— Рыжик! Пойди ко мне!
Заливистый лай прекратился. Пёс завилял хвостом, подбежал к хозяйке, послушно сел у ноги.
Прохор и Дороня подошли, поклонились:
— Будь здрава, бабушка. Не это ли изба Пантелеймона Рыбаря?
— Ефросинья, кто там?!
Скрипнула дверь, из клети вперевалку вышел коренастый, небольшого росточка дед:
— Чего расшумелись, чай, не на торгу?! Я Пантелеймон Рыбарь, а вы, добрые люди, кто будете и зачем вам надобен?
— Я Прохор Гуда, а это Дороня. Сказывали, у вас жёнка живёт, Ульяной зовут...
Лицо старухи сморщилось:
— За Ульянушкой нашей пришли, я так и подумала.
Старик нахмурился:
— Будет тебе слезу пускать! Иди на стол накрывай, мы пока потолкуем. Ульяну загодя не тревожь.
Дед, проводив взглядом старуху, сказал:
— Любит Ульяну. Наша дочь в Устюге проживает, а сын два лета назад в лесу сгинул. Медведь ли задрал, болото ли поглотило, а может, люди лихие жизни лишили, неведомо.
— И мы, дедушка, ей не чужие, я брат её, а это, — Прохор кивнул на Дороню, — муж.
— Знаю, сказывала про вас. Только вот о чём хочу молвить. С ней надо будто со скорлупкой яичной, пережмёшь, сломается, не приладишь... Не знаю, как она в ночи на нашу избу набрела. Видно, огонёк в оконце заметила. Рыжик лаять стал, я на двор. Гляжу, глазам не верю. Луна светит, передо мною не иначе сама Матерь Божья. Стоит — ни слова. Я на колени, она в дом. На лавку села, молока просит, дитя попоить. Старуха крынку поднесла, глядь, дите мёртвое, запах от него.
Дороня уткнулся в плечо Прохора, зарыдал. Старик покосился, но речь не прервал:
— Мы дитя забрать хотели, не дала... Всё разговаривала с ним, грудь давала... С петухами в монастырь наведался. Монахи меня знают, я им рыбу, мёд, ягоды, травы лечебные доставляю. Они-то и помогли. Упрёками, уговорами да молитвами девочку отняли и христианским обычаем похоронили у нас за домом. Так она стала то тряпицу нянчить, то Рыжика... С нами, почитай, не разговаривала.
— Как же про нас узнали? — вымолвил Прохор.
— К зиме помаленьку говорить начала, по хозяйству помогать. Умелица большая. У моей старухи в малый срок травами лечить научилась. А уж как пришла в себя, стали мы с Ефросиньей выспрашивать у неё, кто да из каких мест. Только имя и назвала. К марту-протальнику занялся починкой, молотком тюкаю, а она говорит, мол, батюшка мой и брат так же молотками стучали. Тут и зацепился. Потихоньку клубочек распутали. После этого стала Дороню вспоминать. Пойду к Дороне, и всё тут, а куда порченую отпустишь? То тихо, то лихо, да и неведомо, есть кто у неё в Москве, нет ли. Может, измыслила всё. Уговорил обождать, покуда сам в Москве не побываю и всё не разузнаю. По её сказу притопал на Швивую горку, Прохора Гуду искать, не нашёл ни вас, ни избы. Хорошо, люди подсказали к кузнецу Хромоте идти. Он поведал, что имеются у Ульяны и брат, и муж.
— Поклон низкий от нас тебе и твоей старухе. Дай Бог вам здравия. — Прохор отвесил поклон, склонился и Дороня.
— Чего уж, как дочь нам. Пойдёмте, в доме она с пряжей. Только не забудьте слов моих. Бережно с ней надо, терпеливо. Ну, с Богом. — Старик пригладил копну седых волос, мелко перекрестился, шагнул к двери.
Зашли. Старуха хлопотала у стола, Ульяна сидела за прялкой у оконца. Мельком глянула на Дороню и Прохора, снова принялась за рукоделие. Дороня растерянно посмотрел на Прохора. Прохор пожал плечами:
— Ульяна, сестричка, ужель не признала? Я брат твой, Прохор.
Ульяна не отозвалась. Дороня взирал на отрешённое выражение лица с чувством страха и жалости.
«Исхудала-то как!»
Не выдержал тягости чувств, метнулся к лавке, поднял Ульяну за локти. Стоит, не шевелится, будто чужая. Посмотрел в глаза, с надеждой увидеть знакомую живую искру. Не дала, опустила взор долу. Дороня прижал к груди, зашептал жарко, с дрожью в голосе:
— Ульяна, Ульянушка! Голуба! Я это, я, Дороня! Муж твой! Родная моя!
Ульяна подняла голову, взгляд живой, осмысленный. Брови-былинки дрогнули, изогнулись, прикусила губу, уткнулась в грудь, зарыдала... Знать, обмягчело сердце. Прав оказался Прохор, вот оно, снадобье.
В Москву возвратились посередь зимы, временно поселились у Кондрата Хромоши. Вдовый кузнец сызнова отстроил дом на Швивой горке, жил один и постояльцам был рад. Оттаяла под тёплыми солнечными лучами земля. Отогрелась в ласковых мужниных объятьях и Ульяна. О страшных днях старались не вспоминать. Лишь однажды поведала о своих переживаниях. Со слезами на глазах рассказывала, как уходили из слободы, как в людской толчее-давке пробирались по горящей Москве, средь жара и дыма, как прикрывала платком синеющее личико маленькой Василисы, надеялась, что покинет пылающий город и спасёт дочь...
