Ратоборцы — страница 47 из 104

Зачин столу всегда полагали закуской. Сперва – рыбное. И в первую очередь – к водке – многоцветная русская икра – это вечное вожделение чужеземцев! На пирах и обедах и немецкие и прочие гости прежде всего кидалися на икру. Дар вожделенный и многовесомый в политике была эта русская икра: черная и красная, разных засолов – и осетровая, и белужья, и щучья, и линевая, и стерляжья, и севрюжья. Много мог сделать бочонок черной икры в гостинец и у императоров византийских, и у патриарха константинопольского, и у короля Латинской империи, и у императора Германии, да и у самого Батыя!

Рядом с икрою, столь же прославленные и на чужбине, ставились рыбьи пластины, пруты – осетровые, белужьи, стерляжьи, иначе говоря – балыки.

Для митрополита, лично – ибо строгий и неуклонный был постник, – было сверх того приказано изготовить: горох тертый под ореховым маслом, грибы с лимоном и с миндальным молоком да грибы в тесте с изюмом да с медом цеженым.

Для князей, для бояр, для княгинь и боярынь подавали горячие, богатые щи и всевозможные жаркие. Этих тоже было невперечет: и говядина, и баранина, и гусь, и индейка, и заяц, и тетерев, и рябчики, и утки, и куропатки, и все это под всевозможными взварами – из всех пряностей земных. Однако же начался к ним приступ с испеченных лебедей. На каждое из трех застолий было подано по лебедю. Исполинские птицы испечены были так, что якобы осталась нетленной вся белизна и красота оперенья. Двое слуг, клонясь набок под большим золотым поддоном, на котором высился лебедь, сперва обносили его перед глазами гостей, а затем ставили в соседней передаточной палате на стол перед главным поваром. Тот, с помощью ножниц, снимал оперенье, раскладывал уже заранее расчлененную на приказанное число кусков изжаренную птицу, и тотчас же целая стая одетых как бы в золототканые подрясники поварят-подавальщиков, ловко изгибаясь перед всяким встречным препятствием, стремительно обносила всех гостей лебедятиной.

Невесте с женихом полагался, по древним обычаям, «царский кус» – лебединые папоротки, то есть локтевой сустав лебяжья крыла, тот, что в две косточки.

Тут, по знаку Святослава Всеволодича, все повставали со своих мест и подняли кверху кубки, полные до краев, и надпил каждый, а затем, оборотясь к невесте, заорали: «Горько, горько!..»

Дубравка, зардевшись и потупя ресницы, позволила князю-супругу поцеловать ее в никем, кроме отца с матерью, не целованные уста.

Тут еще больше все закричали, опорожнили стаканы, чаши и кубки, и тотчас же бдительно следивший за своим делом виночерпий – боярин, поставленный наряжать вино, – приказал сызнова их наполнить.

Все шло размеренно и чинно, подобно теченью планет.

Пресветлый тысяцкий и водитель свадьбы Святослав Всеволодич сидел бок о бок с митрополитом Кириллом. Владыка всея Руси, и в самом деле довольный исполнением давних мечтаний – своих и Даниила Романовича: Дубравка – в замужестве за великим князем Владимиро-Суздальской земли, и отныне уж никакая сила не сможет этого повернуть вспять, а кроме того, и желая сказать приятное нечто старому князю, вражду коего с Невским ему уже давно хотелось чем бы то ни было затушить, произнес довольно громко, чтобы и сидевшие поблизости тоже слышали:

– И весьма счастлив аз, недостойный, что на сем торжестве бракосочетанной мною питомицы моей так все течет достойно, благолепно и выспренне!..

Святослав Всеволодич гордо откинулся, заправил левую ладонь под свою обширную тупую бороду, погладил ее снизу вверх и многозначительно отвечал:

– Справедливо изрек, владыко!.. Что ж, молодость плечами покрепче, а старость – головою!..

И сам, своей собственной рукой, направил в хрустальный стакан владыки багряную благовонную струю.

…Уж подали груши, виноград и всевозможные усладеньки и заедки: груды цветных сахаров, леденцов, винных ягод, изюму, коринки, фиников, лущеных грецких орехов, миндальных ядер и арбузные и дынные полосы, сваренные в меду.

Застолье длилось от полудня и до полуночи! Почти непрерывно на хорах гремела музыка: били в серебряные и медные трубы; свиристели малые, одним человеком надуваемые через мехи, серебряные органы; бряцали арфисты и гусляры; восклицали тимпаны…

Пировали не в один приступ, но с передышкою, подобно тому как не одним приступом берут широкотвердынный город. Уже многие из тех, кто еще недавно готов был драть бороду из-за места, уступили сейчас это свое драгоценное место, правда не без борьбы, всепобеждающему боярину – Хмелю: тихо опустились под стол и там похрапывали, укрытые скатертью от всех взоров.

Но еще много ратовало доблестных седобородых борцов.

Гриньку Настасьина это и смешило и удивляло. «Вот ведь чудно! – думал он, стоя позади кресла Александра Ярославича с серебряным топориком на плече, как полагалось меченоше. – Ведь уж старые, седые, а напились-то как!»

Однако он и бровью не повел и стоял чинно и строго, как его учил старый княжеский дворецкий. Гринька исполнен был гордости. Как же! Сам Невский сказал ему: «Ну, Настасьин, будь моим телохранителем, охраняй меня: времена ныне опасные!»

