— Вон у яра изба сожжённая, напротив склон пологий, о котором лазутные докладывали. Тут переправа. Ты свои струги к этому берегу веди, я к противной стороне подойду, посмотрю, нет ли литовцев с поляками.
Дороня переместился на корму, свистнул два раза. Струг Ермака остановился, тот, что плыл сзади, притёрся к борту. Дороня изловчился, перепрыгнул, встал на носу:
— Тимоха, гребите правее избы, к зарослям. Губарь, дай знать Камышнику, пусть за нами следует.
Днище струга шаркнуло по песку, Дороня поднёс ладони ко рту, прокричал филином. Из зарослей выехали всадники.
— Чего разугукались, здесь мы уже. Что с переправой?
Дороня узнал голос донского атамана Василия Янова.
— Сейчас. — Дороня повернулся, вполголоса спросил. — Тимоха, готов?
— Готов, — отозвался казак на корме и откинул полу кафтана. Огонёк свечи красным цветком явился в ночной тьме и скрылся цыплёнком под крылом наседки. Действо повторилось ещё два раза. Тимоха, по прозвищу Поскрёбыш, перебрался с кормы к Дороне: — Исполнил. Теперь ждать надобно.
На противоположном берегу зажёгся и погас огонёк.
Дороня обратился к Янову:
— Всё готово, атаман, можно переправляться. Струги Ермака недалече.
— Добро. Мы тут ещё плоты крепкие да лодки заготовили. Остальные реку на салах перелезут. Поеду, доложу воеводам.
Век летней ночи недолог, оттого торопились переправиться затемно. Рассвет едва забрезжил, а русское воинство уже подошло к Дубровне. Два струга Дорони первыми подплыли к городу по речке Дубровенке. Казаки с опасом посматривали на тёмно-серые в предутреннем сумраке очертания крепостных стен и башен. А ну как обнаружат караульные чужие суда да пальнут из пушек. Опасались не зря. Со стены послышался окрик, а следом встревоженные голоса. Казаки не отвечали, продолжали грести. На вторичный окрик и выстрел ответили залпом из пищалей. С Днепра ударил Ермак, остальные нагрянули со стороны главных ворот. Первыми, с гиканьем и воем, в обнесённый острогом посад ворвались татары и казаки Янова. Лай собак, крики и выстрелы огласили город. Полыхнули дома, зарево пожаров слилось с утренней зарей. Многим из жителей Дубровны удалось спрятаться в крепости, остальных ждали разорение, плен, смерть. Особенно бесчинствовали татары. Лихие всадники ткнулись в ров, обстреляли деревянную крепость огненными стрелами, а затем откатились и предались грабежу. С Дубровной русские не тянули, не теряя времени, метнулись к Орше. Пятибашенный замок взять с налёта не удалось, о том и не особо помышляли, но обширный посад тяжкая участь не миновала. Дома побогаче, среди которых немало двуярусных, находились на валу за высокими крепостными стенами из камня и брёвен, но и в посаде было чем поживиться. Снова взметнулись в небо чёрные столбы дыма. Воеводы не медлили, повели войско дальше. Уход из-под Орши раздосадовал лишь князя Ивана Бутурлина. Первый воевода полка Правой руки покидал город одним из последних. Два раза приближался он к воротной башне, выкрикивал имя Филона Кмиты, но подъёмный мост не опустился. На первый вызов воеводы из замка ответили бранью, на второй — выстрелом из пушки. Ядро прогудело над головой Бутурлина и с грохотом врезалось в один из домов посада, после чего воевода, погрозив защитникам крепости саблей, отступился. Поздним вечером, после удачного наскока на крепость Копысь, русская рать встала на берегу Днепра. В походном шатре большого воеводы Бутурлин жаловался Катыреву и Хворостинину:
— Плохо, от Орши спешно ушли. Не свиделся с Филоном, не скрестил сабли с ротмистром. Сбежал от меня оршанский воевода на Спасских Лугах и ныне из крепости не вышел. Два раза ездил к воротам на бой звать, а в меня из пушки...
— Не след понапрасну жизнью рисковать, — сказал Катырев с неодобрением.
— Может, не в Орше староста? Пленные разно молвят: одни, что он в крепости, другие иначе, — высказал предположение Хворостинин. — Сказывают, он воин опытный. Ужель убоялся?
— То верно. Кмита в воинском деле поднаторел, достаточно вреда-убытка владениям московским нанёс. Чернигов, Почеп, Холм, Старая Русса — его рук дело, и землю Смоленскую он разорял. Премного досадил князьям Мещёрскому и Серебряному. Великое множество сёл пожёг и полону увёл... Ничего, теперь наш черёд приспел ответить.
Снаружи послышались голоса. Разговор прервался. В шатёр вошёл Дороня, поздоровался, окинул взором воевод, обратился к Хворостинину:
— Звал, князь?
Хворостинин кивнул:
— Решили мы тебе поручить струги обратно в Смоленск угнать. Дальше Быхова мы не пойдём, лазутные сказывают, литвины, вместо того чтобы к Баторию идти, сюда на выручку подались. Значит, вышло по-нашему. Придётся королю обождать с походом на Псков. Ныне, пока вороги не опомнились, надобно суда увести, нам они боле без надобности. Со своими яицкими казачками дело и содеешь. Часть стрельцов пеших с вами отошлём. А уж в Смоленске обратно своих коней получите. Они небось стосковались по хозяевам.
