В итоге лишь узницы первой группы, включавшей представительниц организованных фракций, имевших общий групповой долагерный опыт и устоявшуюся систему ценностей, наиболее эффективно реализовывали стратегии выживания, достигая не только уровня физического спасения, но и направляя усилия на поддержание или восстановление коллективной идентичности. Только заключенные, способные к организации, являлись членами сопротивления.
Так называемые асоциальные, часть уголовниц, представительницы СССР, Польши и Франции, угнанные на принудительные работы в Германию, составляли большинство второй группы. У этих женщин отсутствовал долагерный опыт участия в организованных объединениях, к которому они могли бы апеллировать в экстремальных условиях Равенсбрюка. Не обладая единой групповой идентичностью, узницы реализовывали собственные стратегии выживания либо индивидуально, либо создавая небольшие группы, существовавшие непродолжительное время. В среде не принадлежавших к организованным объединениям узниц появлялись лидеры, которые, однако, не могли или не желали сплотить женщин. Для асоциальных узниц и уголовниц нацисты не были противниками в сфере идеологии или религии. Представительницы данных категорий заключенных воспринимали НСДАП как очередное выражение государственной власти, пытавшейся исключить их из общества. При этом взаимоотношения с представительницами первой группы, немецкими и австрийскими коммунистками и социал-демократками, женщинами из польских скаутов, советскими военнопленными, характеризовались в большинстве случаев непримиримым противостоянием. Это приводило к борьбе за позиции в лагерном «самоуправлении», а также к отказу в оказании помощи друг другу. Ситуация усугублялась сформированными у женщин до заключения и сохранявшимися в лагере стереотипами, которые оказывались весьма устойчивыми.
Именно заключенные, принадлежавшие ко второй группе и не обладавшие собственной устойчивой системой ценностей, в большинстве случаев подвергались влиянию извне – как со стороны узниц с устоявшимся мировоззрением, так и со стороны нацистов. Результатом подобного воздействия могло стать принятие новых жизненных принципов и, как следствие, изменение собственных стратегий выживания.
Временные факторы по-разному воздействовали на стратегии выживания представительниц данной группы, на так называемых асоциальных, уголовниц, женщин из СССР, Польши и Франции, угнанных на принудительные работы в Третий рейх. С 1939 по 1941 г. временные факторы положительно влияли на стратегии выживания уголовниц и асоциальных. Это выражалось в нацистской поддержке представительниц данных категорий заключенных в лагерном «самоуправлении». Кроме того, на начальном этапе функционирования Равенсбрюка узницы по политическим мотивам еще не стали численно доминирующей категорией. Изменение политики лагерного руководства с 1941 г., приведшее к повышению роли политических в «самоуправлении» заключенных, лишь в некоторой мере увеличило шансы на выживание женщин из СССР, Польши и Франции, угнанных на принудительные работу в Германию. В большинстве случаев им так и не удалось занять значимые должности в иерархии узниц, и они оставались в зависимости от представительниц организованных фракций.
Индивидуальные факторы также неоднозначно влияли на стратегии выживания узниц второй группы. В отличие от женщин, угнанных на принудительные работы в Третий рейх, подавляющее большинство уголовниц и асоциальных женщин были немками и австрийками, что вело к ослаблению террора нацистов в их отношении. Характерные особенности лагерных групп были в свою очередь проявлением индивидуальных факторов. В отличие от уголовниц, асоциальные женщины воспринимались нацистами как неорганизованные заключенные, не способные навести порядок в бараках. Вследствие подобных стереотипных представлений лагерное руководство назначало представительниц асоциальных преимущественно на самые низшие должности в «самоуправлении» – «штубовых» и лишь иногда на посты старших в бараках.
Что же касается внутреннего пространства блоков, в которых жили узницы, то ни асоциальным, ни женщинам, угнанным на принудительные работы в Третий рейх, не удалось привести их в порядок, чтобы минимизировать отрицательное воздействие распространенных в лагере болезней. Подобная ситуация во многом была обусловлена неспособностью данных узниц к организации.
Наконец, третья группа заключенных, имевшая свою специфику в реализации стратегий выживания, состояла из евреек и цыганок. По сравнению с женщинами из второй группы в их среде были узницы с единой групповой идентичностью, а значит, и с общей системой ценностей в долагерном опыте. Это могли быть члены партийных и общественных организаций, представительницы различных семейных родов. Появлявшиеся лидеры организовали общие стратегии выживания, целью которых было не только физическое спасение, но и сохранение либо восстановление индивидуальной и групповой идентичности. Однако спецификой данной группы заключенных было то, что отрицательное влияние временных, индивидуальных и пространственных факторов уничтожало подавляющее большинство шансов евреек и цыганок на спасение.
Негативное воздействие временных факторов проявилось в 1942 г. в отправке евреек и цыганок в газовую камеру, а также в депортации оставшихся женщин в Аушвиц. Коллапс всей системы лагерей нацистской Германии в 1944–1945 гг., обусловленный поражениями на фронтах Второй мировой войны, привел к ухудшению условий существования заключенных в том числе и в Равенсбрюке. Однако наиболее негативное воздействие подобная ситуация имела на положение евреек и цыганок.
Индивидуальные факторы также сокращали возможности представительниц данных категорий узниц на спасение. Идеологические представления нацистов в отношении евреев и цыган не позволяли последним занимать посты в лагерном «самоуправлении», хотя это могло бы отчасти облегчить существование женщин. Более того, трудоспособность евреек и цыганок зачастую не гарантировала им выживания. Женщины могли быть уничтожены в любой момент уже в силу своего происхождения. Сохранявшийся у узниц антисемитизм ограничивал поддержку евреек со стороны солагерниц. Аналогичная ситуация была характерна и для заключенных-цыганок.
Антисанитарные условия в бараках, в которых располагались еврейки и цыганки, осложняли процесс выживания заключенных Равенсбрюка. В большинстве случаев узницам так и не удалось уменьшить отрицательное влияние внешних условий. Наиболее негативным проявлением пространственных факторов стало функционирование палатки, где узницы имели минимальные шансы для выживания.
Воздействие временных, индивидуальных и пространственных факторов привело к тому, что зачастую стратегии выживания евреек и цыганок были направлены лишь на физическое спасение. Данные стратегии реализовывались либо индивидуально, либо в рамках сохранявшихся семей. Влияние внешних факторов не было настолько разрушительным лишь у так называемых «метисов» – евреек и цыганок, один из родителей которых был немцем или немкой, а также у женщин, скрывавших в лагере свою национальность.
Общим для всех категорий узниц Равенсбрюка являлось стремление сохранить свою половую идентичность в экстремальных лагерных условиях. Нацистская цель по созданию бесполого покорного раба-заключенного реализовывалась с помощью насилия над узницами, создания обстановки перманентного психологического давления, сокращения рациона питания и увеличения физических нагрузок. Все это приводило к серьезным физическим и психическим травмам у женщин. Пытаясь противостоять насилию, узницы апеллировали к своему специфическому женскому долагерному опыту по ведению домашнего хозяйства, организации семейных отношений и воспитанию детей.
Памятник жертвам концентрационного лагеря Равенсбрюк на кладбище Пер-Лашез (Париж)
Рассмотрение стратегий выживания узниц Равенсбрюка позволяет осветить многообразие путей, целью которых было спасение в экстремальных условиях лагерного насилия. Акцентирование внимания на гендерном аспекте приводит к пониманию специфики женского опыта, отличного от мужского восприятия лагерной действительности. Рассматривая стратегии выживания, необходимо помнить о заключенных, погибших в концентрационных лагерях, о тех, чьё противостояние нацизму не привело к спасению и освобождению. Судьбы этих узников являются такой же неотъемлемой частью истории нацистской лагерной системы, как и свидетельства выживших. Наконец, нельзя предавать забвению и тот факт, что выживание в экстремальных условиях нацистского концентрационного лагеря, каким являлся Равенсбрюк, приводило к огромному напряжению физических и духовных сил женщин. Это, безусловно, не могло пройти бесследно. Полученные травмы становились неотъемлемой частью жизни бывших узниц после освобождения и приводили к тяжелым физическим и психическим заболеваниям. Однако большинство женщин не только не были сломлены новыми испытаниями, но вновь продолжали являть собою яркий пример мужества в борьбе за жизнь.
Интервью с бывшими узницами нацистского концентрационного лагеря Равенсбрюк
Интервью с Волошиной Людмилой Александровной (первая часть)
Р. (Волошина Людмила Александровна). В 1933 г., когда был страшный голод на Украине, родители переехали в Донецк – город Сталино[743]. Это было в 1933 г. Там я пошла в школу. Честно говоря, документов у меня никогда не было, так как умирающие люди убегали с мест и бросали все, поэтому о документах не могло быть и речи. Когда пришло время пойти в школу, я пошла сначала в русскую, а потом, без документов, я захотела украинский учить. Так как я училась хорошо, то сказали, что как «видминницу», то есть как отличницу, они меня без документов примут. У меня еще там в Донецке учились две сестры и брат в мединституте, а когда началась война, их как врачей забрали в армию. Я, как самая младшая в семье, оставалась с родителями и еще был четырехлетний ребенок старшей сестры. Все они ушли на передовую, на фронт, даже не получив дипломов, дипломы они уже после войны получили. До прихода в Донецк, Сталино, немцев предлагалось эвакуироваться многим, особенно тем, которым грозила опасность, папа считал, что это пропаганда. Но открыл глаза дядя, родной брат мамы, который был в Бабьем Яру[744] при расстреле и случайно стоявший в конце он упал, а потом из-под мертвых выполз, пришел к нам и рассказал все. Но было поздно уже, об эвакуации никакой не могло быть и речи. Из города тоже без пропусков нельзя было выйти, тем более что я происхожу из еврейской семьи. Одеть эти повязки со звездой[745]… Я не знала, придут ли родители домой, если они выйдут в город, поэтому, несмотря на возраст, я все брала на себя. Соседи с пониманием относились. Мы уходили далеко за город, за сорок, шестьдесят, а затем и за восемьдесят километров, чтобы что- то поменять из еды. Тяжелая была зима, холодная очень, пешком шли с саночками. Но я в один из дней отморозила ноги и руки, и мама с папой сказали, что мы пойдем сами. Их долго не было, несколько дней, а когда вернулись, у мамы были выбиты зубы, вырваны волосы, все вещи, конечно, отобрали, но это уже украинская полиция. И мама сказала, что делать нечего, – так как я с четырехлетним ребенком осталась одна, и на окне была только лишь замороженная свекла, в доме было холодно, она меня одела тепло, придется идти в деревню, что-нибудь поменять. Соседи взяли меня с собой.
