Ордынцы своевременно успели узнать, что это митрополит Кирилл устроил женитьбу Льва Даниловича на дочери короля венгерского Бэлы — Кунигунде; что это он примирил Ольговичей Черниговских с Мономашичами Владимиро-Суздальскими, — а вражда между ними и была как раз краеугольным камнем, на коем зиждилась вся политика ханов в России!
Знал, наконец, Батый, что сей «главный поп» свершил недавно такое, чему не вдруг поверили и у него, у Батыя, в Поволжском улусе, да и там, на Западе, — послы и государи румов, и франков, и картвелов. А именно: когда из-за борьбы герцога Болдуина с прогнанным в Никею императором византийским митрополиту Кириллу никак нельзя стало проехать на посвящение через Царьград, то он вернулся обратно в Русскую Землю, а затем, под видом простого паломника, через Грузию и Армению, не страшась ни высот, ни бездны, ни лихого человека, ни зверя, достиг-таки своей цели и побывал-таки у патриарха на посвященье в Никее.
Так вот, этот человек теперь ехал впереди карпатской княжны — устраивать ее брак с братом Александра!
Что предпринять? Убить? Но это значит — навеки осрамить «Ясу» Величайшего, да и свои собственные тарханные ярлыки, под охраной которых жила русская церковь.
Запретить переезд митрополита во Владимир? Но «главный поп» русских имеет право всюду навещать свою паству!
Нет, ни убить, ни грубо задержать русского митрополита в пути никак нельзя. Но попридержать можно.
Так и было сделано. Всем баскакам Батыя, от Южного Буга до Клязьмы, велено было, сколько возможно, задерживать русского митрополита. Если же рассердится слишком, то пропускать.
И вот митрополиту Галича, Киева и всея Руси, несмотря на пайцзу, правда без тигра на ней, а простую серебряную, на всех ордынских дорогах совсем не давали лошадей, а на проселках, по деревням и селам, где можно было добыть подставы, там лошади крестьянские вдруг оказывались угнанными в ночное или на какую-либо гужевую повинность татарскую, и владыке приходилось дожидаться лошадей днями, а где и неделями. И всюду встречало митрополита неистовое, лютое вымогательство татар.
И вышло так, что многоконный и многолюдный, да еще и обремененный обозами поезд Дубравки, ведомый Андреемдворским, нагнал владыку где-то восточнее Чернигова.
Тут все переменилось!
Понаторевший в обращенье с татарами — и в Орде, и во время пути, располагавший тигроголовою золотой пайцзою, которую дал некогда Батый Даниилу, дворский Андрей круто и оборотисто обходился с чиновниками Орды, то приустрашая их, то подкупая их деньгами и подарками.
Иногда Андрею Ивановичу приходилось прибегать и к третьему способу продвиженья: к побратимству, и кумовству, и даже к совместным попойкам. И это последнее для благонравного и непьющего дворского было тошней всего.
Он уже и счет потерял своим кунакам да побратимам — аньдам, которых позаводил он почитай что в каждом большом аиле татарском во время двухтысячеверстного пути.
Но зато мчались!
Владыка всея Руси вошел со своим поездом в поезд Дубравки и следовал как бы тайно, не объявляясь в пути.
Помимо свиты, женскую половину которой возглавляла тетка Олена Юрьевна, супруга Василька, помимо разной женской прислуги и рабынь, княжну Дубравку-Аглаю сопровождала еще ее личная охранная дружина, в составе трехсот человек добрых конников.
Помогало и это.
Мучаясь необходимостью напиваться кобыльим молоком, пить сей «черный кумыз», и полагая, что над ним за это все тайно посмеиваются, а быть может, и брезгуют, бедняга дворский, оправдываясь, говорил:
— Что делать, что делать с проклятыми? Пей, да и не поморщись! А посмей-ка выплесни али не допей — тут же тебе на колодке, как все равно петуху, голову оттяпают!.. А то и жилою бычьей задавят! У них это недолго!.. Ведь у них, у татар, кумыз этот отца-матери святее!.. А мы что же теперь стали, русские-то? Мы уже и в своем отечестве не хозяева!.. Ханскими какими-то заклятьями едем! — скорбно восклицал он, указывая на золотую дощечку с головой тигра.
По ободку золотой пайцзы сперва шла китайская надпись, гласившая: «Объявленье тридцатое», а далее было начертано тангутскими буквами следующее: «Силою неба: Батыя-хана имя да свято будет! Как бы я сам путешествовал!..»
Невский премного обрадовался Андрею-дворскому, когда тот предстал перед ним, предварительно благоустроив княжну Дубравку.
Галицкие разместились во дворце покойного дяди Ярославичей — Константина Всеволодича. Теперь, вплоть до самого дня венчанья, невесте с женихом не полагалось видеться: дворец Андрея и дворец Дубравки отныне оживленно сносились между собою — и послами, и посольствами, и гонцами, — подобно двум державам, хотя расстоянье от дворца до дворца было не больше какой-нибудь сотни сажен.
— Андрей Иванович!.. Да тебя ли я вижу, дружище? — с движеньем радости воскликнул Невский, вставая из-за большого, карельской березы, слегка наклоненного стола, за которым работал он над целым ворохом грамот и донесений.
