки, пока не оказалась в лавке букиниста. На родине поэзия Гурамишвили была издана лишь в 1870 году, почти через сто лет после написания.
И вот — большой юбилей поэта, на который собирался Расул Гамзатов. Ситуация была непростая, отчасти двусмысленная: плен поэта у горцев, а теперь вот горец-поэт едет к нему в гости. Но подобные обстоятельства лишь придавали природному дару Гамзатова особый блеск, как вспышка молнии в грозовую ночь. Для него не существовало несовместимого, особенно когда дело касалось поэзии и Кавказа.
Ираклий Андроников, писатель, литературовед и неподражаемый рассказчик, вспоминал:
«В Тбилиси съехались представители нашей многоязыкой поэзии, в Театре оперы и балета шло заседание, поэты читали свои переводы, стихи, произносили речи о дружбе. Слово было предоставлено Расулу Гамзатову...
Он вышел на трибуну и, обращаясь к залу, сказал:
— Дорогие товарищи! Разрешите мне приветствовать и поздравить вас от имени тех самых леки — лезгин, которые украли вашего Давида Гурамишвили!
По залу побежал добрый хохот.
— Дело в том, — продолжал Расул, хитро улыбаясь, — что с нами произошла неприятная историческая ошибка: мы думали, что крадём грузинского помещика, а утащили великого поэта. Когда мы осознали эту неловкость, мы очень смутились. Но это произошло только после Великой Октябрьской революции...
Дорогие товарищи! Давид Гурамишвили жестоко отомстил нам! Мы держали его в плену только два года и всё же кормили — солёным курдюком. А он забрал нас в плен навсегда. И угощает стихами... А теперь разрешите поговорить с человеком, который находится здесь и не понимает происходящего...
Он повернулся к портрету:
— Дорогой наш друг, великий Давид Гурамишвили! Ты умер в слезах, когда враги мучили твою бедную Грузию. Ты отдал свою рукопись чужим людям и даже не знаешь, попала ли она на твою родину. Ты ничего не знаешь, бедный человек, что случилось за это время, какая слава пришла к тебе, как дружат теперь наши народы, и леки — теперь добрый — качает грузинских детей...
Он говорил то, что всем нам известно, о чём говорилось и на этом торжественном вечере. Но оттого, что эту речь произносил дагестанский поэт и она была обращена к портрету человека, который действительно не знал всего этого, речь обрела черты высокой поэзии и глубоко взволновала притихший зал.
Видя такое необычайное действие слов своих, Расул Гамзатов снова обратился к аудитории:
— Дорогие товарищи, я очень люблю Давида Гурамишвили. Но ещё больше мне нравятся сидящие в этом зале грузинские женщины и девушки!
Эта речь имела необыкновенный успех. И на другой день Расул Гамзатов стал в Тбилиси человеком таким же любимым и популярным, каким является всюду, где его видели, знают и любят.
Но речь, как я вижу, не прошла для него бесследно. Она отразилась в стихах Гамзатова, посвящённых дочери его друга — поэта Ираклия Абашидзе, отразилась в стихах, обращённых к грузинским девушкам: