Подошел наш автобус, и мы покинули американца. Он был похож на высокий утес из красного песчаника с челкой из белой выгоревшей травы. Розамунде не хотелось бросать его в таком состоянии. Но ему было все равно – он даже не махнул, когда мы прощались.
Примерно через полчаса, приземлившись на Сен-Мартене, мы прошли иммиграционный контроль – он располагался в огромном одноэтажном бараке из зеленого рифленого железа (в тропиках все сколочено наспех и носит временный характер). Под жужжащими лампами мы выстроились в очередь возле стойки, чтобы оплатить пошлину и получить штамп в паспорт. Затем мы сели в такси, и нас повезли на французскую оконечность острова. Хозяйка дома оказалась неприветлива – мы приехали слишком поздно. Только мы улеглись, как во входную дверь яростно забарабанили, и свирепый мужской голос принялся громко орать, что убьет ее, если она не откроет. Я сказал: «Надеюсь, дверная цепочка выдержит. Иначе все может плохо закончиться». Вскоре приехала полиция, и нарушителя забрали.
– Что ты об этом думаешь? – спросила Розамунда.
Помню, я ответил, что в таком климате – чудесном, но нестабильном, – с людьми еще и не такое случается.
Я до последнего отказывался получать удовольствие от окружающих красот. Возможно, дело было в моей старости. Раньше я любил путешествовать, а теперь всякий раз обнюхиваю постельное белье, прежде чем улечься в постель. Здесь простыни и наволочки пахли стиральным порошком и едва заметно – выгребной ямой.
Мы проснулись: за окном стояло ясное тропическое утро с ящерицами и петухами. В аэропорту садились и взлетали самолеты. Но пляж был хороший: широкий, чистый, окаймленный деревьями и цветущим кустарником. Всюду стаями порхали желтые мотыльки. Во дворе нашего дома росло пышное дерево, ветви которого гнулись к земле под весом лаймов. Сразу за домом начинался крутой, почти отвесный склон холма.
Пить кофе мы отправились на дальний конец главной улицы. В кафе и пекарнях говорили на ломаном французском. Мы сели на террасе и стали оглядываться по сторонам. Ну, что здесь можно посмотреть? Куда сходить? Чем заняться? Для начала надо купить все самое необходимое. Потом можно поплавать. Море в бухте спокойное, волн почти не бывает. Можно часами валяться в воде на спине или жариться на песке. Еще можно гулять по пляжу и рассматривать женщин с голой грудью – то ли загорающих, то ли выставляющих напоказ свои прелести. Видимо, они думали, что ведут себя естественно. Однако глаза у них были холодные: заговоришь – не ответят.
Когда мы вернулись с пляжа, закусочные и рестораны уже начинали открываться на обед. Везде предлагали жареные на открытом огне ребрышки, курицу и омаров. Примерно в двадцати жаровнях, скученных в одном месте, стояло высокое пламя – на таком нормальный человек ничего готовить не будет. У каждого заведения был свой повар-зазывала: он орал, смеялся и подкидывал в воздух омаров, держа их за хвост или за усы. Если какая-нибудь часть омара при этом отваливалась и падала на землю, было еще веселее.
– Пойдем отсюда, – пробормотала Розамунда. От дыма у нее щипало глаза, но тяжелей всего ей было смотреть на муки бедных омаров. В Нью-Гэмпшире Розамунда, завидев на дороге саламандру, подбирала ее и относила в безопасное место. Я шутил: «Может, она туда не хотела?» Напрасно я дразнил ее за гуманные порывы. Сердобольность – щекотливая тема для обеих сторон. Сами сердобольные оставляют на совести менее сердобольных людей высказывания в духе: «Таков закон жизни. Все должны есть. Да и разве ракообразные – не каннибалы?» Но это отговорки. Человек сдабривает свое «понимание» знаниями из школьных учебников. Отрастают ли у омаров потерянные клешни? Наверное, для того мы и изучаем в школе естествознание: чтобы было чем прикрыть собственное жестокосердие. Или хотя бы придать ему более утонченный вид. Полоний на ужине – только ест не он, а черви едят его. Вот оно, воздаяние за тысячи ужинов, выпавших на наш век.
Впрочем, нельзя все измерять одной гуманистской меркой. Не успеешь глазом моргнуть, как окажешься в толпе покойников. Что бы сказал на этот счет Равельштейн? А вот что: «Девчачья слабонервность». Имея в виду, вероятно, что Розамунда «чересчур сердобольная и должна как следует в себе разобраться. Такие вещи обязан обдумать каждый взрослый человек. Что же до красных саламандр… возможно, из них бы вышел неплохой соус для спагетти».
На Сен-Мартене мы жили в двухэтажном доме, расположенном в восточной части бухты. На первом этаже поселилась семья из северной Франции, и они заняли весь сад. Что ж, они все-таки – en famille [23], а нам сад особо и не был нужен. Куда больше нас интересовал пляж, который начинался прямо за невысоким забором. До кромки воды – футов тридцать. Неподалеку стояла лодка со стеклянным дном; ее хозяин несколько раз в день возил туристов смотреть коралловый риф.
Мне нравилось, что мы живем в бухте. Так гораздо уютней. Я вообще люблю замкнутые пространства, люблю, когда мне очерчивают границы. Я приехал не воевать с морской пучиной, а плавать и отдыхать. Спокойно думать о Равельштейне. Розамунда часто таскала меня по воде: подкладывала мне под спину руки и просто ходила туда-сюда. Сильной ее не назовешь, но для такого дела сила и не нужна. Морская вода прекрасно удерживает человеческое тело на поверхности, можно вообще не шевелиться – не то что в озере или в пруду. У Розамунды тонкое телосложение, однако без угловатости или костлявости. Густые каштановые волосы до плеч – неистощимое богатство. А глаза у нее, – при темных-то волосах – голубые. Таская меня по воде, она напевала арию из «Соломона» Генделя. Мы слушали эту оперу несколько месяцев назад в Будапеште. «Живи вечно, – пела Розамунда, – о счастливый, счастливый Соломон!» Под звонким голосом Розамунды шелестело море. Лежа на ее руках, я смотрел на кружащие в небе стаи бледно-желтых мотыльков. Наверное, у них была брачная пора. А над пляжем висело облако дыма, и зазывалы, эти дети Велиара, смеялись на ослепительном солнце, подбрасывая за усы живых омаров.
Я чувствовал, что никогда не смогу в полной мере насладиться этим тропическим раем. Пока Розамунда своим чудесным голосом выводила «Жи-ви веч-но», я думал о Равельштейне, который теперь лежал в могиле, и все его таланты, его бесконечно удивительный характер и интеллект пребывали в состоянии абсолютного покоя. Вряд ли, поручая мне свое жизнеописание, он ждал от меня рассказа только о характерных особенностях – то есть характерных для меня, разумеется.
Мы с Розамундой поменялись местами, и теперь я тянул ее по воде. Когда поверхность воды покрывалась рябью, песок под ногами тоже шел волнами. Такие же волны есть и у нас во рту, на нёбе.
– Может, по дороге домой зайдем в «Форжерон» и забронируем столик на вечер? Отсюда идти минут пять.
Рокси Деркин черкнул записку месье Бедье, хозяину заведения. Розамунда уже заняла очередь на столик. В плане выбора ресторанов Деркинам можно было доверять. Они часто виделись с Равельштейном в его последние годы. Нередко мы ужинали все вместе в «Гриктауне» или в клубе Курбанского.
Деркины много сделали для того, чтобы наш отдых на Карибах состоялся, а в ответ попросили лишь об одной услуге. Деркин, адвокат, привез с собой на Сен-Мартен несколько увесистых томов и забыл скопировать оттуда пару страниц, имевших отношение к его очередному делу. В качестве услуги он попросил нас найти эти страницы, перепечатать и отправить ему по электронной почте. Розамунда несколько раз напоминала мне об этом задании. Хозяйка попросила слугу дотащить фолианты до нашей двери.
Вечером мы пошли в «Форжерон» по остывающему пляжу. Сняли туфли и сандалии и надели их перед самым входом в заведение. В саду – лианы, виноград, кусты, цветы – приятно журчала вода. Мадам Бедье, работавшая на кухне, не обратила на нас никакого внимания. Месье Бедье без особого интереса взглянул на записку от Рокси. Это был крупный, лысый, толстый мужчина, сложенный на совесть и с ощутимой примесью насилия. На лбу у него было написано: «Желание посетителя [un client] для меня закон, однако берегитесь: я испытываю постоянные стрессы и могу взорваться в любую секунду». Он был единственным официантом в заведении, которое уже начало заполняться людьми. Помощников здесь не держали, жена тоже трудилась на кухне в одиночку. Но туристы – хозяева это давали понять всем своим видом – были им не чета и не ровня.
Делая этот мысленный набросок, я ощущал на себе влияние Равельштейна. Стоит еще признать, что он, даже умерев, часто фигурировал в повседневных событиях моей жизни. Все благодаря удивительной силе его личности. И еще благодаря тому, что жизнь Равельштейна имела более сложную внутреннюю структуру, нежели моя, и я стал зависеть от его умения упорядочивать опыт – а может, он просто не хотел покидать этот мир. Но и Равельштейн нуждался во мне. Многие люди предпочитают поскорей забыть об умерших, я же, напротив, имею склонность держаться за них до последнего. Я постоянно чувствую – читатель это уже понял, – что они ушли не навсегда. Сам Равельштейн только отмахнулся бы от этого утверждения и заявил бы, что это детский сад. Что ж, пожалуй. Но я ничего не пытаюсь доказать, просто отчитываюсь. Знаю, делая подобные признания, писатель рискует потерять авторитет. Даже мне, как видите, не чужды расхожие мнения. Однако должно быть и какое-то простое объяснение тому, что Равельштейн продолжал принимать участие в моей жизни. Когда он умер, я начал замечать: у меня вошло в привычку рассказывать ему о происходящем.
Его визиты часто бывали весьма странны, и я не стану утверждать, будто он не являлся мне из какого-то другого мира, где в той или иной форме продолжал существовать. Хотя я не хочу сводить все и к обсуждению загробной жизни. Тем более я не настроен спорить. Просто я не могу утаивать некую важную информацию лишь потому, что она подрывает мой писательский авторитет.
Итак – чем же в тот вечер нам порекомендовал отужинать месье Бедье из «Форжерона»? Холодным красным луцианом под домашним майонезом. Розамунда заказала какую-то другую рыбу. Обе оказались плохо прожарены. Луциан комнатной температуры был склизкий и вязкий. Майонез напоминал цинковую мазь.