Но когда я возвращалась, мама моей подруги знала, по какой дороге мы идем, она вышла за двенадцать километров от города и предупредила, что я не должна возвращаться, ребенок и родители убиты. Взяла она меня к себе, эта мама моей школьной подруги, несколько дней держала у себя, но долго я там оставаться не могла, и я решила попытаться перейти границу. Через Таганрог, так как мне сказали, что там румыны стоят и легче будет пройти. Но я не дошла, на узловой станции – это станция Карань, Старая Карань, примерно двадцать четыре километра от Донецка, меня немецкая полиция задержала. Пытала, откуда я и что. Говорила я, конечно, на украинском языке, который я очень любила. Били, чтобы все-таки я сказала, откуда я. Я сказала, что я из детдома, что у меня нет никого. Детдом эвакуировался, и вот я решила перейти границу. И лучше, говорю, отдайте меня немцам, чем свои будут. И они меня отдали немецкой жандармерии, полевой. Там немецкая жандармерия держала меня целый месяц. Каждый день в шесть часов я должна была повторять снова и снова то же самое, что я из детдома, что никого у меня не было.
Через месяц шел состав из Мариуполя, и они меня решили отправить этим составом в Германию. Здесь у одного из них что-то человеческое выражено было. Он написал записку: «Где бы эта девочка ни была, помогайте ей». И снова состав этот поехал через Донецк, через Сталино. Я забилась в угол товарного вагона, чтобы никого не встретить. Прибыв на границу с Польшей в Германию… Была еще из Таганрога, этим же составом ехала мама с девочкой, Мария Николаевна Матекина. Может быть, как женщина она поняла и говорит, что вот у меня одна доченька, будешь еще. Когда нас привезли в Германию, на границе с Польшей, это недалеко от этого злосчастного Освенцима[746], и каждый раз, когда нас хотели чем-то попугать за наше непослушание, нас всегда пугали Аушвицем, так назывался раньше Освенцим, может быть, он и сейчас так называется. Там я почти год работала, плела металлические канаты для военно-морского флота, все это вручную было. Однажды подошли ко мне поляки и говорят: «Ты неправильно делаешь, делай вот так». И нас, видимо, то есть брак, и нас кто-то все-таки предал, и девять человек арестовали.
Сначала в тюрьме я была, затем на открытой платформе нас повезли, мы не знали куда. Везли, разные национальности там были. Когда везли на платформе, я должна сказать, что вот там не было среди заключенных, нигде – ни в тюрьмах, ни в лагере, не было национальностей, там все были как сестры. У меня еще были, мне еще не отрезали, длинные школьные косы. Естественно, из тюрьмы везли голодных, и вдруг подходит юноша, по-французски обращается к надзирательнице и говорит: «Дайте (плачет) за эти красивые волосы кусочек хлеба». Это остается на всю жизнь… Привезли нас в Берлин, как оказалось в тюрьму на Александерплац, это в центре Берлина. Там не долго, это как пересылочный пункт был. Затем, в один из дней сказали всем собраться и нас в машинах грузовых повезли кого куда. Меня привезли в Равенсбрюк.
Ну, сначала мы, конечно, не знали, что это Равенсбрюк. Высадили, и я посмотрела на людей, которые и на людей не были похожи. Повели нас в так называемую «баню». Сняли с нас гражданскую одежду, мы приняли душ, потом остригли полностью под машинку волосы. Выйдя оттуда, мы никто друг друга не узнали. Одели на нас эти формы арестантские полосатые, дали каждому номер, мой номер был 34 281, а затем поместили нас в бараке. В четыре часа нас поднимали, два часа мы должны были стоять, это так называемый аппель[747], то есть проверка, без шевеления буквально эти два часа нужно было стоять, независимо от погоды. Так прошел месяц. Через месяц… Если описать Равенсбрюк, это огромная стена и сейчас только частично сохранилась. Это как от стены (показывает) до сих пор, вот такая толщина была, стена вокруг концлагеря. Наверху проходил ток, а от нее вот так наискось проходила тоже проволока под током. Так прошел месяц. Учитывая, что общее количество числится за Равенсбрюком 130 000, из которых 90 000 погибло[748]. Крематорий был на территории, слабых сразу же отправляли туда, им как бы делать там нечего было. Меня отправили в Нойбранденбург, это филиал Равенсбрюка был.
Нойбранденбург – это лагерь под землей, завод в лесу, бараки и тут же на территории вот этот завод. Режим тот же – с четырех часов утра до шести часов вечера стояли без движения. Это страшно, конечно, притом независимо от погоды. Когда было холодно, нам давали еще без подкладки эти полосатые куртки, когда было тепло, эти куртки забирали. Вот я говорю, что солидарность была такая, что просто как родные были. Мы дружили там четыре девочки: две девочки – две Марии из Запорожья, одна Валентина из Ленинграда и я. И над нами шефство взяла француженка, профессор мадам Жоли. Стоя на этом аппеле, она нас научила, так как все время надзирательницы ходили, и шевелиться нельзя было, она нас научила, как можно немножко согреться. То есть стоя без движения, мы приподнимались и стучали пятками. Мы таким образом согревались. Потом уже, семья у меня вся из врачей, когда я узнала, это для того, чтобы кровь циркулировала, не застаивалась. На заводе, этот подземный завод был, там стояли станки. Это уж потом, много лет спустя, когда я была там, там были как бы исторические раскопки. Оказалось, что это было изготовление деталей для «Фау-2». То есть, допустим, я шлифовала на станке, поставили мне как бы помощницу, девочку из Белоруссии, из деревни, людей которой согнали и подожгли в амбаре. Она как-то осталась жива, выползла, но кожа у нее была как у девяностолетней женщины. И она мне помогала. Я ей сказала, я видела, это девятилетний ребенок, хотя и мне немного было, но все-таки я старше ее была. Я говорю: «Когда мастер идет, ты как бы помогай мне. Мастера нет, ты отдыхай». И снова, не знаю, как это случилось, но надзирательница подошла и вдруг меня вырвала, уже выросли маленькие волосенки на голове, она меня повела вот к камере, где стояли детали, и взяла за эту щетинку, как собачонку, и вот об эти детали, об эти ящики. То есть издевательства, конечно, были, но их даже невозможно человеческими назвать.
