Ратоборцы — страница 42 из 104

Даже и самому Миндовгу, в его недосягаемых дебрях и топях, с его легко перебрасываемой, а иногда и потаенной столицей, — Миндовгу, чья душа была еще темнее и непроходимее, чем дремучие леса, среди которых он гнездился, — даже и ему не всякое свое замышленье удавалось утаить от этого далече хватающего ока хозяина Поволжского улуса.

Что же тогда говорить о Руси, которая была рядом!..

Совсем недавно, разгневавшись на Андрея Ярославича за то, что тот без его ведома вступил в непосредственное общенье с Бицик-Берке, полномочным баскаком великого хана Менгу, и успел схлопотать на три года тарханный ярлык для всех землепашцев Владимиро-Суздальского княженья, Батый сказал, презрительно рассмеявшись:

— До его столицы, что на этом ручье… напомните мне его названье… я своим малахаем могу докинуть!

Десятки услужливых уст поспешили шепнуть, что ручей, над которым стоит столица Андрея, называется Клязьмой.

Батый качнул головой. Заколыхалась и долго раскачивалась драгоценная тяжелая серьга в его левом ухе.

— Да, Клязьма! — будто бы вспомнил он. — Что же он думает, этот князь Андрей? Или рука моя коротка, чтобы достать его на том берегу этого ручья? Я велю Неврюю напоить своих коней из этой Клязьмы, — и вот уже и курица, перебродя через эту речку, не замочит своих ног!..

На Руси глаза и уши Батыя могли и слушать и высматривать невозбранно, даже и не таясь. Любой баскак, любой даруга, любой начальник ямского, почтового стана или же смотритель дорог — а дорог этих и широченных просек множество пролагали татары и во время и после вторженья, — любой из этих чиновников ордынских был и глазом и ухом Батыя.

Предавали и свои — из бояр. Наушничали и обойденные при дележе уделов князья. Да разве бы отравила ханша Туракына отца Ярославичей, если бы не выложил перед нею все, даже и затаеннейшие, помыслы князя своего ближний боярин и советник его — Ярунович Федор?

И на восток, к Байкалу, в Коренной улус, в кочующую ставку самого великого хана, немало засылалось Батыем шпионов и соглядатаев.

Однако Батый прекрасно знал, что и оттуда, с верховьев Амура, из ставки Менгу, насквозь и неусыпно просматривается и его Поволжский улус. И о любом его послаблении русским тотчас было бы вложено в уши великого хана.

Той дело которая-либо из бесчисленных жен Бату, зашитая в мешок вместе с грузом камней и разъяренной кошкой, — ибо так подобает поступать с женою, предавшей мужа! — опускалась на дно реки или степного водоема. То и дело кто-либо из его сановников-нойонов или же из людей придворной стражи и слуг — а случалось, кто-либо и из числа царевичей, — получал повеленье хана: «Умереть, не показав своей крови», что означало — быть удавленным тетивою лука.

…Ордынцев нелегко было обмануть!..

Едва только до ушей Батыя достигнул слух, что дочь Даниила — Дубравка-хатунь — помолвлена за ильбеги[34] Владимирского, за князя Андрея, и скоро станет великой княгиней Владимирской, как старому хану сделалось худо. Подавленная перед сановниками ярость его, искусно растравляемая братом Берке, едва не уложила старого хана в могилу. Придворный врач, тангут, кинул Батыю кровь. Грозивший ему повторный мозговой удар был избегнут.

Однако трудно и страшно дышал властелин полумира! И это страшное, клокочущее дыханье его подземной дрожью отдавалось в соседних царствах, будто землетрясенье. Но всетаки старый хан поднялся. Сын — Сартак, брат — Берке, слетевшиеся было к одру его болезни, — племянник против дяди, христианин против магометанина, — опять принуждены были до поры до времени спрятать свои кривые ножи в рукава халатов.

Батый поправился. Но под напором происшедшего не устояло на сей раз даже и для всех очевидное, вызывавшее злобную зависть среди государей расположенье Батыя к Невскому — некий вид слабости, за которую брат Берке, лютый враг русских и в особенности враг Александра, то и дело язвительно попрекал Батыя.

Батый любил плакать. Он любил сетовать на черную неблагодарность людей. Он любил изливать эти жалобы в заунывных стихах, которые без каких-либо заметных усилий он слагал, зажмурившись, скорбно покачивая головой и слегка подыгрывая на двухструнной маленькой домбре, именуемой «хур».

Так поступил он и сейчас.

Подпертый подушками, на широкой тугой тахте, сложенной из войлоков и покрытой коврами, он сидел, роняя слезы на халат, перебирал струны инструмента и тонким, горловым голосом, замыкая как бы трелью вдруг смыкавшегося горла всякий стих, изливал свои жалобы на Александра.

Песня, которую приказано было занести на свитки ханским стенографам, была, по обычаю, длинна и охватывала множество событий. Главным же ее предметом было коварство Невского.

Именно его, Искандера Грозные Очи, еще более, чем Даниила, винили в Золотой орде за предполагавшийся брак Дубравки и Андрея — брак, истинное политическое назначенье которого было хорошо ведомо Батыю.

