Все дело тут в том, что имеется в виду под словом «верить». Уго Мерсье отмечает, что люди, исповедующие нелепые поверья, зачастую не так смелы, как их идеи[407]. Миллионы американцев верят слухам, будто Хиллари Клинтон руководила сетью педофилов, базирующейся в подвале вашингтонской пиццерии Comet Ping Pong (теория заговора под названием «Пиццагейт», предшественница QAnon), но почти никто из них не сделал ничего, чтобы остановить это ужасное злодейство, например не позвонил в полицию. Кое-кто, правда, в праведном гневе ставил заведению одну звезду на сервисе отзывов Google («Пицца была совершенно сырая. Подозрительные личности в строгих костюмах — похоже, завсегдатаи — сидели у барной стойки и пялились на моего сына и других детей в зале».) Согласитесь, вряд ли кто-то реагировал бы подобным образом, если бы думал, что в подвале буквально насилуют несовершеннолетних. Эдгар Уэлч, ворвавшийся в эту пиццерию с оружием, предпринял героическую попытку спасти жертв заговора; вот он верил всерьез. Миллионы других, видимо, верят этим слухам в каком-то совершенно ином значении слова «верить».
Мерсье подчеркивает, что фанатики, верующие в одиозные теории заговора вроде «правды о теракте 11 сентября», и химтрейлы (эти думают, что инверсионный след, который оставляют в небе реактивные самолеты, — это химикалии, распыляемые по секретному указанию правительства, чтобы отравить население) совершенно открыто публикуют свои манифесты и проводят собрания — вопреки собственному же убеждению в существовании крайне успешного плана всемогущего режима, затыкающего рты смелым правдорубам вроде них. Вряд ли что-то подобное могут позволить себе диссиденты в по-настоящему репрессивных государствах вроде Северной Кореи или Саудовской Аравии. Мерсье, используя классификацию, введенную Дэном Спербером, предполагает, что теории заговора и прочие нелепые поверья рефлексивны, то есть возникают как результат сознательного осмысления и теоретизирования, что отличает их от интуитивных убеждений, правдивость которых мы чуем сердцем[408]. Это полезное разделение, хоть я и провожу его чуть иначе, ближе к обнаруженной социальным психологом Робертом Абельсоном (и комиком Джорджем Карлином) разнице между отвлеченными и проверяемыми представлениями[409].
Человек делит свой мир на две зоны. К одной относятся материальные объекты вокруг него, другие люди, с которыми он встречается лицом к лицу, память о предыдущих контактах, а также правила и нормы, которые определяют его жизнь. В этой зоне человек придерживается в основном верных представлений, и в ее границах он мыслит вполне рационально. Он верит, что реальный мир существует и что знание о нем может быть истинным или ложным. У него нет выбора: это единственный способ сделать так, чтобы в баке был бензин, а в кармане — деньги и чтобы его дети были сыты и обуты. Назовем это реалистическим типом мышления.
Другая зона — это мир, недоступный непосредственному восприятию: далекое прошлое, неизвестное будущее, другие народы и страны, тайные коридоры власти, микромир, космос, воображаемое, метафизическое. Люди могут по-всякому воображать себе, как там все устроено, но узнать наверняка не в состоянии; к тому же, что бы там ни происходило, реального влияния на их жизнь оно не оказывает. Представления о таких сферах, по сути, нарративы, которые могут развлекать, вдохновлять или наставлять на путь истинный. Спрашивать, «истинны» они в буквальном смысле или «ложны», бессмысленно. Их задача — конструировать социальную реальность, которая сплотит клан или секту, наделит ее нравственной целью. Назовем это мифологическим типом мышления.
Бертран Рассел знаменитым образом заявил: «Нежелательно верить в утверждение, если нет каких-либо оснований для предположения о его истинности». Ключ к пониманию вопиющей нерациональности современной эпохи — осознание, что утверждение Рассела представляет собой не скучную банальность, но революционный манифест. С доисторических времен и на протяжении почти всей человеческой истории не существовало никаких оснований, позволявших предположить истинность утверждений об отдаленных мирах. При этом верования по поводу таких миров могли вдохновлять или наделять новыми возможностями, и это делало их в достаточной мере желанными.
Максима Рассела — привилегия развитого в технологическом отношении общества, где имеются наука, история, журналистика и инфраструктура поиска истины, в том числе архивы, цифровые базы данных, наукоемкие инструменты познания, а также экспертные сообщества — редактирующие, проверяющие факты и рецензирующие. Мы, дети Просвещения, усвоили радикальное кредо универсального реализма: мы считаем, что абсолютно все наши воззрения должны попадать в зону влияния реалистического типа мышления. Нам не все равно, верны или нет наши версии сотворения мира, исторические предания, представления о невидимых силах, болезнетворных агентах и питательных веществах, соображения о сильных мира сего, подозрения в отношении врагов. У нас есть инструменты, позволяющие отыскать ответы на эти вопросы или как минимум обоснованно оценить степень уверенности в правильности наших догадок. И мы живем в технократическом государстве, которое, по идее, должно проводить все эти воззрения в жизнь.
