али свои мысли старейшины с нашего годекана.
— Но песня — это и есть моя жизнь.
— Значит, жизнь у тебя — вечный праздник. Песни ведь дело таланта. У кого он есть, тому легко написать хорошую песню. Кто не наделён им, тому, конечно, приходится трудиться. Только труд в этом случае мало помогает.
— Нет, вы не правы. Тот, у кого мало таланта, смотрит на искусство как на очень лёгкое дело. Он порхает с песни на песню. Он, как мы говорим, халтурит. Большой же талант приходит вместе с ответственностью за него, и человек с настоящим талантом смотрит на свои стихи как на очень важное, трудное дело. Не всё то, что поётся, песня, и не всё то, что рассказывается, рассказ.
— Тогда расскажи, как ты работаешь и в чём трудность твоего ремесла?
Вокруг меня сидели старые пахари. Я начал им рассказывать, но вскоре понял, что мне трудно объяснить им самые простые, самые понятные для меня вещи. Я сбился, засмущался и замолчал. Старцы с годекана в тот день взяли надо мной верх. Я не мог объяснить им, почему трудно писать стихи и вообще, что это за работа — писать стихи».
Старики были по-своему правы. Трудно объяснить, что такое творческие муки, как непросто найти, сложить слова так, чтобы они и авторскую мысль выразили, и сами по себе звучали красиво. Чтобы строчки не выбивались из общего ритма и чтобы между ними таилось нечто, что словами не выразишь, а читатель почувствует. Только тогда стихотворение и получится, постучится в сердце, запомнится. А если форма не будет соответствовать содержанию, то и содержание исчезнет.
Они в горах живут высоко,
С времён пророка ли, бог весть,
И выше всех вершин Востока
Считают собственную честь.
И никому не сбить их с толка,
Такая зоркость им дана,
Что на любого глянут только —
И уж видна его цена...
Душой робея, жду смущённо,
Что скажут на мои стихи
Не критики в статьях учёных,
А в горских саклях старики[79].
Прежде чем проносился слух о его приезде, Гамзатов успевал пройтись по окрестностям, вдохнуть родного, настоянного на травах, воздуха, посмотреть, что делается в полях и садах. Потом на это могло не хватить времени. Он бродил, повсюду встречая волнующие приметы детства и уже незнакомых ему детей со знакомыми чертами.
Он спрашивал, и это тоже было традицией, чей он сын, чья она дочь. И они отвечали с достоинством и гордостью за своих родителей. Мальчишки старались пожать руку как можно крепче, а девочки смущённо улыбались, когда их гладили по головке.
Приехавшему в село полагалось проведать всех родственников, зайти в каждый дом с гостинцем. Затем наступала очередь давних друзей, с застольями и песнями. За всем этим Расул Гамзатов не забывал и о главной обязанности — побывать на кладбище, где покоились его предки и родственники.
Цадинское кладбище...
В саванах белых,
Соседи, лежите вы, скрытые тьмой.
Вернулся домой я из дальних пределов,
Вы близко, но вам не вернуться домой[80].
При посещении кладбища полагалось читать «Ясин» — заупокойную молитву на арабском языке. Расул Гамзатов читал её сам или приглашал старшего из родственников, что тоже было в обычае. Изменить этот порядок не могло ничто. Какими бы карами ни грозили борцы с религией, горцы следовали своим традициям. И вряд ли нашёлся бы в Дагестане человек, даже фанатичный атеист, разрушавший мечети, которого бы не похоронили по правилам веры и над которым бы не читали «Ясин».
На кладбище людей невольно посещают мысли о скоротечности бытия, о трагичности самого существования человека, которому неминуемо предстоит расстаться с этим миром. Поэт часто размышлял о тайне смерти, о смысле жизни, о бренности всего земного. Одно из таких поэтических осмыслений человеческой судьбы мы находим и в последней в ту пору книге Расула Гамзатова «Высокие звёзды».
Хоть я не бессмертник, хоть ты не сирень,
Но срезать однажды нас будет не прочь
Белый садовник по имени день,
Чёрный садовник по имени ночь.
Хоть ты не пшеница, хоть я не ячмень,
Щадить нас не будут — им это невмочь —
Жнец белолицый по имени день,
Чёрная жница по имени ночь...[81]
Исполнив главные человеческие обязанности, Гамзатов отправлялся в Хунзах, где его с нетерпением ждали местные власти. Впрочем, начальство являлось само, ведь Гамзатов был «большим депутатом». Обязательные встречи с избирателями превращались в творческие вечера, всем хотелось увидеть и послушать Расула Гамзатова, своего знаменитого земляка, который и стихи им читал, и пошутить умел так, что весь район вспоминал его слова ещё долгие годы, а что-то оставалось навсегда.
«ЛЮДИ И ТЕНИ»
Став депутатом Верховного Совета, а вскоре и членом его Президиума, Гамзатов обрёл значительную власть. Теперь он мог помогать не только отдельным людям, но и всему Дагестану. Если нужно было провести воду — уже не водопровод в Цада, а целую оросительную систему республиканской важности, то и это было Гамзатову по силам.