Каждую неделю у нас была селекция. Селекция, что если кто-то слаб, его отправляли, так как крематорий был в Равенсбрюке, отправляли в Равенсбрюк. Поэтому вот, а какая там пища была, авитаминоз был страшный. Допустим, у меня были такие фурункулы, что я не могла двигать даже руками. Но идти в санчасть – это равносильно тому, что попасть на эту селекцию. Поэтому терпели, терпели, лечились, как старшие нам помогали, народными средствами. Так прошло более двух лет. Как мне на телевизоре такой смешной вопрос задали: «Сообщали ли нам по радио или фотографировали ли нас?» Такие вопросы задавать… Единственное что, нельзя обо всей нации отзываться только лишь как о зверях. Допустим, мастер читал газету, и он как бы случайно оставлял где-то. И вот мы такую информацию черпали из этой газеты. Или же, допустим, он завтрак заворачивал в белую бумагу и знал, что я учу французский. Вот мадам Жоли, когда была свободная минута, она нас учила французскому, даже песни нас научила, которую я и сейчас помню. И мы записывали на этих листочках, которые он оставлял, казалось бы, это мелочь, но это понимание. Когда уже слышны были, это уже было 29 апреля, когда были слышны канонады, всех, кто только мог еще двигаться, потому что последнее время было ужасно, мы просто почти ничего не ели. И вот таких изможденных людей построили, а тех, которые не могли, они оставили в лагере. Вывели нас и как бы вели нас на запад. Если бы вы только видели, конца и края не было видно заключенным, которых вели, и все это были концлагерщики, – Равенсбрюк, Заксенхаузен, все близлежащие лагеря, всех вели по этой тропе, которая называлась «марш смерти», потому что тот, кто не мог дальше двигаться, их просто пристреливали. И в один из дней мы дошли до какого-то завода и увидели, канонада уже была очень слышна, надзиратели нас как бы покинули. Потом, как мы поняли, они пошли переодеваться. А мадам Жоли говорит нам: «Девочки, мы не знаем, что с нами в последнюю минуту сделают. Мы должны сейчас куда-то спрятаться». Это, конечно, благодаря ей, потому что мы сами просто не могли додуматься до этого. Спрятались на чердаке этого завода. Спустя какое-то время пришли надзиратели с собаками и объявили, что тот, кто сейчас не встанет в ряды и будет найден, будет расстрелян. Выпустили собак на поиски. А мы, находясь на чердаке, все время следили в щелочку, так как одна из наших девочек случайно уронила куртку, но боялась идти, так как тем самым она могла выдать всех. И куртка оставалась там, и вдруг мы видим, собака идет. И какое-то чудо – собака один марш лестницы не дошла и повернула назад. Так мы остались живы, колонна ушла дальше, а мы спустились и вышли из этого завода. Пошли, так как были очень голодные, и уже была весна, мы думали, что что-то в поле найдем покушать. Так мы днем уходили в поле, а вечером в подвал, как бункер, этого завода, туда прятались. Было отступление уже немцев. Многие бросали, некоторые встречали нас, спрашивали, откуда мы. Но так как мы четыре девочки разговаривали по-французски, хотя был русский… политический…
И. (Аристов Станислав Васильевич). Треугольник.
Р. Треугольник, да. Мы знали, что они все равно не разберутся, говорили, что мы из Франции. Ну, они нам объяснили, что сейчас может быть обстрел, чтобы в лес мы не ходили, а прятались в воронки, которые остались после бомбежки, так как дважды ничего туда не попадает. Вот так вот днем мы были там, на протяжении трех дней, на ночь мы уходили в этот подвал. В один из дней вдруг слышим русский мужской голос. Мы подумали, что это там были поляки, к сожалению, поляки были в основном «блоковые» у нас – это старшие по бараку. Барак состоял из 300–360 человек, с этими трех ярусными нарами. И думали, что это поляки нас выдали, что это мы там в этом подвале. Но вдруг мы слышим еще раз: «Выходите. Кто там?» Мы буквально выползли оттуда. И когда увидели солдат наших (плачет), мы просто в полном смысле слова упали к ногам и целовали их. Они нас подняли, это уже было перед вечером, они нас подняли на руки, где-то нашли какие-то повозки и привезли нас в город, город Нойбранденбург. Эту картину страшно вообще было описать. Город горел буквально, в полном смысле слова, все куда-то бежали непонятно. Ну, как потом выяснилось, многие знали, что их ждет, и тем более говорили, что вот придут русские и всех перестреляют. Многие, особенно женщины, бежали просто топиться. Нас поместили, вот, кто солдаты были, офицеры мы не знали, нас поместили в какой-то дом, закрыли нас и сказали, чтобы мы до утра до еды не дотрагивались, потому что ещё может быть отравлено. И утром они пришли, как сказали – утром мы придем назад к вам. Пришли, взяли нас с собой, сняли с нас эту одежду, одели в нормальную одежду и попросили рассказать, откуда мы. «А знаете ли вы, какой сегодня день?» Честно говоря, мы не знали. Это было первое мая. Этот листок я храню всю жизнь как удостоверение о рождении (плачет, читает). «Первое мая 1945 г. – день освобождения наших сестер из германской каторги. День освобождения Людмилы Максимовой военной части полевая почта 54 233 Т, Лавренов Василий Иванович, Лыбин Алексей Николаевич». Этот листок я храню всю жизнь… Был митинг в этот день. Сразу как бы организовалась комендатура наша. Был митинг, представляло как бы наше командование, почему пришли сюда. В это время многих надзирательниц удалось задержать. Некоторые из них пытались перерезать себе вены, но им не дали. Их провели по всей улице, по всей площади, во время митинга, ну конец их понятен был в любом случае. Но так как я с детства знала и любила немецкий язык, я была как переводчица на этом митинге.