Издали Гринька напоминал сахарное изваяние: он весь был белый. На голове его высилась горностаевая шапка, похожая по очертаниям на опрокинутое белое и узкое ведерко. Кафтан со стоячим воротом тоже был из белого бархата.

И за креслом Андрея Ярославича тоже стоял свой мальчик-меченоша. Но разве же сравнить его с Гринькой!

Вдруг от внешнего входа, из сеней, послышались глухие голоса ссоры, как бы попытка некоей борьбы, топот, жалобный вскрик. Затем, покрывая весь шум, донесся гортанный, с провизгом, голос, кричавший что-то на чужом языке.

Бороды так и позастывали над столом.

Невский вслушался. Он глянул на брата и в гневном недоуменье развел руками.

– Татарин крычит!.. – проговорил он.

Дубравка выпрямилась и застыла. У нее даже губы сделались белыми…


Стремительно пройдя до середины пиршественной палаты – так стремительно, что даже слышен был свистящий шелест цветастого шелкового халата, – молодой, высокого роста монгол с высокомерным смуглым лицом, на котором справа белел длинный шрам от сабли, надменно и вызывающе остановился перед большим столом, как раз насупротив жениха и невесты.

– Здравствуй! – по-татарски произнес он, с озорной наглостью обращаясь к Андрею Ярославичу.

Меховые уши треухой шапки татарина были полуспущены и торчали в стороны, слегка покачиваясь, словно черные крылья летучей мыши.

Александр и Андрей – оба сразу же узнали его: это был татарский царевич Чаган, богатырь и военачальник, прославленный в битвах, но злейший враг русских, так же как дядя его, хан Берке.

«Ну, видно, не с добром послан!» – подумалось Невскому. И, ничем не обнаруживая своей суровой настороженности, Александр приготовился ко всему.

Всеобщее молчание было первым ответом татарину.

Гринька Настасьин кипел гневом. «Вот погоди! – в мыслях грозился он Чагану. – Как сейчас подымется Александр Ярославич да как полыснет тебя мечом, так и раскроит до седла!»

Правда, никакого седла не было. Гринька знал это, но так уж всегда говорилось в народе про Александра Ярославича: «Бил без промаха, до седла!» «А может быть, он мне велит, Александр Ярославич, обнажить меч? Ну, тогда держись, татарская морда!..» – подумал Гринька и стиснул длинную рукоять своего серебряного топорика, готовясь ринуться на Чагана.

А тот, немного подождав ответа, продолжал с еще более наглым видом:

– Кто я, о том вы знаете. У нас, у татар, так повелено законом «Ясы»: когда проезжаешь мимо и видишь – едят, то и ты слезай с коня и, не спрашивая, садись и ешь. И да будет тому худо, кто вздумает отлучить тебя от котла!

И тут вдруг, к изумлению и обиде Настасьина, не Александр Ярославич выступил с гневной отповедью татарину, а Андрей. Он порывисто встал со своего трона и с налитыми кровью глазами, задыхаясь от гнева, крикнул Чагану:

– А у нас… у народа русского… с тех пор, как вы, поганые, стали на нашей земле, такое слово живет: «Незваный гость хуже татарина!..»

Рука Андрея сжалась в кулак. Еще мгновенье – и князь ринулся бы на Чагана. Тот видел это. Однако стоял все так же надменно, бесстыдным взглядом озирая Дубравку. Рослые, могучие телохранители его – хорчи – теснились у косяков двери, ожидая только знака, чтобы броситься на русских.

Андрей Ярославич, намеревавшийся миновать кресло брата, ощутил, как вкруг запястья его левой руки словно бы сомкнулся тесный стальной наручник: это Александр схватил его за руку.

Он понял этот незримый для всех приказ старшего брата и подчинился. Вернулся на свое кресло и сел.

Тогда спокойно и величественно поднялся Невский.

Благозвучным голосом, заполнившим всю палату, он обратился по-татарски к царевичу.

– Я вижу, – сказал Александр, – что ты далек, царевич, от пути мягкости и скромности. И я о том сожалею… Проложи путь дружбы и согласия!.. В тебе мы чтим имя царево, и кровь, и кость царскую… Ты сказал, что «Яса» Великого Войселя, который оставил по себе непроизносимое имя, повелевала тебе совершить то, что ты сейчас совершил. Но и у нас, русских, существует своя «Яса». И там есть также мудрые речения. И одно из них я полностью могу приложить к тебе. Оно гласит: «Годами молод, зато ранами стар!..»

Невский остановился и движеньем поднятой руки указал на белевший на щеке царевича рубец.

И словно преобразилось лицо юного хана. Уже и следа не было в нем той похотливой наглости, с какою он глядел на Дубравку, и того вызывающего высокомерия, с которым он озирал остальных.

Ропот одобрения донесся из толпы стоявших у входа телохранителей Чагана.

А Невский после молчанья закончил слово свое так:

– Ты сказал, войдя, что мы знаем тебя. Да, мы знаем тебя. Юная рука, что от плеча до седла рассекла великого богатыря тангутов – Мухур-Хурана, – эта рука способна сделать чашу, которую она примет, чашею почести для других… Прими же от нас эту чашу дружбы и испей из нее!..