Ратоборцы — страница 36 из 104

Владимир простерся на том берегу очертаньями как бы огромного, частью белого, частью золотого утюга, испещренного разноцветными – и синими, и алыми, и зелеными – пятнами.

Белою и золотою была широкая часть утюга, примерно до половины, а узкий конец был гораздо темнее и почти совсем был лишен белых и золотых пятен.

Белое – то были стены, башни кремля, палат, храмов, монастырей. Золотое – купола храмов и золоченою медью обитые гребенчатые верхи боярских и княжеских теремов.

Бело-золотым показывался издали так называемый княжой, Верхний Город, или Гора, – город великих прадедов и дедов Александра, город Владимира Мономаха, Юрья Долгие Руки, Андрея Гордого и Всеволода Большое Гнездо.

А темным углом того утюга показывался посад, где обитал бесчисленный ремесленник владимирский да огородник.

Однако отсюда, а не от Горы, положен был зачин городу. Мономах пришел на готовое. Он лишь имя свое княжеское наложил на уже разворачивавшийся город.

Выходцы, откольники из Ростова и Суздаля, расторопные искусники и умельцы, некогда, в старые времена, не захотели более задыхаться под тучным гузном боярского Ростова и вдруг снялись да и утекли…

Здесь, на крутояром берегу Клязьмы, не только речка одна осадила их, но и поистине околдовала крепкая и высокорослая боровая сосна, звонкая под топором. Кремлевое, рудовое дерево.

Кремль и воздвигнул из него Мономах, едва только прибыл сюда, на свою залесскую отчину, насилу продравшись с невеликой дружиной сквозь Вятичские, даже и солнцем самим не пробиваемые леса.

Сперва – топор и тесло, а потом уже – скипетр!..


Еще Ярослав Всеволодич, отец Невского, сдал на откуп владимирскому купцу-льнянику Акиндину Чернобаю все четыре деревянных моста через Клязьму, которыми въезжали с луговой стороны в город.

Прежде мостовое брали для князя. Брали милостиво. И даже не на каждом мосту стоял мытник. Если возы, что проходили через мост, были тяжелые, с товаром укладистым, – тогда с каждого возу мостовщик – мытник – взимал мостовое, а также и мыт с товара – не больше одной беличьей мордки, обеушной, с коготками.

С легкого же возу, с товара пухлого, неукладистого – ну хотя бы с хмелевого, – брали и того меньше: одна мордка беличья от трех возов.

И уже совсем милостиво – со льготою, что объявлена была еще от Мономаха, – брали со смердьего возу, с хрестьян, с деревни. Правда, если только ехали они в город не так просто, по своим каким-либо делам, а везли обилье, хлеб на торг, на продажу.

Возле сторожки мытника стоял столб; на нем прибита доска, а на доске исписано все перечисленье. Хочешь – плати новгородками, хочешь – смоленскими, а хочешь – и немецкими пфеннигами, да хотя бы ты и диргемы достал арабские из кошеля, то все равно мытник тебе все перечислит, и скажет, и сдачу вынесет.

А грамотный – тогда посмотри сам: на доске все увидишь. Ну, неграмотному – тому, конечно, похуже!

А впрочем, пропускали и так. Особенно мужиков: расторгуется в городе, добудет себе кун или там сребреников – ино, дескать, на обратном пути расплатится. Ну, а нет в нем совести – пускай так проедет: князь великий Владимирский от того не обеднеет!

Так рассуждали в старину! А теперь, как придумал Ярослав Всеволодич – не тем будь помянут покойник – отдать мостовое купцу на откуп, – теперь совсем не то стало!.. Да и мостовое ли только?..

Там, глядишь, хмельники общественные князь купцу запродал: народу приходит пора хмель драть, ан нет! – сперва пойди к купцу заплати. Там – бобровые гоны запродал князь купчине. Там – ловлю рыбную. Там – покос. А там – леса бортные, да и со пчелами вместе… Ну и мало ли их – всяческих было угодий у народа, промыслов вольных?.. Раньше, бывало, если под боярином земля, под князем или под монастырем, то знал ты, смерд, либо – тиуна одного княжеского, либо – приказчика, а либо – ключника монастырского, отца эконома, – ну, ему одному, чем Бог послал, и поклонишься. А теперь не только под князя, не только под боярина залегло все приволье, а еще и под купца!.. И народ сильно негодовал на старого князя!..

Отец Невского, Ярослав Всеволодич, прослыл в народе скупым.

– Это хозяин! И ест над горсточкой!.. – надсмехаясь над князем, говорили в народе.

Для Александра – в дни первой юности, да и теперь тоже – не было горшей обиды, как где-либо, ненароком, услыхать это несправедливое – он-то понимал это – сужденье про отца своего. Слезы закипали на сердце.

«Ничего не зачлося бедному родителю моему! – думал скорбно Ярославич. – Ни что добрый страж был для Земли Русской, что немало ратного поту утер за отечество, да и от татарина, от сатаны, заградил!.. А чем заградил? – подумали бы об этом! Только серебра слитками, да соболями, да чернобурыми, поклоном, данью, тамгою!.. Но князю где ж взять, если не с хлебороба да с промыслов? Ведь не старое время, когда меч сокровищницу полнил! Теперь сколько дозволит татарин, столько и повоюешь!.. А ведь татарин не станет ждать, – ему подай да и подай! Смерды же, земледельцы, дотла разорены: что с них взять! А тем временем и самого князя великого Владимирского ханский даруга за глотку возьмет.

