…Александр молча отшатнулся от Дубравки…
И это было их последним свиданьем.
На Карпаты, к отцу, Дубравку сопровождал Андрей-дворский с дружиной. Он сам вызвался сопровождать на Галичину дочь своего государя! И не одна была к тому причина у Андрея Ивановича!
Во-первых, то, что суздальское окружение Ярославича с неприязнью, все больше и больше разраставшейся, взирало на пришлого, на галичанина, да еще из простых, который столь близко стал возле ихнего князя. «Не стало ему своих, здешних доброродных бояр!» – ворчали суздальские придворные Александра.
Другою причиною были не перестающие весь год мятежи и жестоко разящие мятежников казни в Новгороде.
«Силен государь, силен Олександр Ярославич и великомудр, – наедине с собою размышлял Андрей Иванович. – Ну, а только Данило Романович мой до людей помякше!.. Али уж и весь народ здешной, сиверной, посуровше нашего, галицкого? И то может быть!» – решал он, вспоминая и доныне горькое для него обстоятельство, что на суде, в покоях владыки, где решалась участь Роговича и участь других вожаков мятежа, – на этом суде только три голоса – его, да еще новгородца Пинещинича, да еще нового посадника, Михаила Федоровича, – и прозвучали за помилованье, все же остальные поданы были за казнь, в том числе и голос владыки Кирилла, и архиепископа Далмата, и, наконец, голос самого Александра Ярославича.
Дворский, ожидавший, чем разверзнутся над провинившимся грозные уста князя, – после того как все высказались за казнь, – затаив дыхание взирал на том совете на Александра.
– Ну что ж, – промолвил Невский скорбно и глухо, – и я свой голос прилагаю.
Еще мутны были глаза Ярославича и не в полное око подымались ресницы, но уже заметно было, что обильное кровопусканье из локтевой вены прояснило его сознание. Доктор Абрагам не страшился более рокового исхода.
Голова Александра покоилась на высокой стопе бело– снежных подушек. Он отдыхал и время от времени вступал в неторопливый разговор со своим врачом.
– Одного я не пойму, доктор Абрагам, как та же самая кровь, в которой жизнь и душа наша, как может она стать губительна в болезни, так что вам, врачам, приходится сбрасывать ее? – спросил Александр.
Старец покачал головою:
– Вслед за Гиппократом Косским полагаю и я, государь, что душа – не в крови, но в мозгу. Не всегда хорошо сбрасывать кровь. Но тебе угрожало воспаление мозга. Блоны, одевающие церебрум, были переполнены разгоряченной сверх меры кровью…
– Пустое! А просто просквозило меня! – перебил доктора Александр. – Места здесь такие, что без ветру и дня не бывает. Тут тебе Волхов, тут Ильмень…
Они еще поговорили о том о сем, и вдруг Абрагам сказал:
– Государь! Прости, что не в другое какое время начинаю разговор свой… Но ведь только восставим тебя, то и не увидим: умчишься!.. А я уж не смогу последовать за тобой, как прежде… Я отважусь тебе напомнить обещание твое: отпустить меня на покой, когда стану дряхл и старческими недугами скорбен…
– Тебе ли – врачу из врачей – говорить так?
– Государь! Медицина могущественна, но еще не всесильна! – печально усмехнувшись, отвечал доктор Абрагам. – Всякий день, пробуждаясь, я начинаю с того, что хладеющими перстами своими осязаю пульсус на своей иссохшей руке. И он говорит мне, чтобы я, старый Абрагам, поторапливался. Плоть моя обветшала. И я не могу быть больше твоим медиком, государь.
Александр неодобрительно покачал головой.
– На кого же ты, хотел бы я знать, оставляешь меня и семейство мое, доктор Абрагам?
На лице старого доктора изобразилось глубокое огорчение. Он приложил руку к груди и от самых глубин сердца сказал:
– Государь, попрек твой раздирает мне душу!.. Или я забуду когда-нибудь, что ты спас мне жизнь в Литве? Но ведь доктор Бертольд из Марбурга просился к тебе. Это ученый муж и добрый и осторожный врачеватель… И ты сказал мне, государь: «Я подумаю».
Невский улыбнулся.
– Я и подумал, – отвечал он. – И велел отказать сему доктору Бертольду: у меня слишком много незавершенного, чтобы я решился вверить жизнь и здоровье свое иноземцу!..
Абрагам рассмеялся.
– Как радостно мне слышать решенье твое, государь! Тогда всем сердцем своим, всей совестью и клятвою врача я заложусь пред тобою за того лекаря, в котором найдешь ты не только мудрого врачевателя, но и единокровного тебе, сиречь русской крови, который сердце свое даст обратить в порошок, если узнает, что сим порошком тебе, государю своему, приносит исцеленье!.. Он еще юн, но мне, старому доктору Абрагаму, уже нечего открывать ему из тайн нашей школы. Он – прирожденный врачеватель!..
– Боже мой! – воскликнул, даже приподымаясь слегка на подушках, Александр. – Так неужто это Настасьин?.. Ты изволил пошутить, доктор Абрагам!
Старик покачал головою.