— Не иначе. Только дозволь, князь, остаться. Струги в Смоленск Иван Камышник отведёт, он в этом деле способнее.
В разговор вмешался воевода Катырев:
— Мыслю, надобно оставить два струга с яицкими казаками, пригодятся. Если бросить придётся, потеря небольшая. Ермак свои суда пусть отправит и людей для того выделит. Тех же казаков, которые останутся, как и договаривались, пересадим на коней, коих у нас, благодаря врагам, в избытке.
— Будь по-твоему, воевода, — согласился Хворостинин. — Коли так, пойдём, Дороня, проведаем Ермака.
Хворостинин и Дороня вышли из шатра и побрели к берегу Днепра, где расположились на отдых казаки Ермака. С реки пахнуло свежестью и ароматом трав, смешанным с дымом костров. Кто-то негромко выводил:
Как никто-то про то не знает, да никто не ведает,
Далеко ли наш православный царь собирается,
В которую сторонушку да хорошенько снаряжается,
Во Казань-город или Астрахань
Или во матушку во степь;
Сам-то идёт и меня с собой берёт...
Гомон военного стана постепенно затихал, уступал место звукам ночи. Всё громче слышались перекрикивания ночных птиц, пугающие уханья сов, стрекот сверчков и многоголосое пение лягушек. Крики людей оборвали юную песнь ночи. У одного из костров татарского стана разгоралась ссора. Появление воеводы предотвратило кровопролитие. Утихомирив татар, Хворостинин и Дороня направились дальше.
— Ишь, добычу не поделили, чертяки. Урезонить бы их, Дмитрий Иванович. Непотребство ведь творят, в городах православный люд грабят, насильничают, убивают, и не только татары...
— Урезонить? Татары союзники наши, с ними против ворога стоим. Без их конницы нам бы тяжко пришлось, а за помощь им обещана добыча, как и вам, казакам, кои тоже чужим добром не брезгуют. Это война, и тут слёзничать не след... Татары и казаки у Польши с Литвой тоже имеются, воюют, не зная жалости, впрочем, как и остальные. Где война, там и беда.
Дороня молчал: да и что скажешь, прав князь. Ведь и сам в Сарайчике Караману подобное рек.
А Хворостинин продолжал, разбередил казак душу, что с каждым годом всё больше черствела от войны и крови:
— Поляки, литовцы, а в особенности ливонцы твердят, что московиты — зверям подобны, многие жестокости творят на их землях. Бывает и такое. Только забыли они, как предки их, рыцари орденские, первыми покусились на нашу землю, предали её огню и мечу. Запамятовали об убийстве стариков и сожжении детей малых! А ныне что?! Поляки и воины угорские, взяв Великие Луки, резали горожан нещадно, и старых, и малых. О воинах не говорю: шведы в крепостях, кои сопротивление оказывают, пленных не берут. В Соколе девицы, которые наёмников-желнырей сопровождают, внутренности у наших ратников убиенных вырезали для зелья. А ты жалеть удумал...
В трёх вершках от обнажённой головы князя серой тенью промчалась летучая мышь. Хворостинин пригнулся:
— Ишь, разыгрались нетопыри, знать, к ведру.
— Не иначе, хотела волосок сорвать, — предположил Дороня.
— Зачем это?
— Поверье есть, если нетопырь на заре или в ночи волосок с человека сорвёт, то ждут его многие перемены.
— Нам ли, ратоборцам, переменства в жизни бояться. А тебе отвечу ещё — воину жалость неведома. Войне — ей всё одно, какого ты возраста и веры. Посмотри вокруг, и латиняне, и магометане друг друга не щадят. Да и у нас на Руси разве прежде на единоверцев руки не поднимали?
— Поднимали, — признал Дороня. — И поныне поднимают, и не только на единоверцев, но и на саму церковь. Она у нас милосердна, ударили по одной щеке, подставь другую. Боюсь, как бы вера, не способная защититься, не обрекла себя на погибель. Сегодня неуважение позволит властитель, завтра простолюдин, а после чужой. Рухнет устой-обычай, кончится порядок, старикам почтения не будет, дальше дойдёт до того, что у нас скоморохи в храмах плясать начнут. Царь только этого себе не позволяет...
Хворостинин остановился, уперев кулаки в бока, сурово спросил:
— Запамятовал, кому служишь?!
Дороня потупился:
— Нет, князь, помню.
— То-то. Государь денно и нощно молитвы творит, за грехи прощения просит и для державы благоденствия. Ворох трудов маетных лёг на его рамена. А уж как и чему быть, всё от него, от Господа, он нам защитник. — Хворостинин ткнул указующим перстом в небо.
Дороня не смолчал, посмотрел исподлобья, буркнул:
— На Бога надейся, а сам не плошай.
— Ты и в прежние лета непокорством отличался, а ныне у вольницы дерзости поднабрался, оттого речи твои крамольные и думы. Наша забота — супостата одолеть, а о жалости и толковать не стоит.
Дороня попытался возразить:
— А как...
— Довольно словоблудия. — Хворостинин досадливо отмахнулся, широко зашагал к реке...
Может, и довольно, да только засел разговор с князем в Дорониной голове. Лежал казак, думал:
«Озлился князь, жесток стал, а ведь и во мне жалости преизлиху убыло. Меняет нас жизнь, ох, меняет».