В Верховном Совете, среди знаменитых государственных деятелей, героев страны, легендарных полководцев, он не потерялся. Расул Гамзатов стал яркой и влиятельной государственной персоной, да ещё в ореоле многочисленных поклонников своего творчества. Для кого-то это становилось вершиной успеха, но для Гамзатова его поэтическая судьба была важнее политической карьеры.
Времена были удивительные, парадоксальные. В 1962 году Твардовский опубликовал в своём «Новом мире» Александра Солженицына. «Один день Ивана Денисовича» взорвал литературный мир. Громкий успех правды о ГУЛАГе разделил и читателей, и критиков. Но свою поэму «Теркин на том свете», обличавшую гримасы советского строя, засилье бюрократизма и власть партийных аппаратчиков, Твардовский опубликовать не смог, не позволили.
А тут вдруг и Расул Гамзатов, поэт, лауреат и государственный деятель, выложил на стол крамольную поэму «Люди и тени».
В дали туманной годы, как планеты,
И, верный их загадочной судьбе,
Раздвоенного времени приметы
Я чувствую мучительно в себе.
И сам с собой дерусь я на дуэли.
И прошлое темнеет, словно лес.
И не могу понять ещё доселе,
Когда я Пушкин, а когда Дантес.
О том, что за этим последовало, вспоминал Яков Козловский, который перевёл поэму Расула Гамзатова:
«О чём эта трагедийная вещь? Да о том же, о чём рассказывают расстрельные списки, — о судах, затмивших приговоры инквизиции, когда насильно отворяли кровь, а не заговаривали её. Место действия Кавказ и Россия. И в оригинале, и в переводе поэма долго пребывала в безвестности, сокрытая от посторонних глаз. Но вот наперсник Расула Дмитрий Мамлеев, в ту пору ответственный секретарь “Известий”, решил, что пора извлечь на свет узницу письменного стола. Он стал закопёрщиком чтения поэмы на редколлегии. Аджубей (Алексей Аджубей, зять Н. С. Хрущёва, был главным редактором газеты «Известия». — Ш. К.) находился тогда в Германии. Поэму читал я, и принята она была благосклонно. Даже восторженно. В каком-то раскованном, безоглядном порыве журналистская братия решительно высказалась в том смысле, что прозвучавшие стихи надо печатать немедленно. Не согласен был с такой скоропалительностью только заместитель Аджубея — Алексей Гребнев. От обсуждения поэмы он предусмотрительно самоустранился. “Вот возвратится Алексей Иванович, тогда и примем окончательное решение”, — посоветовал опытный лис. “Нет, нет, — хором зашумели остальные, — мы сами с усами!” Гамзатов попросил меня перепечатать поэму и завтра же отнести в газету.
— У меня такое предчувствие, Расул, что их храбрость — на час. Они все под Аджубеем ходят.
И как в воду глядел. Принёс я на следующий день перепечатанную рукопись, и ни одного члена редколлегии нет на всех этажах — кроме Гребнева.
Вскоре из-за Берлинской стены возвратился Аджубей. Воистину: “Вот приедет барин, барин нас рассудит”. Гамзатов созвонился с ним и сговорился о встрече.
А был зять Хрущёва недоученным актёром, и я, грешным делом, подумал, что желает он покрасоваться в роли чтеца, блеснув искусством дикции.
Бок о бок со мной сидел Всеволод Цюрупа. Я испытывал к этому благородному человеку чувство глубокой симпатии. К тому же смолоду мне было известно, что его легендарный отец Александр Дмитриевич Цюрупа, член первого советского правительства, однажды упал в голодный обморок. А занимал должность наркома продовольствия. Всеволод Александрович наклонился ко мне:
— Будет читать сам. Это плохое предзнаменование.
И действительно, как только Аджубей дошёл в первой главе до строк “В дали туманной годы, как планеты, / И, верный их загадочной судьбе, / Раздвоенного времени приметы / Я чувствую мучительно в себе” — последовал надменный вопрос с обвинительной интонацией:
— Скажите, Гамзатов, где, интересно, вы видите раздвоенность в советском человеке и советском обществе?
Присутствующие, сникнув, безмолвствовали, как народ в “Борисе Годунове”. По скулам Гамзатова прошли желваки.
— Двуличие этого общества я вижу здесь, в “Известиях”. Люди, что ещё неделю назад хвалили мою поэму, сегодня напоминают утопленников.
— Прошлый раз, как мне доложили, был ни к чему не обязывающий разговор, — отпарировал Аджубей таким тоном и с такой миной, что я почувствовал — перед нами не просто редактор “Известий”. Не зря по Москве ходили слухи: не сегодня — завтра Аджубей сменит Громыко на посту министра иностранных дел. А это значит — войдёт в Политбюро, самого Бога возьмёт за бороду. А тут! Не много ли позволяет себе этот Гамзатов? Что с того, что случалось быть его застольником. Времена меняются...