– Нет! – отвечал он. – Ты был без сознанья, государь, и не знаешь… Но струя драгоценной крови твоей под его острием брызнула сегодня в этот серебряный сосуд!.. Я уже не посмел доверить этого своей одряхлевшей руке. Он же, мой доктор Григорий, положил и повязку на руку твою. Ему же приказал я изготовить и целебное питье на красном вине…
– Да-а, чудно, чудно! – проговорил Невский. – Гринька Настасьин – тот, что с расшибленным носом гундел передо мною на мосту… и вдруг – лекарь…
– Так, государь! – подтвердил Абрагам. – Секира времени посекает корни одних, а другим она только отымает дикорастущие ветви! Но ежели ты сомневаешься, государь, то я устрою для него коллоквиум и приглашу, с твоего изволения, и доктора Франца из немецкого подворья, и доктора Татенау – от готян… И мы выдадим ему, Настасьину, диплому, и скрепим своими печатями… Кстати, вот слышу его шаги…
Вошел Настасьин. В руках юноши была золоченая чаша, прикрытая сверху белым. Невский сквозь опущенные ресницы с любопытством рассматривал его.
Григорий, думая, что князь дремлет, тотчас поднялся на цыпочки, чтобы ступать неслышнее: он закусил губу, лицо его вытянулось…
Невский не выдержал и рассмеялся. Чаша с вином дрогнула в руке юноши. Его румяное, круглое, ясноглазое лицо владимирского паренька и русая широкая скобка надо лбом не очень-то вязались с черным, строгим одеяньем докторского ученика.
Григорий поспешил поставить чашу.
– Ну, доктор Грегориус, – пошутил Александр, – что ж это ты у своего князя столь крови повыцедил, да и за один раз? Немцы из меня, пожалуй, и за все битвы столько не взяли!..
Григорий испуганно оглянулся на своего учителя. Тот хранил непроницаемое спокойствие.
– Князь, может быть, беспокоит рука?.. Плохо перевязал я? – спросил юноша, весь вспыхнув, и опустился на колени, чтобы осмотреть повязку.
– Да нет, чудесно перевязал! – возразил ему Александр и пошевелил рукою.
Юноша благоговейно приник к руке Невского.
– Ох ты… Настасьин… – растроганно произнес Александр, взъерошив ему светлую челку.
Армянские купцы с пряностями Сирии и Леванта, с парчою и клинками, нефтью и лошадьми, с хлопком и ртутью, коврами и шелком, винами и плодами из благодатной и солнцем усыновленной Грузии, – вездесущие эти купцы не один и не два раза в течение лета посещали новгородского князя в его загородном излюбленном обиталище, что на Городищенском острове, между Волховом, Волховцом и Жилотугом. А излюбленным это обиталище было потому для всякого новгородского князя, что здесь не то что на ярославском дворище: князь здесь был избавлен от придирчивого и докучливого дозора со стороны новгородцев.
Здесь любой корабль с товарами – лишь бы только князь не вздумал потом перепродавать их в городе через подставных лиц, – любой корабль мог остановиться на собственной городищенской пристани князя, и тогда либо он сам, по приглашенью гостей, посещал со свитою их корабль и выбирал, что ему было надобно – для себя, для княгини, для двора и для челяди, а либо приглашенные им купцы привозили образцы и подарки ему на дом.
Вот почему никого из новгородских соглядатаев не удивило бы, что в сумерки одного летнего, звенящего комарами вечера трое верховых, в бурках и высоких косматых шапках, проследовали к Городищу. За последним из всадников тянулась поводом, прикрепленная к его седлу, вьючная коренастая лошадь с бурдюками вина.
Присмотрелись новгородцы и к грузинским и к армянским купцам и знают: новгородский человек – без калача в торбе, а грузинский купец – без вина в бурдюке в путь-дорогу не тронутся: словно бы кровь свою жаркую водой боятся разбавить.
Но удивился бы соглядатай, когда бы увидал вскоре этих купцов, уже в светлых, пиршественных ризах, золотом затканных, с чашами в руках восседавших за избранною трапезою вместе с Невским и с владыкою Кириллом в тайном чертоге князя. И уже князьями именуют их – и митрополит всея Руси, и великий князь Александр.
Да и впрямь – князья!..
Не простых послов прислали северному витязю и государю – оплоту православия и его надежде – оба грузинских царя – и старший, Давид, и младший. Старший, Давид, сын Георгия Лаши, тот, что прозван у татар Улу-Давидом, – он прислал не кого-либо иного, а самого князя Джакели, того самого, что в своем скалистом гнезде и всего лишь с восемью тысячами грузин – картвелов – отстоял добрую треть страны от непрерывно накатывавшихся на нее монгольских полчищ; отстоял – и от Субедея, и от Берке, а ныне уж и от иранского ильхана Хулагу.
Там, у самой оконечности гор, прижатые спиною к скалам Сванетии, лицом оборотившись к врагам, стояли последние витязи Карталинии, стоял Джакели, а с ним – и азнауры его, и виноградари, и пастухи.
Орда вхлестывалась в глухие каменные щеки утесов и отступала. И вновь натискивала и отваливала обратно в ропоте и в крови…
Подобно тому как стиснутый в опрокинутом под водою кубке воздух может противостоять целому океану, так Саргис Джакели со своими людьми противостоял натиску ордынских полчищ в дебрях и скалах Сванетии и Хевсуретии. Таков был тот человек, которого прислал к Невскому, со своим тайным словом, старший из царей Грузии, Улу-Давид.