Купец же – ежели сдать ему на откуп – он ведь неплательщика и из-под земли выкорчует!..

Кто спорит – тяжело землепашцу, тяжело!.. Ну, а князю, родителю моему, – или не тяжело ему было, когда там, в Орде, зельем, отравою опоила его ханша Туракына? Разве не тяжко ему было, когда, корчась от яда, внутренности свои на землю вывергнул?!

Да разве народу нашему ведомо это? А кто народу – учители? Другого – случись над ним эдакое от поганых – другого давно бы уже и к лику святых причислили!»

И, угрюмо затаивая в душе свой давний упрек духовенству, Александр сильно негодовал на епископов за то, что в забвении остается среди народа, а не святочтимой, как должно, память покойного отца.

Невский убежден был, что это месть иерархов церковных покойному князю за епископа ростовского. Отец Невского отнял у епископа – тяжбою – неисчислимые богатства неправедные, такие, которых никогда и ни у кого из епископов не было на Русской Земле.

Отнял села, деревни, угодья и пажити. И стада конские, и рабов, и рабынь. И книг такое количество, что при дворце сего владыки, словно бы поленницы дров, были до самого верху, до полатей церковных, наметаны. Отнял куны, и серебро, и сосуды златые, и бесценную меховую, пушную рухлядь.

Епископ от того заболел. Затворился в келью и вскоре скончался.

Вот этого – так полагал Александр – и не могли простить князю покойному иерархи.

Александр Ярославич хорошо знал иерархов своих. «Византийцы!» – говаривал он раздраженно наедине с братом.


Александр Ярославич подъезжал к мосту. Это был самый большой из мостов через Клязьму – он вел к так называемому детинцу, или кремлю.

Именно тут, изредка – в будни, а наичаще – по воскресеньям, словно бы распяливший над рекою свою огромную паутину ненасытимый жирный мизгирь, выстораживающий очередную жертву, – именно тут и сидел под ветлою, возле самой воды, мостовщик Чернобай.

Весь берег возле него утыкан был удилищами… Шустрый, худенький, белобрысый мальчуган, на вид лет восьми, но уже с изможденным лицом, однако не унывающий и сметливый, именем Гринька, день-деньской служил здесь Чернобаю – за кусок калача да за огурец. Босоногий, одетый в рваную, выцветшую рубашку с пояском и жесткие штаны из синеполосой пестряди, он сновал – подобно тому, как снует птичка поползень вдоль древесного ствола, – то вверх, то вниз.

Вот он сидит верхом на поперечном жердяном затворе, заграждающем мост, болтает голыми ногами и греется на солнышке. Время от времени встает на жердину и всматривается.

– Дяденька Акиндин, возы едут! – кричит он вниз, Чернобаю.

– Принимай куны! – коротко приказывает купец.

И мальчуган взимает с проезжих и мостовщину, и товарное мыто.

– Отдали! – кричит мальчик.

И тогда Акиндин Чернобай, все так же сидя под ветлою, внизу плотины, и не отрывая заплывшие, узенькие глазки от своих поплавков, лениво поднимает правую руку и тянет за веревку, что другим своим концом укреплена на мостовом затворе.

Жердь медленно подымается, словно колодезный журавель, – и возы проезжают.

Гринька мчится вниз, к Чернобаю, и передает ему проездное.

Тот прячет выручку в большую кожаную сумку с застежкой, надетую у него сбоку, на ремне. И вновь, полусонно щурясь, принимается глядеть на поплавки…

Гринька карабкается по откосу мостового быка…

Но иногда случается, что у мальчика там, наверху, вдруг затеется спор с проезжающим – кто-либо упрется платить, – и тогда черный жирный мизгирь сам выбегает из сырого, темного угла.

И тогда горе жертве!..

Простые владимирские горожане – те и не пытались спорить с Чернобаем. Они боялись его.

– Змий! Чисто змий! – сокрушенно говорили они.

Безмолвно, только тяжко вздохнув, отдавали они ему, если Чернобай не хотел брать кунами, из любого товара, и отдавали с лихвой. И, проехав мост и не вдруг надев снятую перед мостом шапку, нет-нет да и оглядывались и хлестали кнутом изребрившиеся, темные от пота бока своих лошадей.

Тех, кто пытался миновать мост и проехать бродом, Чернобай останавливал и возвращал. С багровым, потным лицом, поклеванным оспой, вразвалку приближался он к возу и, опершись о грядку телеги, тонким, нечистым, словно у молодого петушка, голосом кричал:

– Промыт с тебя! Промытился, друг!..

Тут ему своя рука владыка… А не захочет смерд платить, сколь затребовал Чернобай, потащит к мытному. Да еще кулаком в рыло насует.

Но так как сиживал он тут лишь по воскресеньям да в большие праздники, то, чтобы в прочие дни, без него, никто бродом не переехал, приказал он рабам своим да работникам все дно заостренными кольями утыкать да обломками кос и серпов.

Сколько лошадей перепортили из-за него православные!..

Один раз его сбросили с моста. Он выплыл.

Пьяный, бахвалился Чернобай:

– У меня княжеской дворецкой дитя крестил… А коли и с князем не поладим – я не гордый: подамся в Новгород. Там меня, убогого, знают! Меня и в пошлые