И потом, некоторое время, немного совсем, я работала в комендатуре нашей администрации. Затем пришли из оперативного сектора, как я потом узнала, и сказали, что нам эту девочку отдайте, а вы себе кого-нибудь другую найдете. Руководил этим сектором генерал-майор Никитин[749]. Там я работала, сколько нужно, у нас в двенадцать часов только был ужин. Но даже когда мы задерживали кого-то и при допросе человек рассказывал и, может быть, свидетели были, которые тоже, в какой-то степени, от немцев пострадали, а я все рассказывала, что я из детдома. И когда мне нужно было перевести пострадавшего во время немцев того же немца, дыхание перехватывало, я просила выйти. Так прошел год, и я никому ничего не рассказывала, а каждых три месяца давалась характеристика. Больше я не могла выдержать. Даже во сне не могла признаться во всем, что со мной до этого случилось. Было партийное собрание. Все должны были поехать в… мы в разных городах работали, это был город Шверин, где находился штаб. И я сказала руководителю, полковнику Лысееву, что мне нужно к генералу. Он говорит: «А что ты хочешь»? Я говорю: «Мне нужно рассказать ему что-то». – «Ты можешь нам рассказать». Я говорю: «Нет, я хочу генералу рассказать». Я поехала, меня взяли с собой. Все ушли на партийное собрание, а генерал остался. Мы сидели в кабинете, это как веранда, в этот день шел дождь, и стекла промывало так. Я ему рассказала впервые за эти годы, рассказала всю правду. Собственно, я не была врагом, мне нечего было скрывать. Я ему рассказала всю правду. Когда я закончила, он говорит: «Видишь, и стар плачет, и мал плачет. И пишитесь, как вы хотите». Это я во время войны Максимова была. «Хотите двойную фамилию, пишите. Какую вы хотите, только живите». (Плачет.) Так я проработала там два года. Потом командование нашло сестру в Москве. Меня взяли в штаб работать. И я попросилась, я больше просто не смогла быть, хотя нам создавали самые лучшие условия. То есть первое время как бы приказ был, чтобы каждое утро с молокозавода привозили сливки, нас было две девочки, еще Наташа и я, как переводчицы были. Чтобы нас как-то восстановить здоровье. Когда я попросилась у генерала: «Пожалуйста, я хочу на родину». Он говорит: «О какой родине ты говоришь? У тебя нет никого, побудь здесь, потом на родину поедешь». И все-таки в 1947 году я приехала сюда в Москву. Как он сказал: «Я же опущу тебя в форточку, которой у тебя еще нет, на вертолете, только еще поработай. Ты не понимаешь, в какие условия ты едешь». Ну, человеку свойственно…
Приехала сюда к сестре, потом вышла замуж. Родилась дочь. Через пять лет муж, в возрасте 33 лет, единственный больной на население Москвы, заболел и, к сожалению, умер. Год и два месяца я с ним была в первом мединституте. Вырастила дочь прекрасную, закончила факультет иностранных языков, владеет французским, английским, работает много лет в посольстве. Прекрасный внук, который закончил университет, защитил диссертацию кандидатскую, работал дипломатом в Корее, сейчас он в Москве находится. Женился, сейчас у меня правнучка. Я счастлива. Такая вот у меня короткая, но длинная жизнь.
И. Людмила Александровна, можно мы вернемся к самому началу. Меня интересует, как звали ваших папу и маму? Когда они родились? Что-нибудь о них расскажите.
Р. Родились они в Одессе. Фамилия Савранская у мамы, Савранская Дора. Папа Савранский Исай. Это когда школьной моей подруги мама, когда я должна была уйти из города, мне нужен был какой-то документ, она мне нашла студенческий билет на имя Максимовой Людмилы Александровны. После того как все, что я прошла, я на все, что написано… я тридцать два года в военном округе проработала, а вы же понимаете, что такое Политуправление при Московском военном округе. Но писалась я в своей биографии именно как Максимова. Считала, какое имеет значение, что там будет написано. Хотя руководители вызвали и… национальность русская. Даже когда дочь получала паспорт, ей говорят, а зачем вам писать еврейскую национальность, если у вас мама русская, и тоже записали. Так что вы знаете, это настолько незначительно. Сам человек – это основа. Да и я хочу сказать, как-то вызвали, там, допустим, была Радштейн Нина Ивановна в отделе, так вызывают руководителя нашего отдела и говорят: «А почему это кроме Волошиной у вас почти все евреи?» (улыбается). Он говорит: «А кто?» – «А вот возьмите, Радштейн Нина Ивановна». Вы знаете, я считаю, что несмешанных браков, вот возьмите, у меня две сестры и брат был. У сестры у старшей украинец был муж, у второй сестры татарин был муж, у брата была русская. Какое это имеет значение? Или, допустим, у дочери, она и сейчас пишется Васильева, несмотря на то что, к сожалению, в 55 лет муж ушел из жизни. Какое это имеет значение? Я что внука стану любить меньше? Это для меня солнце. И у внука смешанный брак. Я думаю, что только у аборигенов несмешанные браки. И возьмите сейчас, когда мы встречаемся ежегодно на заседании в разных странах, каждый год в другой стране. Раньше 22 страны было, сейчас, к сожалению, уже 17 стран. Нас принимают на самом высоком уровне, как сестер. Мы не знаем, кто есть кто. Ну, он просто из Голландии, допустим, тот из Германии. Это никого не интересует. Поэтому сам человек, что он собой представляет, – это самое ценное. Порядочность, честность, любовь к друг другу.
