Раунд. Оптический роман — страница 19 из 30

– Я не про то вас спрашиваю, вы это пока оставьте. Нужны, не нужны… Прихо́дите, и ладно. Я не спрашиваю, что вас сегодня ко мне привело. Я хочу прочертить линию со дня нашей последней встречи: что изменилось?

– Да, в общем, ничего. Если вы хотите меня спросить, продолжаю ли я думать про самоубийство, – продолжаю. Но вас это не должно пугать. Я ничего с собой не сделаю.

– Меня пугают… ну, или не пугают, а расстраивают просто ваши мысли по этому поводу. Про намерения вы мне все убедительно объяснили.

– В таком случае какая разница, что я думаю?

– Давайте просто поговорим. Вам неинтересно, что будет дальше? У вас есть родственники, есть друзья; вам совсем не хочется следить за развитием событий, скажем так?

– Нет. Вот именно этого мне и не хочется. Вот именно это мне глубоко неинтересно. Я понимаю ваше беспокойство: у меня осталось довольно мало якорей с момента смерти бабушки. Это была обязанность оставаться жить. Потому что я знала, что, даже если она не в разуме, даже если родители будут ее навещать – она мое отсутствие заметит. И ей будет страшно. Теперь таких прямых обязанностей у меня нет. У меня есть только остатки моей совести. Я не могу заставить мою маму… Я не могу, чтобы они с папой и с братьями меня нашли… И как бы я этого ни сделала – даже если я куда-то уеду далеко и им не придется… ну вот это вот… опознавать труп… Мне очень страшно за них в тот момент, когда они узнают. Это ужасный момент. И нет способа их от него обезопасить. А они ничем не заслужили такого удара. Поэтому мне придется жить, хотя бы пока живы папа с мамой. Братья, я думаю, справятся.

– Тами, погодите. Это вы мне в прошлый раз очень подробно объяснили. Давайте все-таки о том, чем может для вас быть привлекательна эта жизнь. Те же родители. Вы очень трогательно оберегаете их от удара. Значит, они вам дороги.

– Очень.

– Жить с ними дальше, находиться в тех нежных отношениях, в которых вы находитесь, – это не повод?

– Нет.

– Ваши родители – люди религиозные?

– Да.

– Ваше такое решительное отношение к вопросу суицида – это не протест ли против норм иудаизма? Не может быть, что это бунт такой?

– Я не понимаю, что нам даст это рассуждение. По моему эмоциональному градусу это не бунт, у меня нет таких сильных чувств. То, что эти нормы для меня давно не существуют, – это, безусловно, так. Это точно не бунт против родителей. Их религиозность никогда мне не мешала. Они никогда на меня не давили. Ни на меня, ни на моих братьев. Мы всегда очень мирно и дружно жили. Каждый соблюдал что хотел. Давид вот очень религиозный. А Левка говорит, что раз он айтишник, то ему сам бог велел не верить.

– Во что вы верите?

– М-м-м-м… Пожалуй, в хаос. В отсутствие высшего замысла. В это верю довольно убежденно.

– Вам так нужна внешняя опора? И, убедившись в отсутствии этого замысла, вы не видите смысла жить? Не есть ли это на самом деле глубокая религиозная привязка? Которую вы, может быть, не хотите замечать?

– Может быть. Мне, честно говоря, абсолютно все равно.

– Ваша работа? Вы журналист. Вы очень увлеченно работали всегда. Это не повод?

– Нет.

– Почему вы не оставляете жизни права на какие-то сюрпризы? Хаотичность, о которой вы говорите, имеет оборотную сторону: так же, как бессмысленно все рушится, так же может быть и выстроено что-то… что-то замечательное… что-то, что вас увлечет. Почему вы выносите окончательный вердикт именно на этой точке?

– Потому что мне дальше совсем неинтересно. Можете считать, что на этой точке у меня закончились силы верить. Но это не вполне корректное описание. Мне просто дальше по фигу.

– Вы не легко ли сдаетесь? Ведь все-таки…

– Простите, я вас перебью, потому что, что бы вы дальше ни сказали, это будет бестактность. Люди переживают смерти возлюбленных, а также смерти детей – а это уж самое противоестественное, что может быть в мире. Мне не снилось, что люди переживали и переживают. Простите, я тут мериться ни с кем не буду. Я не собираюсь ничего с собой делать, я вам объяснила почему. Но мое право на самоубийство неотъемлемо. В тот момент, когда мне так проще. А соображения надежды тут не работают. Это только сдерживающий формальный механизм. Совесть опять же.


– Представьте себе мир без вас…

– Авигдор, пожалуйста, не надо меня раздражать. Мы теряем время, а я – еще и деньги. Мир без меня живет, и все с ним отлично. Моим родителям очень плохо, и это вам гарантия. Давайте на этом остановимся. Моя лояльность родителям в том числе состоит в том, чтобы к вам ходить. Но и терпению моему есть предел.


– Расскажите мне, пожалуйста, про Арье.

– Мне кажется, мы уже проходили этот момент.

– Да, и вы отказались. Но расскажите мне просто. Как человеку. Я же ничего не знаю. Ну расскажите просто про него.

– Он ужасный раздолбай. Никогда никуда вовремя…


Над морем розовый до похабности восход. Пять утра. Всю ночь трепались и пили на пустом пляже, пили, опять трепались. Давно не виделись, так стосковались друг по другу. Он уезжал на гастроли, она уезжала куда-то, полтора месяца не виделись. Самый красивый мой, черный, кудрявый, кудрявый. Разбегается и делает сальто, дурак, брызги волн во все стороны, на губах солоно от пота и терпко – ладно, это, положим, оставим. Тело такое. Все может. Нету границы. Никогда не болел. Любую температуру сшибал себе сам в два счета. Болеть было как будто унизительно. Неподчинение тела. Мое тело – мое дело. Гуттаперчевый мальчик. Каждый перелом срастался в какие-то такие рекордные сроки… и «каждый перелом мне дополнительная гибкость». Гудини. «Ар, вот тебе это зачем? Ты же уже не цирковой». – «Ну как не цирковой? Я просто расширяю границы. Цирковые бывшими не бывают». Ныряет в море и сидит там под водой. Долго. Я знаю эти штучки наизусть.


«Ну что, детка, домой?» – «Ну погоди, так хорошо». – «Мне в Бен-Гурион к семи, у меня в девять самолет». – «Опять?» – «Тами, ну только не начинай». – «Ты даже мне не сказал!» – «Я говорил, ты прослушала». – «Я не могла». – «Я точно говорил! Правда, пошли, я боюсь опоздать».

И она взрывается. «Туда ты, значит, боишься опоздать! Тут тебе важно быть вовремя! А ты бы хоть на одну встречу со мной пришел вовремя! Хоть бы раз работу не проспал!»

Ох, противно как. Самой как противно. Дуреха вздорная.

А он подходит к ней вплотную и выдыхает в губы: «Малюточка моя. Больше всех тебя люблю, больше всех на свете».

Не, я не ревновала. У него там, в Москве, была подруга Нина. Он мне про нее много рассказывал. И все у нее были какие-то любовные страсти, и все она была какая-то бедная. Потом он мне рассказал подробнее про ее парня, я совершенно одурела от всей этой свалившейся на меня информации. Рэпер какой-то. Потом его посадили, парня этого. Я не могла вникнуть: то ли он там какой-то фрондой занялся и что-то такое смелое сделал, то ли тупо подрался и кого-то порезал. А там еще был другой парень… Мне ужасно это все не нравилось. Арика заклинило на этой истории, он стал ездить в Москву. Конечно, там были какие-то спектакли все время. Он вообще работал с разными театрами. Со всякими перформансистами. «Тами, ну что ты задаешь идиотские вопросы? Ты ж сама понимаешь, ну нету границ. Цирк, театр, перформанс…» – «Ага. И армия». – «И армия. А что ты думаешь? Армия – вообще главный перформанс». Берлин, Нью-Йорк, Токио, гастроли, гастроли, как же она скучала. Но он вообще-то больше всего он ездил в Москву. И ездил он утешать и поддерживать Нину и навещать этого Диму в исправительной колонии. Я не ревновала, но внутри жужжало и ныло. Он предлагал: «Поехали со мной». – А я каждый раз говорила: «Это твоя война». Но это вранье было. Я втянулась в эту войну по полной. Только вот не съездила ни разу.


– А вы пунктуальная? Вы вот ко мне ни разу не опоздали. Вас, наверное, ужасно раздражает необязательность?

– Отчасти.


«Возьми у него интервью. У него реально крышесносительная биография». – «Крышесносная». – «Whatever! Возьми интервью, говорят тебе». – «Слушай, ну кому я это продам? Кому вообще сейчас интересно про Россию?» – «Да блин, ну сделай так, чтоб было интересно, ты журналист или что? Что ты сейчас делаешь? Либермана в сотый раз расследуешь? Это-то кому интересно, древнее болото это? Он дико талантливый, необычный, говорю. Это прямо жесть, что с ним сделали. Про это надо рассказывать. Ты ж понимаешь, что в России никто этого не сделает».

Я стала копать материал. Дмитрий Грозовский, он же МС Слева, он же… да, очень популярный, что-то мне эта фамилия показалась знакомой. «Слушай, а он режиссера сын, что ли?» – «Да, вроде». Папа у него был такой известный, приезжал в Иерусалим много раз, творческие встречи, родители ходили. Я продолжала копаться, но все никак не могла понять, что я буду с ним делать. Посадили, очень жалко – ну а на фига надо было ножом махать? Спрашивала Арика, он говорил: «Рой, я не знаю, но там точно что-то другое». – «А Нина твоя не знает?» – «У Нинки депрессия. Она молчит».


Бесконечная стройка идет по всему Тель-Авиву. Грохот отбойников начинается в семь утра – и так весь день. И дикий холод в Тель-Авиве этой зимой. Согреться невозможно нигде, дома хуже, чем на улице. Арик бесится: «Почему тебя все время трясет? Ну попрыгай, ну согрейся, ну выпей! Нельзя же трястись до марта! Встань с кровати, ты просто боишься вылезти из-под одеяла. Ну Тами! Блин, ну что с тобой?»


Я заледенелыми пальцами тыкаю клавиатуру. Вот стендап-выступления. Не много, но несколько есть. Вот один микстейп. Вот баттлы с Диминым участием – много. Вот спектакли отца. Вот совместное семейное интервью Грозовских: какой-то домашний телеканал, ведущий приезжает в воскресный день в загородный дом отца, берет интервью у него и жены, кругом собаки бегают, камин со львами, обожаю российский дизайн-интерьер, в конце программы появляется Дима – «известный современный видеоблогер». «Дима у нас еще не женат, но мы очень-очень хотим внуков». Дима, так сказать, улыбается. Листаю, листаю ютьюб. Никакого смысла.