Приветственно простирая к дворскому широко раскрытые длани, Александр приблизился к нему и обнял. У Андрея Ивановича хрустнули кости.
Выпустив его из своих объятий и слегка отшатнув от себя, Александр, как бы полюбовавшись дворским, произнес:
— Услышал господь молитвы мои: прислал человека!..
Прослезившись, дворский ответил:
— Ох, Александра Ярославич! Да уж у какого государя столько людей — советных и ратных, как у тебя?
— Людей много. Да человека нет! — многозначительно отвечал Невский и, полуобняв дворского за плечо, дружески подвел его к боковому у стола креслу.
Но Андрей Иванович не вдруг сел: он сперва, с поясным поклоном, предъявил очам князя, держа на двух вытянутых руках и не подымая глаз, свиток пергамента, бывший у него на груди, под кафтаном, окутанный куском золотистого шелка.
Невский взял грамоту. Затем, еще раз безмолвным жестом указав дворскому на кресло, сам снова уселся в свое, неторопливо освободил свиток от шелковой его защиты, снял серебряную вислую печать, замыкавшую в себе оба конца крученой алой тесьмы, связующей свиток, и принялся читать.
Вот что писал Невскому Даниил — в той части письма, которая была писана обычными буквами, без затаенья.
«Брату Александру — радоваться!
И мне, брат, и радостно, а, однако, и горько, что ныне приспел час, — и се — отдаю тебе три великие сокровища свои, вынув из крови сердца.
Одно из них тамо и созрело, в горячей крови родительского моего сердца! Так жемчуг созревает гурмыжский — потаенно, в раковине своей, доколе не придет пора и безжалостный жемчуга ловец перстами своими не отдерет — пускай и с болью и с кровью! — великую ту жемчужину, дотоле тайно хранимую и лелеемую. И се: опустела уже кровоточащая и тоскующая раковина моего сердца. Нет сиротки моей со мною… А и доведет ли господь увидеться?! Знаешь сам: черное лихолетье… Вот даже и сопроводить не смог до пределов твоих…
Князь… брат… в свое сердце прими ее. Я уже и тем утешен, что под твоим крылом дитя мое, Дубравка моя, возрастать и крепнуть будет!.. Буди ей в отца место!..
Прости, брат! Но и доволе про то…
А теперь и другое сокровище от души своей отдираю и тебе же, возлюбленному брату моему, отдаю. То — Андрей Иванович мой. Помнишь, как стояли на Волге, на льдах, когда от Батыя ехали, и ты еще молвил: «О, когда бы, деи, не твой он был слуга, брат Данило, то и переманул бы его к себе». Ныне же сам отдаю к тебе его, — и скорбя, но и радуясь, ибо, когда близ тебя станет сей человек, то ни змея, ни аспид, ниже злоумышленник не докоснутся и до одежд твоих, доколе жив будет сей доблестный, и верный, и себя не щадящий для господина своего и для отечества своего!
Да и соображеньем быстр!..
А княжне моей, да нет уж — княгине скоро, — ей легче станет, горлинке, на чужой ветке, когда тех будет видати слуг отца своего, которых сызмальства знала, — умрет за нее!..
Теперь — и третье сокровище души и ума моего. Мне ли, не имеющему Духа Свята и помазания святительского, дерзнути что-либо молвить о владыке?! Русь добре знает его. Да и ты, брат… Свят житием — то сам знаешь, но и державным разуменьем преизобилен… Мне он — советник был мудрый и споспешник неутомимый… А и ты доверься ему, брат милый и всевышнего рукою ведомый и сохраняемый…
Вот и опустело сердце!.. Говорить ли мне, сколько люблю тебя, и чту, и вверяюсь!..
Прощай, брат! Прими лобзанья мои. Благодать да будет с тобою. Аминь».
Письмо было собственноручное. Внизу стояла большая, угловатым уставом состроенная подпись: «Даниил».
Так заканчивалась первая, лично-семейная, часть письма. Дальше шло затаенье.
Александр, слегка нахмурясь, вгляделся в него. Затем спокойно, неторопливо отстегнул крупную жемчужину, на которую застегнут был ворот его шелковой голубой длинной рубахи, достал из-под сорочки широкий кипарисовый крест, величиною с ладонь, раскрыл с нательной стороны его потаенные створки и, успокоительно придержав дворского в кресле легким мановеньем руки, вынул из выдолбленной, полой пластины креста сложенный вчетверо небольшой лоскуток выбеленной телячьей кожи, на которой нанесены были киноварью, нарочно для него Даниилом изготовленные, условные знаки их переписки.
Приемов затаенья у князей было много. Каждый выбирал свой. По мере надобности шифры менялись.
Государственная, тайная часть письма Даниила Александру была начертана так: сотни означались кружками, десятки — палочками, а единицы — точками.
Однако грамота, которую привез с собою дворский Андрей и над которою склонился сейчас Александр, — она была написана лишь с самым поверхностным затаеньем, ибо не в том ей была защита, а в том, что, прежде чем вынуть ее из нагрудной ладанки дворского, врагу пришлось бы сперва вырезать, взять на нож то простое русское сердце, что билось под этой ладанкой!..
С давних пор среди владимирского народа прошел слух, что Александр Ярославич «просил дочери» у Даниила Романовича Галицкого за брата своего Андрея.