[482]. Превозносить войну перестанут только после катаклизмов XX в., но еще в 1517 г. семена пацифизма сеял один из «отцов современности» философ Эразм Роттердамский (1466–1536) в эссе «Возражение разума, религии и гуманности против войны». С чувством описав блага мира и ужасы войны, Эразм приступает к анализу войны с точки зрения рационального выбора, демонстрируя ее нулевую сумму выигрышей и отрицательную ожидаемую полезность:
К этим соображениям добавлю, что выгоды, получаемые от мира, распространяются далеко и широко и достигают огромных чисел; в войне, если что-нибудь обернется ко благу… выгоды достанутся только немногим, причем недостойным их. Безопасность одного оборачивается уничтожением другого; награда одного отнята у другого. Причина ликования одной стороны — для другой причина горя. Все, что есть плачевного в войне, — в высшей степени таково; а все, что, напротив, зовется удачей, — жестокая и варварская удача, презренное счастье, извлеченное из злоключений другого. А в итоге обычно выходит так, что у обеих сторон, и у победившей, и у побежденной, есть поводы для скорби. Я не знаю ни одной войны, сложившейся так во всех отношениях удачно, что завоеватель, если у него было сердце, чтобы чувствовать, или разумение, чтобы судить, как ему бы следовало, не раскаялся бы, что вообще в ней участвовал…
Если бы мы захотели честно подвести итог и точно вычислить стоимость войны и стоимость мира, нам пришлось бы признать, что мир можно приобрести за десятую долю тех усилий, трудов, бед, опасностей, издержек и крови, которые нужны, чтобы вести войну…
Цель войны — нанести противнику максимальный урон. Самая бесчеловечная цель… Но задумайтесь, можете ли вы навредить ему, не навредив в то же время и теми же средствами своим же людям. Только сумасшедший станет навлекать на себя столько неизбежных бед, когда совершенно неясно, как упадут в конце концов игральные кости войны[483].
Просвещение XVIII в. снабдило нас доводами и против других форм жестокости и угнетения. Как и в случае с религиозными гонениями, мы практически теряем дар речи, когда нас просят объяснить, почему в качестве уголовного наказания нельзя применять садистские пытки: потрошить и четвертовать, колесовать, сжигать на костре или распиливать людей пополам, начиная с паха. Но в памфлете 1764 г. экономист и философ-утилитарист Чезаре Беккариа (1738–1794) изложил аргументы против такого варварства, сформулировав издержки и выгоды уголовного наказания. Оправданная цель наказания, подчеркивает Беккариа, побудить людей не эксплуатировать окружающих, а ожидаемая полезность противоправных действий должна быть критерием, соответственно которому мы избираем карательные меры.
Чем более жестокими становятся наказания, тем более ожесточаются души людей, всегда подобно жидкостям, стремящиеся стать на один уровень с предметами, их окружающими, и всегда живая сила страстей приводит к тому, что по истечении сотни лет жестоких наказаний колесование внушает не больше страха, чем прежде внушала тюрьма. Для достижения цели наказания достаточно, чтобы зло наказания превышало выгоду, достигаемую преступлением, и в этот излишек зла должна входить также неизбежность наказания и потеря выгод, которые могло бы доставить преступление. Все, что свыше этого, является излишним и, следовательно, тираническим{42},[484].
Доводы Беккариа вкупе с аргументами, сформулированными философами Вольтером и Монтескье, способствовали запрету в Восьмой поправке к Конституции США «жестоких и необычных наказаний». К этой поправке обращаются и в наши дни, чтобы сузить диапазон типов смертной казни, узаконенных в Соединенных Штатах, и многие юридические эксперты считают, что окончательная отмена смертной казни как неконституционной — всего лишь вопрос времени[485].
В эпоху Просвещения мишенью рассуждений, по сей день сохраняющих свою актуальность, становились и другие формы варварства. Еще один великий утилитарист XVIII в., Иеремия Бентам (1748–1832), сформулировал первый систематический довод против криминализации гомосексуальности:
Что до причинения первичного ущерба, очевидно, что это никому не доставляет боли. Напротив, это дарит удовольствие… Оба партнера того желают. Если один из них принуждается, это уже другое деяние — не то, что мы имеем здесь в виду. Это уже преступление, имеющее совершенно иные последствия, — это причинение вреда; форма изнасилования… Что же касается опасности помимо боли, эта опасность, если она и есть, заключается в подаваемом примере. Какой же подается пример? Склонение других к участию в таких же деяниях; но эти деяния, как уже было доказано, не причиняют никому никакой боли[486].