Но каким бы замечательным ни было это кредо, такой способ верить не соответствует человеческой природе. Странные здесь — мы, выдавшие реалистическому типу мышления всеобъемлющий мандат на завоевание вселенной убеждений и приказавшие ему вытеснить мифологию на далекую периферию; странные — или, как любят говорить эволюционные социологи, WEIRD (Western, Educated, Industrialized, Rich, Democratic — «западные, образованные, промышленно развитые, богатые, демократические». Английское слово weird означает «странный»)[410]. Ну, по крайней мере таковы самые высокообразованные из нас при удачном стечении обстоятельств. В ходе эволюции разум человека приспособился понимать недоступные непосредственному восприятию сферы с помощью мифологического типа мышления. Дело тут не в том, что мы произошли от охотников-собирателей эпохи плейстоцена, — мы произошли от людей, которые не могли разделять просвещенческий идеал универсального реализма или не разделяли его. Поверять все свои представления рациональными и доказательными методами — неестественный навык, похожий на навыки счета и письма; ему нужно обучать, его необходимо культивировать.
Экспансия реалистического типа мышления несомненна, но мифологический по-прежнему удерживает огромные территории ландшафта общепринятых представлений. Очевидный пример тут — религия. Более двух миллиардов человек верят, что, если не примешь Иисуса как своего спасителя, будешь проклят и осужден на вечные муки в аду. К счастью, они не совершают следующего логического шага и не пытаются крестить людей огнем и мечом ради их же собственного блага или пытать еретиков, чтобы они не сбили с пути праведного кого-то другого. Но в прошлом, когда христианские представления располагались в зоне реалистического, крестоносцы, инквизиторы, конкистадоры и солдаты религиозных войн именно так и поступали. Подобно герою-освободителю пиццерии, они считали свои убеждения в буквальном смысле истинными. А вот в наши дни даже те, кто клянутся, что верят в загробную жизнь, как правило, не торопятся оставить эту юдоль слез ради вечного блаженства в раю.
К счастью, западные религиозные воззрения благополучно перенесены в зону мифологического, где их суверенитет готовы защищать очень многие. В середине 2000-х гг. «новые атеисты» Сэм Харрис, Дэниел Деннет, Кристофер Хитченс и Ричард Докинз стали мишенью для нападок со стороны не только потрясающих Библией проповедников, но и интеллектуалов вполне умеренных взглядов. Эти веристы (faitheists, как их назвал биолог Джерри Койн), или верующие в веру (термин Деннета), не утверждают, что Бог существует на самом деле[411]. Они полагают, что считать существование Бога вопросом истинности или ложности — бестактно, неуместно или просто не принято. Вера в Бога — это идея, которая лежит вне сферы проверяемой реальности.
Другой пример общепринятой нереалистичности — национальные мифы. Чуть ли не каждая страна лелеет в своем коллективном сознании некий основополагающий нарратив. Некогда это были эпосы о богах и героях вроде «Илиады», «Энеиды», легенд о короле Артуре или опер Вагнера. В наши дни это войны за независимость или антиколониальная борьба. В такие нарративы часто вплетены древняя сущность народа в виде его языка, культуры и земли, длительный упадок и славное пробуждение, долгая история гонений и угнетения, а также поколение сверхлюдей — освободителей и основателей. Охранители мифического наследия не чувствуют необходимости разбираться в сути происходившего на самом деле и пеняют историкам, которые помещают этот нарратив в зону реалистического, раскапывая его неглубокие исторические корни, сконструированную национальную идентичность, взаимную конфликтность в отношениях с соседями и глиняные ноги отцов-основателей.
Еще одна территория не-то-чтобы-истинных-и-не-то-чтобы-ложных убеждений — историческая беллетристика и беллетризованная история. Кажется занудством указывать, что Генрих V не произносил в день святого Криспина воодушевляющей речи, которую вложил в его уста Шекспир. При этом пьеса «Генрих V» претендует на то, чтобы быть рассказом о реальных событиях, а не плодом воображения писателя, и будь это иначе, мы не любили бы ее так, как сейчас. То же самое верно и для беллетризованной истории недавних войн и прочих судьбоносных событий, которая, по сути, есть не что иное, как фальшивые новости, относящиеся к прошлому. Если тема оказывается слишком близкой к настоящему времени или если в процессе беллетризации переписываются ключевые факты, историки бьют тревогу, как это случилось, например, когда Оливер Стоун представил в фильме «Джон Ф. Кеннеди. Выстрелы в Далласе» (JFK, 1991) конспирологическую теорию убийства президента. В 2020 г. журналист Саймон Дженкинс возмущался телесериалом «Корона» (The Crown) — инсценированной биографией королевы Елизаветы II и ее семьи, авторы которой весьма вольно обошлись со многими из описываемых событий: