Ратоборцы — страница 53 из 104

— Григорий, — обратился к Настасьину Александр, — вот доктор Абрагам просит тебя в помощники. Будешь помогать ему в травах. А потом сам станешь врачом. Согласен?..

Гринька от неожиданности растерялся.

— Я с тобой хочу!.. — «казал мальчуган, и слезы показались у него на глазах.

Невский поспешил утешить его:

— Полно, глупый! Ведь доктор Абрагам при мне, ну, стало быть, и ты будешь при мне!.. Ладно. Ступай, спи. Утре нам путь предстоит дальний!..



Тысячеверстный длительный путь между Владимиром на Клязьме и Новгородом Великим совершали в ту пору частью по рекам Тверце и Мете, а частью конями. И немало на том пути приходилось привалов, дневок, ночевок!..

…Черная осенняя ночь. Темный, дремучий бор — бор, от веку не хоженный, не ломанный. Разве что хозяином лесным кое-где ломанный — медведем. В таком бору, если и днем из него глянуть в небо, то как из сырого колодца, глубокого.

Огромный костер, из двух цельных, от комля до вершины, громадных выворотней, пластает, гудет на большой поляне. В такой костер и подбрасывать не надо: на всю ночь! На этаком бы кострище быков только жарить, на вертеле, великану какому-нибудь — Болоту Волотовичу или же Святогору-богатырю. Да и жарят баранов, хотя и не великаны, зато целая дружина расселася — до сотни воинов — по окружию, поодаль костра.

Видно, как от сухого жара, идущего во все стороны от костра, отскакивают с треском большие пластины розовой кожицы на стволах сосен. Хвоя одного бока пожелтела и посохла…

С багровыми от жара лицами, воины — и бородатые и безусые — то и дело блаженно покрякивают, стонут и тянут ладони к костру. Другие же оборотились к бушующему пламени спиною, задрали рубахи по самый затылок и калят могучие голые спины, красные как кумач.

Время от времени то одному, то другому из богатырей становится все ж таки невтерпеж, и тогда, испустив некий блаженный рев, как бывает, когда парни купаются, обожженный исчезает во тьме бора, где сырой мрак и прохлада обдают его и врачуют ему спину.

Сверкают, сложенные позади каждого, кольчужные рубахи, островерхие шлемы — чечаки, мечи и сабли: не любит Александр Ярославич давать поблажки. «Ты — дружинник, помни это. Не ополченец, не ратник, — говаривал он. — Доспех, оружие тебе не для того даны, чтобы ты их на возы поклал да в обозе волочил за собою, а всегда имей при себе…»

От кострища в сторону отгребена малиновая россыпь пышущих жаром угольев. Над нею, на стальных вертелах, жарятся целиком два барашка, сочась и румянея.

Тут же, в трех изрядных котлах, что подвешены железными крюками на треногах, клокочет ключом жидкая просяная кашица — кулеш.

У одного из воинов, который слишком близко придвинулся к костру, да и задремал, упершись подбородком о могучие кулаки, сложенные на коленях, вмиг посохла и принялась закручиваться колечком борода.

Его толкнул в плечо товарищ:

— Михаиле! Мишук, очнись! Бороду сгубил…

И все подхватили, и зашумели, и захохотали:

— Сгубил… Сгубил… Ну, теперь баба не примет тебя, скажет: «Это не мой мужик, а безбородая какая-то некресть!..» И впрямь загубил бороду… будь ты неладен…

Так, соболезнуя и подхохатывая не по-злому, перемелькали перед беднягой едва ли не все соратники его: и Еска Лисица, и Олиско Звездочет, и Жила Иван, и Федец Малой, и Дмитрок Зеленый, и Савица Обломай, и Позвизд, и Милонег, и Боян Федотыч, и даже — Карл какой-то, хотя заведомый рязанец. Здесь и греческие — «крещеные», насильно внедряемые в народ — и древние, языческие, «мирские» имена мешались с какими только ни пришлось прозвищами и с начавшими уже слагаться фамилиями.

— Ведь экую в самом деле красу муськую потратил!.. Бить тебя мало, полоротый! — с горьким прискорбием, без всякой насмешки, проговорил старый благообразный воин.

А падпаливший бороду, ражий большеглазый мужик, словно бы и впрямь чувствовал себя перед всеми виноватым за погубление некоей общественной собственности; улыбаясь и помаргивая, объяснял он чуть не каждому, кто приседал перед ним и засматривал ему в лицо:

— Да как-то сам не знаю… замечтал… домачних своих воспомнил!..

А его не переставали поддразнивать:

— Эх, Миша, Миша!.. «Домачних»! Жинка твоя не посмотрит, кого ты там «воспомнил», а бороду, скажет, изнахратил — быть тебе в вине: и остатки выдерет!.. Ты в Новгород теперь не возвращайся!

Сотник Таврило Олексич опасливо оглянулся в дальний угол поляны, где виднелся островерхий белого войлока шатер, крытый алым шелком, с кистями, и рядом с ним — другой, поменьше и попроще первого.

— Лешаки, — сказал он, — князя ржаньем своим разбудите!..

Все стихли. Немного погодя дружина разбилась вся по кружкам, и в котором пошли негромкие разговоры промеж собою о том да о сем, а в котором — тут и народу прилегло побольше — загудел неторопливый говор сказочника-повествователя.