На Даниила — на того уже махнули рукой. Это произошло тогда, когда Батыю, Берке, а потом и великому хану Менгу стало известно, что чрезвычайный легат Иннокентия, францисканец-поляк Иоанн де Плано-Карпини, на обратном пути из Монголии и Золотоордынского улуса заезжал к Даниилу, и что его чествовали там, и что с тех пор между Римом и Галичем ведутся, то ослабевая, то вновь разгораясь, переговоры о принятии Даниилом королевской короны и о вселенском соборе касательно воссоединения церквей.

Но Александр, Александр?! Хотя насчет истинных чувств Невского к завоевателям даже благоволивший к нему Батый нисколько не обольщался, однако ханы были убеждены, что Александр по крайней мере не отважится пойти на сближенье с князем, чье одно имя уже вздымало черную желчь в крови Батыя.

Зачем было это делать? Разве не предлагал Александру он. Батый, отдать за Андрея Ярославича любую монгольскую принцессу из дома Борджегинь, то есть из того самого дома, к которому принадлежал он, Батый? Разве не заверял его, что татарской царевне, когда она станет женою великого князя Владимирского, не станут возбранять даже переход в христианство? Что ж тут такого? Ведь христианин у него, у Батыя, и сын Сартак.

Разве в своей «Ясс» Потрясатель вселенной, великий дед его, Батыя, ке завещал, чтобы «одинаково чтили все веры, не отдавая преимущества ни одной?!

За что же так обидел его Александр?

Вот о чем была заунывная песня Батыя, сопровождаемая слезами и подыгрыванием на двухструнной домбре — хур.

Закончил же старый воитель горестное пенье свое такими словами:

«О мир, что за дурной дар! Только взаимное пожиранье видишь, да истребленье, да спину неблагодарного!..

Я думал, — жалобно пел Батый, — что в стае черных, как ночь, воронов — а таковы все люди! — я нашел одного человека белого, белого, как русская береза, и что это ты, Александр…

Но ты, Искандер, — очи твои я называю ныне вероломными! — ты взял все бесчисленные благодеянья мои — и тебе, и народу русских, и высыпал их в черный костер неблагодарности.

Так озябшие на осенней пастьбе пастухи высыпают в костер сухой верблюжий помет — куски аргала!..

И вот сердце мое стеснилось, и я заплакал…»

Так закончил Батый, пустив горловую, пронзительную трель в завершение своей песни, в которую со скорбно-раболепными лицами неподвижно вслушивались, время от времени отирая глаза полою халата, и царевичи, и советники, и полководцы, и звездочеты. Затем он положил на тахту близ себя отзвучавшую хур.

Шеи ближайших вельмож вытянулись, чтобы видеть, в каком именно положении оставлена старым ханом его домбра.

Она лежала вниз струнами, опрокинутая. Брат Батыя, старый Берке, увидев это, скрипнул зубами и стал пощипывать свою реденькую, кустиковую бородку-метелочку: такое положение домбры означало для всех, что все дело должно остаться сокровенным до поры до времени, что вопрос о самочинном браке Дубравки и Андрея не будет вынесен на обсуждение царевичей и нойонов.

Опрокинутая вниз струнами домбра означала, что великие полки — многочисленная армия, вверенная князьям правой руки — Алабуге и Неврюю и кочевавшая близ границ Владимирского княженья, — она так и останется на месте.

Батый решил выжидать.

Но едва ли не большею виною и Даниила и Александра в глазах Батыя, Берке и даже в глазах Сартака — этого самого благоприятствующего русским из всех золотоордынских ханов и к тому же христианина — было то, что посредником в этой свадьбе выступал митрополит Галича, Киева и всея Руси. Правда, в Поволжском улусе знали, что Дубравка и жених ее, князь Андрей, — двоюродные и что у этих русских, вместо того чтобы радоваться, если муж и жена не чужие, напротив, требуется благословенье и разрешенье подобного брака со стороны «главного попа» — так называли в Татарах митрополита; знали, что «главный поп» волен разъезжать по своей стране, куда хочет, и никто из баскаков и наместников хана воспретить этого не может, ибо церковь была тархан, митрополит был тархан, и каждый поп, дьякон, и пономарь, и просвирня — все они были тархан, все церковные люди! Больше того — «Ясою» Чингиз-хана, да и его, Батыя, грамотой последний монастырский раб, если только он пахал на монастырской, на церковной земле, был в большей безопасности от меча и казни, чем любой из князей.

Что ж было говорить о митрополите!

Но, с другой стороны, татары, хитрейшие из всех политиков своего века, хорошо понимали, что не только сватом и благословляющим родственный брак иерархом едет на Клязьму митрополит Кирилл, но и потаенным послом Даниила при Александре, как бы чрезвычайным легатом.

— Этот главный поп русских, — сказал по этому случаю Батый, — он не то ли же самое есть, что от Иннокентия-папы к нам приходивший Карпин, этот гнусный лукавец в красной шляпе, который утаил или продал в пути для нас предназначенный его господином подарок, а потом прикинулся нищим? Но далеко ему, этому рымлянину попу, до главного попа русских, далеко он отстанет от него: как змея от сайги!..

И все согласились.