И. Человеческие качества.
Р. Да, человеческие качества.
И. И вы сказали, что ваши две сестры и брат пошли на фронт.
Р. Да, могу даже фотографии показать.
И. Покажите, конечно. А как их судьба сложилась в военное время?
Р. В военное время, слава Богу, все остались живы.
И. Они не попадали в плен?
Р. Нет, нет. Во-первых, сестер отправляли с госпиталями в тыл, а брат был на передовой. Брат все время был, ну после войны некуда было тоже ехать, он в 1947 году только демобилизовался и женился на сестре его сослуживца. Уехал в Алма-Ату и там все годы работал, главврачом, в музее его фотография есть. Но они все уже ушли из жизни.
И. Как вы помните тот момент, когда началась война? Что это для вас было? Что вы почувствовали в тот момент?
Р. Я была в таком возрасте, когда это еще непонятно было. Допустим, мы уезжали из Одессы и оставили там двенадцатикомнатный дом, а когда уже приехали в Сталино, в Донецк, там о каком доме могла быть речь. Мы жили в такой, как это на Украине называется, землянка. Вот представьте себе четверо детей и двое родителей в одной такой комнате.
И. Это вы в каком году переехали?
Р. В 1933 году. Годы были тяжелые. Первое время, когда две сестры и брат уехали, для того, чтобы доказать рабоче-крестьянскую принадлежность, они еще работали в артели, плели корзины, для того, чтобы им можно было потом поступить в институт. Они закончили Донецкий мединститут, несмотря вот на такую бедную семью, можно сказать, потому что восстановиться после такого переезда, это нелегко. Вот и был рядом металлургический завод, и город так бомбили, что небо было красное.
И. То есть вы, будучи маленькой, начало войны не восприняли, не поняв, что это?
Р. Нет, конечно.
И. А когда появились немцы? Помните вы первого немца?
Р. Допустим, вот момент. Нужно было сдать радиоприемники, и каждый друг за друга боялся, и мама решила пойти сдать приемник. Ведь немецкому меня папа учил.
И. Папа знал немецкий язык?
Р. Папа знал немецкий язык.
И. А по образованию он кто был?
Р. Он бухгалтером был последнее время, а так был преподавателем немецкого языка. А я любила немецкий язык до такой степени, что, как всегда, уже будучи студентом после войны, в группе говорили: «Волошина сейчас скажет – повторите, пожалуйста, это так красиво звучит». Действительно, я любила язык. И мама знала язык. Возможно, вы знаете, вот я по-еврейски никогда слова не произнесла в жизни, но понимать, я дословно все могу перевести, что бы это ни было, кто бы это ни разговаривал, я дословно все могу перевести. Но вообще-то я вам должна сказать: идиш и немецкий язык – это вообще-то считается древненемецкий язык. Вот возьмите когда меня только перевели, то есть привезли в Германию. Нас, как я вам рассказывала, была Мария Николаевна Матекина и Лиля, и нас детей брали иногда на кухню чистить картофель. И вот однажды, я же говорю, я никогда слова не произнесла, но как-то однажды, сидя на кухне, чистили мы картофель, подошла надзиратель, а я ее спрашиваю: «Куда я должна это ведро поставить?» Я сказала все правильно, но ведро я произнесла вместо одной буквы. На идиш это «Эймер», на немецком «Аймер». И она сразу остановилась и говорит: «А кто тебя этому научил?» Я говорю: «По-моему даже надзирательница научила меня». Я сразу как-то отреагировала на это. Вот насколько схожи все же, возможно, и немецкий поэтому дается так легко. Я и сейчас читаю и пишу достаточно прилично.
И. Людмила Александровна, и все же мы возвращаемся к тому вопросу, когда вы немца впервые увидели.
Р. Да, и вот мама, значит, понесла приемник, а приемник тяжелый все-таки. Немец все-таки ей говорит, несмотря на повязку: «Вам тяжело. Давайте я понесу». Я же говорю, нельзя нацию рассматривать, народ вообще нельзя рассматривать.
И. И так они появились в городе. Какие изменения произошли?
Р. Зашли, допустим, к нам, в эту землянку. Открыли шкаф, был такой обычный шкаф, в нем лежали медицинские учебники, и в то же время, видимо, тогда домой разрешалось брать, допустим, череп, для того чтобы было удобнее изучить. И вот таких вот разных вещей было в этом шкафу. Ну, вот они и заинтересовались, что это такое. Объяснили им, что трое детей, которые закончили мединститут, но война началась, и все это осталось. Так что в первое время, ничего опасного для себя. То есть я вам должна сказать, что все-таки как-то интеллигенция она как-то вызывала уважение. Собственно, я бы не могла так часто сталкиваться, вы знаете даже иногда на работе, например, работая тридцать два года, никто не знал, кто я по национальности вообще. И когда увидели как-то меня по телевизору, они часто приглашают, просто рассказать. «Как же столько лет работая, вы нам ничего не рассказывали?» Так тоже бывает. Сейчас оно все время всплывает и всплывает.
И. Прошлое?
