Ратоборцы — страница 35 из 104

Вот так же, бывало, рассыпаны были они по всей луговине.

Вот они – рослые мужики и парни, каждый неся на себе надежды и честь либо своего сословия, либо своей улицы, конца, слободы, посада, – плотник, токарь, краснодеревец, а либо каменщик, камнетес, или же кузнец по сребру и меди; бронник, панцирник, золотарь, алмазник или же рудоплавец; или же калачники, огородники, кожевники, дегтяри; а то прасолы-хмельники, льняники; но страшнее же всех дрягиль – грузчик, – вот они все, окруженные зрителями, болеющими кто за кого, уперлись бородами, подбородками в плечо один другому и ходят-ходят – то отступая, то наступая, – настороженные, трудно дышащие, обхаживая один другого, взрыхляя тяжелым, с подковою, сапогом зеленую дерновину луга.

Иные из них будто застыли. Только вздувшиеся, толстые, как веревка, жилы на их могучих, засученных по локоть руках, да тяжелое, с присвистом, дыханье, да крупный пот, застилающий им глаза, пот, которого не смеют стряхнуть, – только это все показывает чудовищное напряжение борьбы…

Нет-нет да и попробует один другого рвануть на взъем, на стегно. Да нет, где там! – не вдруг! – иной ведь будто корни пустил!

…Александр Ярославич и по сие время любил потешать взор свой и кулачным добрым боем – вал против вала, – да и этим единоборством на опоясках.

А впрочем, и до сей поры выхаживал на круг и сам. Да только не было ему супротивника. Боялись. Всегда уносил круг.

Правда, супруга сердилась на него теперь за эту борьбу – княгиня Васса-Александра Брячиславовна. «Ты ведь, Саша, уже не холостой!» – говаривала она. «Да и они же не все холостые, а борются же! – возражал он ей. – Эта борьба князя не соромит. Отнюдь!»

И ежели княгиня Васса и после того не утихала, Александр Ярославич ссылался на то, что и великий предок его Мстислав в этаком же единоборстве Редедю одолел, великана косожского. И тем прославлен.

Княгиня отмалчивалась.

«Да ведь ей угодить, Вассе! Святым быть, да и то – не знаю!..» – подумалось Александру.

Порою уставал он от нее.

«Ей, Вассе, в первохристианские времена диакониссой бы… блюсти благолепие службы церковной, да верховодить братством, да трапезы устроять для нищей братии. Как побываешь у нее в хоромах, так одежда вся пропахнет ладаном… А, бог с нею, с княгинюшкой! Отцы женили – нас не спрашивали. Да и разве нас женили? Новгород с Полоцком бракосочетали!..»

…Александр поспешил отмахнуться от этих надоевших ему мыслей о нелюбимой жене. Что ж, перед народом, перед сынами он всячески чтит ее, Вассу. Брак свой держит честно и целомудренно. Не в чем ей укорить его, даже и перед Господом…

Князь пришпорил коня.

Караковый, с желтыми подпалинами в пахах и на морде, рослый жеребец наддал так, что ветром чуть не содрало плащ с князя.

Александр оглянулся: далеко позади, на лоснящейся от солнца холмовине, словно бусы порвавшихся и рассыпавшихся четок, чернелись и багрянели поспешавшие за ним дружинники и бояре свиты.

Конь словно бы подминал под себя пространство. Дорога мутною полосою текла ему под копыта…

Ярославич дышал. Да нет – не вдыхать бы, а пить этот насыщенный запахами цветени и сена чудесный воздух, в котором уже чуть сквозила едва ощутимая свежинка начала осени…

«А чудак же у меня этот Андрейка! – подумал вдруг старший Ярославич о брате своем. – Кажись, какое тут вино, когда конь да ветер?! Ну, авось женится – переменится: этакому повесе долго вдоветь гибель! Скорей бы княжна Дубравка приезжала… Ждут, видно, санного пути… Да, осенью наши дороги…»

И Александр Ярославич с чувством искренней жалости и состраданья подумал о митрополите Кирилле:

«Каких только мытарств, каких терзаний не натерпится пастырь, пробираясь сквозь непролазные грязи, сквозь непродираемые леса, сквозь неминучие болота!.. Ведь Галич – на Днестре, Владимир – на Клязьме, – пожалуй, поболе двух тысяч верст будет. Когда-то еще дотянутся!.. Как-то еще поладит владыка с баскаками татарскими в пути? Ведь непривычен он с ними…»

Однако надлежало владыке, по целому ряду причин, предварить приезд невесты. Первое – хотя бы и то, что Ярославичи и Дубравка были двоюродные: покойные матери их – княгиня Анна и княгиня Феодосия – обе Мстиславовны; в таком родстве венчать не полагается… Тут нужно изволенье самого верховного иерарха. А еще лучше, как сам и повенчает.

Да и не обо всем они уладились тогда – Александр с Даниилом, когда пять годов назад, в теплом возке, мчавшемся по льду Волги, произошло между ними рукобитье о Дубравке и об Андрее. Александр, как старший, был «в отца место».

Александру из последнего письма Даниила уже было известно, что князь Галиции и Волыни преодолел-таки сопротивленье коломыйских бояр-вотчинников и что владыка Кирилл везет в своем нагрудном кармане, под парамандом[31], неслыханное по своей щедрости приданое. Вскоре о том приданом заговорят послы иностранных государей: десятую часть всех своих коломыйских соляных копей и варниц, без всякой пошлины на вывозимую соль, отдавал Даниил Романович в приданое за Дубравкой-Аглаей.

Огромное богатство приносила супругу своему – да и всей земле его Владимирской – княжна Дубравка.

…Невский подъезжал к городу. Дружина отстала. Князь близился к городу из Заречья, с луговой стороны. Отсюда вот – столь недавно – наваливался на город Батый…

Извилистая, вся испетлявшаяся, временами как бы сама себя теряющая Клязьма, далеко видимая с седла, поблескивала под солнцем среди поймы.

Зеленая эта луговина несла на себе вдоль реки столь же извилистую дорожку. По ней сейчас, взглядывая на город, и мчался на своем сильном коне Александр.

Мелкая, курчавенькая придорожная травка русских проселков, над которой безвредно протекают и века и тысячелетия, которую бессильны стереть и гунны и татары, глушила топот копыт…

Выдался один из тех чудесных первоосенних дней, когда солнце, все сбавляя и сбавляя тепло, словно бы ущедряет сверканье.

Оно как бы хочет этим осенним блистаньем вознаградить сердце землепашца, придать ему радости на его большую, благодатную, но и тяжкую страду урожая.

Плывут в воздухе, оседают на кустах, на жниве сверкающие паутинки бабьего лета.

– Бабье лето летит! – звонко кричат на лугу ребятишки и подпрыгивают, пытаясь изловить паутинку.

Скоро день Симеона-летопроводца – и каждому свое!

Пора боярину да князю в отъезжее поле, на зайцев: в полях просторно, зычно – конь скачи куда хочешь, и звонко отдастся рог.

Да и княжичу – дитяти трех– или четырехлетнему – и тому на Симеона-осеннего сесть на коня! Так издревле повелось: первого сентября бывают княжичам постриги.

Епископ в храме, совершив молебствие, остригнет у княжича прядку светлых волос, и, закатанную в воск, будет отныне мать-княгиня хранить ее как зеницу ока в заветной драгоценной шкатулке, позади благословенной, родительской иконы.

А это, пожалуй, и все, что оставлено ей теперь от сыночка. Он же, трехлеток, четырехлеток, он отныне уже мужчина. Теперь возьмут его с женской половины, из-под опеки матери, от всех этих тетушек, мамушек, нянек и приживалок, и переведут на мужскую половину.

И отныне у него свой будет конь, и свой меч, по его силам, и тугой лук будет, сделанный княжичу в рост, и такой, чтобы под силу напрячь, и стрелы в колчане малиновом будут орлиным пером перенные – такие же, как государю-отцу!

А там, глядишь, и за аз, за буки посадят…

Прощай, прощай, сыночек, – к другой ты матери отошел, к державе!..

…А свое – осеннее – прилежит и пахарю, смерду.

Об эту пору у мужиков три заботы: первая забота – жать да косить, вторая – пахать-боронить, а третья – сеять…

На первое сентября, на Семена, пора дань готовить, оброк. Господарю, на чьей земле страдуешь, – первый сноп. Однако не один сноп волоки, а и то, что к снопу к тому положено, – на ключника, на дворецкого: всяк Федос любит принос!..

Да и попу с пономарем, со дьячком пора уже оси у телег смазывать: скоро по новину ехать – ругу собирать с людей тяглых, с хрестьянина, со смерда…

Осенью и у воробья пиво!..

Пора и девкам-бабам класть зачин своим осенним работам: пора льны расстилать.

Да вот уже и видно – то там, то сям на лугу рдеют они на солнце своим девьим, бабьим нарядом, словно рябиновый куст.

Любит русская женщина веселый платок!..

…Симеоны-летопроводцы – журавль на теплые воды! Тишь да синь… И на синем в недосинь небе, словно бы острия огромных стрел, плывут и плывут их тоскливые косяки…

Жалко, видно, им с нами расставаться, со светлой Русской Землей… «На Киев, на Киев летим!» – жалобно курлыкают. И особенно – если мальчуганов завидят внизу.

А мальчишкам – тем и подавно жаль отпускать их: «Журавли тепло уносят…» А ведь можно их и возвратить. Только знать надо, что кричать им. А кричать надо вот что: «Колесом дорога, колесом дорога!..» Услышат – вернутся. А теплынь – с ними.

И уж который строй журавлиный проплыл сегодня над головою князя! Ярославич то и дело подымал голову, – сощурясь, вглядывался, считал…

Тоскою отдавался прощальный этот крик журавлиный у него на сердце.

Только нельзя было очень-то засматриваться: чем ближе к берегу Клязьмы, к городу, тем все чаще и чаще приходилось враз натягивать повод, – стайки мальчишек то и дело перепархивали дорогу под самыми копытами коня. Александр тихонько поругивался.

А город все близился, все раздвигался, крупнел. На противоположной стороне реки, под крутым овражистым берегом, у подошвы откоса, на зеленой кайме приречья, хорошо стали различимы сизые кочаны капусты, раскормленные белые гуси и яркие разводы и узоры на платках и на сарафанах тех, что работали на огороде.

Через узенькую речушку, к тому же и сильно усохшую за лето, слышны стали звонкие, окающие и, словно бы в лесу где-то, перекликавшиеся голоса разговаривающих между собою огородниц.

Теперь всадник – да и вместе с могучим конем со своим – стал казаться меньше маковой росинки против огромного города, что ширился и ширился перед ним на холмисто-обрывистом берегу речки Клязьмы.