Сказка, Сказка!.. Да скорее без хлеба уж как-нибудь пробьется русский человек, а отыми у него Сказку — и затоскует, и свет ему станет не мил, и засмотрит на сторону! Да ведь и как ее не любить — Сказку? Пускай хоть ноги у тебя в колодках, и в пбрубе сидишь в земляном, к стене на цепь прикован, и заутра на правеж тебе, на дыбу, под палача, а коли не один ты в темнице и есть во тьме той кромешной рядом с тобою умудренные Сказкою уста, то, излетев из уст этих, расширит она могучие крылья свои, и подхватит тебя на них — держись только, — и проломит крылами сырые, грузные своды, даже и стражу не разбудив, — вынесет тебя на простор!..

И вот уж — под небесами ты голубыми, и плывет глубоко под тобою все Светорусье — и города, и леса, и горы, и моря, и озера, и реки, и речушки родные, и монастыри, — и вот уже Индия наплывает богатая, и камень Алатырь, и светлый город Иерусалим!..

Ковш тебе подадут в тюрьме — напиться — берестяной, — а ты в него — ныр! — всплеснул, да и нет тебя! Только тебя и видели!.. А разве ж не бывало таких людей? Конечно, в старые годы!.. Только черную книгу достань! По ней выучишься!..

Уголек никудышный нашарил в тюрьме али известки кусок, и ты им возьми да и начерти на полу ладью невелику, с парусом, — как сумеешь — и прямо садись на нее, — только веруй, не сомневайся! — и Сказка домнет в паруса твои, — и пуще ветра, кораблям вожделенного, дыхание то, и рванется ладья, и стены расступятся — плыви!..

Тюремщик рогожку бросил никудышную под склизкий от грязи порожек, а ты ей не побрезгуй, рогожкой, — только: «Сказка! Сказка!» — взмолись шепотком пожарче — и услышит! Ведь это ж не рогожку, дураки, бросили, а ковер самолетный: отвел им очи господь, твоего ради спасенья!.. Теперь садись только на него поскорее, не мешкая, покудова не вошли, — да заветное словечко шепнуть не забудь, которое Сказка тебе шепнула, — и полетел, полетел… держись покрепче за ворсу ковра, держись, а то ветром так и сдирает!..

Очередная сказка пришла к концу, и наступило молчанье.

— Да-а… — произнес, поскребя лукаво в затылке, молодой дружинник, — и чего-чего только не наслышишь в этих сказках! Вот уж и о двух головах!.. А?..

И тогда тот, кто рассказывал, многозначительно произнес:

— В старые времена еще и не то бывало!

А другой молодой воин, как бы пылая душой за сказку и готовый чуть не в драку с тем, кто усомнился, громко и заносчиво произнес:

— А что такого, что о двух головах?.. Да у нас вот в Барышове телок с двумя головами был же!..

Слова его были встречены сочувственно.

Он ободрился:

— И, может бы, корова выросла бы о двух головах, да только что поп велел его утопить!..

И тут пошло!

— То еще не диво! — вскричал один. — Вот у нас под Смоленском панья одна, или, просто сказать, боярыня, принесла ребенка. И при нем все зубы. Да это еще что, — младенец сам себе имя провещал: «Назовите, говорит, меня Иваном!..» Дак поп его чуть в купель не выронил!..

— То к войне!..

— А у нас в Медвежьем бабка раны сшивает! Князь хотел ее к себе взять — не поехала: «Где, говорит, родилась, тут и умру!»

— А под Тверью у нас два года земля горела. Аж вся рыба в воде дымом пропахла!

— А у нас осенесь буря сделалась на Волге. И одного хрестьянина, и с телегой и с конем вместе, перенесло через Волгу… Ну, телега с лошадью потом нашлися, на сосну их закинуло… А человек — без вести!

— Все может быть, все может быть!..

— Эх, робята, — произнес один из воинов мечтательно, лежа на спине поверх разостланной епанчи и глядя в черное, как котел, небо, — хотел бы я в тех землях пожить, где темьян-ладан родится… в этом самом Ерусалиме!.. Про Ерусалим у нас рассказывал один богомол, странник: близко, дескать, его, где обитал он в гостинице, тут же, говорит, возле стены, в пещерке, пуп земной!..

Помолчали.

— Нам вот тоже поп рассказывал: на море-де, на Андреантическом, на окияне, этот ладан-темьян прямо с неба падает.

— Ну, эко диво! — не сдался другой. — У нас вот на Кидекше, как раз на Успеньев день, облако на луг упало, и сделался из его кисель!..

На этот раз молчанье было необыкновенно длительно. Кто-то вздохнул… Кто-то проглотил слюнки.

— Все может быть, все может быть! — произнес в раздумье старый воин.

— Да-а… — вырвалось от всей души у другого.

— Почаще бы нам, крестьянам, да по всем бы по деревням такие облака падали!..

— Ну, а что толку? — возразил кто-то с горькой насмешкой. — Все равно, покуда наш брат хрестьянин ложку из-за голенища вынет, князья-бояре весь кисель расхватают.

Послышался общий хохот.

— Это уж так!..

— Это истинно! Работному люду ничего не достанется!

И сам собою разговор свернулся на надвигающийся голод.

— Да-а! Еще урожай обмолотить не успели православные, а купцы уже по восьми кун за одну кадь ржи берут! Как дальше жить будем?

Эти последние слова произнес дородный дружинник — светлобородый силач, пышущий здоровьем. Несоответствие его внешности со словами о голоде вызвало у некоторых невольную шутку:

— Гляди, Иван, как бы ты от голоду не отощал вовсе: уж и так одни кости да кожа!