Р. Прошлое. Ну, человек в этом возрасте, будущее в чем? Родилась правнучка, я буквально танцевала (смеется) и пела, пела даже на французском. Это вот только будущее и счастье – это дети своих детей. Внук защищал кандидатскую, у него оппонент был замминистра МИД. Как он выразился: «Это наша утренняя звезда». Было очень, конечно, отрадно слышать. А жена его, Машенька, она говорила, когда они в Корее все были:
«Самый образованный в нашем посольстве – это Илья». А у самой, конечно, почему человек в этом возрасте живет прошлым, потому что фактически своего личного будущего уже нет. Но это личное тоже, это все свое.
И. Людмила Александровна, мы все-таки будем возвращаться назад немножко.
Р. Да, вопросы, конечно, пожалуйста, потому что я могу и перескакивать. Вот это я храню. Это удостоверение за подписью генерала Никитина, мое командировочное предписание. Вот это фотографии две, это примерно… уже, видите, и волосики у нас отросли за это время, это вот две девочки из Запорожья были, а это уже два года спустя. Вот это и это, а это я, а это уже два года спустя.
И. Красиво.
Р. Вот это к шестидесятилетию в концлагере Заксенхаузен. Там дочь Рокоссовского. Вы с ней не знакомы?
И. Нет, мы лично не знакомы.
Р. Это вот наши женщины из Равенсбрюка. А вот это стена, о которой я говорю. Она сейчас разделена на…
И. Национальности.
Р. Нет, страны. К шестидесятилетию шли вот с такими транспарантами.
И. Это украинки здесь.
Р. Да, это вот на шестидесятилетие я пригласила Драбкина Якова Самойловича из Академии наук[750].
И. С Драбкиным вы лично знакомы?
Р. Да, его выступление, он же был освободителем.
И. Да, я знаю, что он был освободителем. И вы с ним при освобождении, когда вы с ним познакомились?
Р. Нет, конечно. Нет, я его здесь, мне нужно найти было освободителя. Вот это его выступление на шестидесятилетии.
И. То есть вы с ним уже здесь, в Москве, познакомились? И через сколько это лет?
Р. К шестидесятилетию я его пригласила и, несмотря на возраст, он все же согласился поехать. Вот есть десять портретов из разных стран на территории музея Равенсбрюк, и вот моя фотография там, представляющая Россию. То есть одна фотография от каждой страны. Но они почему-то мою выбрали. А это наши женщины из России. Огромная фотография.
И. Это выставка была ваших фотографий?
Р. Да. Не только моя, это десять стран и от каждой страны. Огромная, ну вы видите даже по размеру, где-то пять метров высоту.
И. Когда вы последний раз были в Равенсбрюке?
Р. Последний раз я была в Равенсбрюке в этом году. Я решила, то есть существует такой фонд Кольбе. Это интереснейшая история. Это бывший промышленник, а также священнослужитель[751]. Когда шла война, то он был как антифашист, но, будучи антифашистом в Германии, он знал, чем это может кончиться. И был все-таки арестован и отправлен в Освенцим. Ведь они как только могли издевались, то есть это вы знаете, трагедия человечества. И когда каждого десятого должны были расстреливать, то этот десятый пал на него, то есть не на него, а на рядом стоящего. И он сказал, как человек, как священнослужитель католической церкви, он сказал, знал ли он этого человека или нет: «Я знаю этого человека, у него дома большая семья. Возьмите меня, а его оставьте». Этот человек дожил до 86 лет. Кольбе расстреляли. Но когда его не стало, то вскрыли его завещание, где было написано: «Кто прошел этот ад, всячески оказывать, где бы этот человек ни был, ему помощь». Промышленность и сейчас работает. И каждый раз этот фонд приглашает на отдых бывших заключенных, но только в основном лагерей смерти. Ну, так как я уже не один год работаю в комитете, то руководство «Кольбе» обратилось ко мне, пригласить двенадцать человек, кого я сочту нужным из лагерей, не только из Равенсбрюка. И вот я нашла, это было, вы знаете, как сложно, потому что, во-первых, возраст, потому что я знала прекрасно, что встреча и с государственными деятелями, и с церковными священнослужителями, и человек должен что-то сказать, и, как говорится, ты должен представлять Россию. Чтобы это был представитель России. Я на протяжении трех месяцев занималась поиском. Вот я их пригласила, сейчас я вам о них расскажу. Две девочки из Волгограда, именно были девочками из Освенцима, у которых до сих пор есть выгравированный номер. Это достойнейшие люди, одна директор школы, вторая филолог, профессор. Дайте, я вам их покажу (показывает фотографию). Вот эти две. Дальше, вот этот человек из Маутхаузена. Этот из Равенсбрюка, и я из Равенсбрюка. Это из варшавского Сопротивления, будучи в Освенциме четырнадцатилетней, ребенком можно сказать еще. Вот это человек очень интересный, это из администрации Горбачева, из Майданека. Вы тоже слышали о нем, да? Вот этот человек из княжеской семьи, будучи совсем ребенком, тоже из Освенцима. Вот из Бухенвальда. То есть вот все, все, с разными судьбами. Вот я их собрала, и в один из дней я с ними отправилась в Равенсбрюк, в музей. Обелиск, вы знаете тоже.
И. Да, я был в музее.
Р. Вот это было в 1984 году. Ну здесь мы еще все молодые были. (Смеется.) Вот это я, это актриса, она и сейчас с мужем… Я вам так много могу рассказывать, лучше задавайте вопросы. Это озеро, куда ссыпали пепел.
И. Это рядом с Фюрстенбергом[752]. Мы с вами остановились на том моменте, когда немцы пришли в город. Вы в принципе сказали, что сначала ничего не изменилось, особенно для интеллигенции.