Бентам также сформулировал довод против жестокого обращения с животными, на который и в наши дни опираются зоозащитники:
Может наступить день, когда остальная часть мира животных обретет те права, которые не могли быть отняты у них иначе, как рукой тирании. Французы уже открыли, что чернота кожи не есть основание для того, чтобы без какой-либо защиты бросить человеческое существо на волю мучителя. Может наступить день, когда люди признают, что число ног, шерстистость кожи или завершение os sacrum [крестца] — столь же недостаточные основания для того, чтобы предоставить чувствующее существо той же судьбе. Что еще должно прочерчивать эту непреодолимую границу [между человеком и животным]? Обладание разумом или, возможно, речью? Однако взрослая лошадь или собака несравненно более рациональные и общительные существа, чем младенец в возрасте одного дня, одной недели или даже одного месяца. Но предположим даже, что верно обратное. Что это означает? Вопрос не в том, могут ли они рассуждать или могут ли они говорить, но в том, могут ли они страдать[487].
Бентам сопоставляет незначимую с точки зрения морали разницу в цвете кожи людей и разницу в физических и интеллектуальных характеристиках биологических видов, и это не просто сравнение. Тем самым он предлагает нам поставить под сомнение свою инстинктивную реакцию на внешние признаки живых существ (реакцию системы 1, если угодно) и с помощью рассуждения прийти к последовательным убеждениям о том, кто заслуживает прав и защиты.
Стимулировать когнитивную рефлексию, проводя аналогию между защищенной группой и уязвимой, — популярный прием, применяя который проповедники нравственности подталкивают людей к осознанию собственных предубеждений и нетерпимости. Философ Питер Сингер, интеллектуальный преемник Бентама и самый последовательный современный защитник прав животных, называет этот процесс расширением круга[488].
Чаще всего такую аналогию проводили с рабством. В эпоху Просвещения имелось мощное аболиционистское движение, порожденное рассуждениями Жана Бодена (1530–1596), Джона Локка (1632–1704) и Монтескье (1689–1755)[489]. Доводы Локка и Монтескье против рабства легли и в основу критики ими абсолютной монархии, а заодно настойчивого требования, чтобы правительства законно облекались властью только с согласия подданных. Отправной точкой этого рассуждения стало опровержение посылки о естественной иерархии, о справедливости какого бы то ни было деления на аристократов и простолюдинов, вассалов и сюзеренов, хозяев и рабов. «Мы рождаемся свободными, так же как мы рождаемся разумными», — писал Локк{43},[490]. Люди по определению мыслящие, чувствующие, сознающие существа, и ни один не обладает естественным правом угнетать другого. В «Двух трактатах о правлении» (Two Treatises of Government), в главе, посвященной рабству, Локк развивает эту мысль:
Свобода людей в условиях существования системы правления заключается в том, чтобы жить в соответствии с постоянным законом, общим для каждого в этом обществе и установленным законодательной властью, созданной в нем; это свобода следовать моему собственному желанию во всех случаях, когда этого не запрещает закон, и не быть зависимым от непостоянной, неопределенной, неизвестной самовластной воли другого человека, в то время как естественная свобода заключается в том, чтобы не быть ничем связанным, кроме закона природы[491].
Основополагающую мысль, что равенство — это норма в отношениях между людьми, Томас Джефферсон (1743–1826) использовал для обоснования демократической формы правления:
Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью. Для обеспечения этих прав людьми учреждаются правительства, черпающие свои законные полномочия из согласия управляемых{44}.
Может, Локк и надеялся, что его труды вдохновят одно из величайших достижений в истории человечества — развитие демократии, но он вряд ли мог предположить, что под их влиянием будет совершен и другой прорыв. В предисловии 1730 г. к своему сочинению «Некоторые размышления о браке» (Some Reflections upon Marriage) философ Мэри Эстел (1666–1731) пишет:
Если абсолютная власть не нужна в государстве, почему же она необходима в семье? Или если она необходима в семье, то почему не в государстве? Поскольку нет таких причин для одного, которые не послужили бы подкреплением другого… Если все мужчины рождаются свободными, то почему же все женщины рождаются рабынями? А кем же им быть, когда зависимость от непостоянной, неопределенной, неизвестной самовл