Дороня слушал, играл желваками, до боли в пальцах сжимал кулаки, а Ульяна продолжала рассказывать, жадно, старалась выговориться, выплеснуть из себя боль и страдания, избавиться от страшного прошлого.
Спасаться пришлось не только от огня. За пределами Москвы на беженцев с пугающим воем налетели ногайцы. Ульяна помнила, отец крикнул: «Беги!» — и заслонил путь степняку. Она побежала, у леса оглянулась. Посох отца ударил всадника по ноге, степняк рубанул саблей, раз, другой. Тело распалось, кусками упало в дорожную пыль. Смерть близкого человека остановила Ульяну на короткий миг, но забота о ребёнке заставила бежать дальше, в глубину леса. Там и поняла, что Василиса умерла, но отказывалась верить, как и не хотела принимать всё, что произошло в тот страшный день. То, как два дня брела неведомо куда, Ульяна уже не помнила...
Вскоре вернулось из Ливонии войско. С победой. Хворостинин рассказал, что крепость Белый Камень, называемая ливонцами Вейсенштейном и Пайдаю, сопротивлялась упорно, однако устоять супротив многочисленной русской рати не смогла.
В один из дней приступ удался. Подручник царя, Малюта Скуратов, первым взобрался на стену, на ней и принял смерть, чем привёл государя в большое расстройство.
Царю горе, а Дороня, грешным делом, возрадовался:
«Вот и покарал Господь злодея за убиенных моих родовичей».
Он же, Хворостинин, приютил Дороню с Ульяной и Прохором у себя:
— Живите пока у меня. Дед Никодим месяц как помер, вам втроём в дворницкой места хватит, а с береговой службы вернёмся, строиться начнёте.
Я помогу.
Верно молвил князь. Служба береговая прошла в спокойствии, вернулись мужики, отстроились на старом месте, близ храма Никиты Мученика. Ульяна вновь понесла, всё пошло ладно. Жить и жить. Ан нет. Век вековать — беды не миновать. Стукнуло Хворостинина, отозвалось на Дороне. Недолго привечал государь доблестных воителей. Недобрый ветер подул весной, в ту пору по царскому указу покарали за измену одного из героев Молодинской битвы, молодого воеводу Никиту Одоевского. В то же время казнили и престарелого боярина Михаила Яковлевича Морозова, с женой и двумя сыновьями. Коснулась опала и большого воеводы Воротынского. Началось с местнического спора. Его затеял против Михаила Ивановича князь Василий Голицын. Не совладать бы князю с Воротынским, если не принял бы царь нежданно его сторону. Но и этим дело не обошлось. Невесть откуда явился пред Иваном беглый слуга Воротынского и обвинил бывшего хозяина в чародействе и умысле извести государя... Летом славный воевода, измученный пытками, скончался по пути в ссылку. Пришла пора Хворостинина. Со студёными зимними ветрами подул на князя холодный ветер царской немилости. Наложил самодержец опалу на него и на брата Фёдора. Позором великим обошлась Дмитрию Ивановичу малая воинская провинность. До самой кончины будет помнить, как по государеву велению, под смех приближённых бояр и издевательские шутки скоморохов, обрядили бабой и заставили молоть муку, мол, не полки тебе водить, а у печи вместо жёнки хлопотать... Через силу сдержался, чтобы не пустить слезу на перепачканное мукой лицо, на потеху царских прихвостней... И это за Полоцк, Заразск, Москву, Молоди, за верную службу... К прочим бедам затеял с ним тягаться в местническом деле давний недруг, князь Троекуров. Вспомнилось, что неприятности Воротынского начинались со спора с Василием Голицыным. Уж не намеренно ли затеяна свара? Ведь Троекурову жалился на Дороню и на него подлый Васька Куницын. Ну как обернёт Троекуров это против него да обвинит в сношении с татарами через казака? Государь не станет разбираться, где правда, не захочет воспринять то, что Куницын сам оказался изменником. Молвили, и на Воротынского похожую вину возложили, и оправданий слушать не стали.
О нелёгких своих мыслях поведал князь Дороне, в конце речи прибавил:
— Уходить тебе надо. Сам ведаешь, котора у меня с князем случилась. Не ровён час, Троекуров подгадит, подлезет к государю с наветом. Я тебе не защита, самому бы уцелеть... За Ульяну не беспокойся, помогать буду, пока в силах. Утихомирится всё, вернёшься.
— Мне бы дитя дождаться, но коли так...
Дороня покинул Москву через три дня, путь казака лежал в донские степи.
Часть IIIТВЕРДЫНЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Теперь государь велит-де казакам у нас Волгу и Самару и Яик отнята, и нам-де на сем от казаков пропасти: улусы наши и жён и детей поемлют.
есть лет минуло с той поры, как Дороня Безухий в лютую стужу спешно покинул Москву. В столице остались жена и надежда на спокойную, счастливую жизнь. Всякое пришлось пережить. Вдоволь надышался он степной вольной волей, о которой тосковал в столице, вдоволь помахал саблей в схватках с крымчаками и ногайцами. На всю жизнь осталась об одной из них память. Изловчился-таки ногаец, пометил кривой саблей лоб казака, другую мету, на ноге, оставил самопал меткого государева стрельца. И те и другие зачастую становились врагами своенравной, свободолюбивой и буйной казацкой вольницы, промышлявшей между Волгой и Доном. Что греха таить, бывало, разбойничали, угоняли скот, брали пленников на выкуп. Доставалось не только ногайцам, татарам, иноземным торговцам, но и русским купцам с людьми государевыми. За то и слал царь-батюшка на Волгу воевод со стрельцами утихомирить воровских казаков. Кого ло