Р. Ну, вы знаете, это сложно сказать. Однажды я шла по городу, по центральной улице, и вели преподавательский состав институтов. Но, как ни странно, много из преподавательского состава евреи. Это уже потом стало известно, они же не расстреливали… И в Сталино, Донецке, не было гетто, они вели их в затопленные шахты и там топили просто людей, пока все не погибли там. Поэтому принято у каждого человека, если он человек, приходить… приходить к могиле близких. Я переступить город не могла всю жизнь. (Плачет.) Как бы меня ни уговаривали близкие, что поедут со мной, но я так и не смогла. Вот так я видела. Или же расстреливали и обливали известью потом.
И. Прямо на улицах?
Р. Да.
И. А немцы создавали в городе свою какую-то администрацию? Они использовали местное население, им кто-то помогал?
Р. Да, конечно, к сожалению.
И. Они сами, эти люди, вызывались?
Р. Это я не знаю. Вы знаете, мне не до этого было, чтобы интересоваться еще такими подонками. Вот я вам рассказываю о семье Минаевых, которые делали все, все, чтобы спасти, вот родители моей подруги. А когда они, допустим, боялись, потому что жила еще в городе первая жена моего брата. И Лена говорила, Верина мама: «Давай, может быть, некоторое время ты будешь у Ларисы». И была такая, ну как вам сказать, вот такая вот маленькая каморка, и я там сидела в этой каморке. А вечером приходили немцы: танцевали, развлекались, и я не могла этого выдержать. И я просила, чтобы меня оттуда забрали, после всего, что случилось с родителями. Вот два контраста. А когда брат после освобождения, то есть уже после демобилизации, когда ему рассказали об этом, не я рассказала, потому что брата я через десять лет только увидела, он к ней, конечно, не вернулся больше. Вы знаете, если говорят сказка «Тысяча и одна ночь», то жизнь больше чем тысяча и одна ночь, каждый раз всплывают какие-то подробности.
И. А вот вы говорили, что вам приходилось с саночками за несколько километров передвигаться…
Р. Да, сорок, потому что каждый раз деревни истощались, и мы каждый раз увеличивали…
И. То есть в другую деревню, дальше находящуюся.
Р. Да, да. А там тем более что как с ребенком, допустим, пускали на ночь лучше с соседями, с которыми я ходила в эти деревни.
И. То есть там приходилось на что-то выменивать?
Р. Да, вот вещи брали, какие дома были. И, допустим, мешок муки, какие-то продукты, но в основном это хлеб. В основном хлеб, ну картофель еще, но картофель в морозы очень трудно было довезти. Укрывали, конечно, иногда просили, допустим, ехали машины грузовые, просили остановиться, нас немножко подвозили. А иногда бывали и такие случаи. Вот вы идете с этими саночками, это целая как бы колонна идет, люди идут, чтобы не погибнуть с голоду, с этими саночками, потому что другого транспорта для нас не было. Вот, и иногда вы можете видеть такую картину: человек, когда замерзает, в сон его бросает. Были такие моменты, когда останавливались вот на отдых, и у меня было часто это – могла уснуть, хотя окоченевшими были. Хорошее, что кто-то там из наших же, ну человек так пять нас всегда шло. И однажды, вот когда я уже шла одна, уже из деревни в деревню и у одной женщины остановилась, у которой мы раньше останавливались, и она, видимо, знала, кто я по национальности, и все-таки она меня спрятала на печке, вот на русской печке, а потом, к несчастью, кто-то нашелся добрый, и доложили председателю. И она приходит расстроенная: «Тебе придется уйти, потому что председатель меня предупредил».
И. А председатель оставался, наверное, тот, который был раньше в колхозе.
Р. Ну, в колхозе, а потом, видимо, он немцев пригласил бы, а так он еще порядочно отнесся. Я вышла, вы знаете… я очень говорю, любила украинский язык и вот выхожу, и так деревня из деревни иду, и читаю:
Дивлюсь я на небо,
Да думку гадаю, (плачет)
Чему ж я не сокил? Чему ж не летаю?
Знаете, она невольно как-то приходит.
И. И вы украинский язык до сих пор любите?
Р. Да. Или же я очень любила Лесю Украинку и в тяжелые дни сама себе читала:
Нич темна,
Людей всих потомленных скрыло… Погасли вечерни огни,
Увси спочивают… Всих…. нич покарыла, Хто спыть, хто не спыть, Покарысь ты мне… Счастлывый хто сны…
…
Все спыть як в могыле…
И так далее… И когда как-то недавно здесь работали украинские люди, ну которые приехали на заработки, и один из них заболел. Знаете, я пошла в аптеку, к врачу, выписала лекарства, сделала все, чтобы только помочь… Они ко мне потом бригадой пришли: «Ну что вам сделать?» А я готова, не знаю, что с ними сделать, только чтобы им было хорошо. И так же как вот это вот, собрала эту группу. Я их бриллиантами называла, настолько это интереснейшие люди. Один из них – главный инженер Кремлевского дворца съездов. То есть я почему об этих так говорю людях, это люди, прошедшие такой тяжелейший путь и остались прекрасными людьми, создали семьи. Это гордость.
И. Людмила Александровна, а когда вы уже ушли, и вот шли из села в село, и когда вас немцы встретили, как потом вы оказались в Польше? Вот этот момент как вы помните? Переезд. Помните ли вы его?
Р. Вы знаете, это хорошо, что человек тупеет в это время, потому что, если бы он реально осознал все то, что вокруг происходит, его психика просто бы не выдержала. Это хорошо, что есть вот такие вот люди, именно это, мне кажется, основа всего человечества. Вот та же Мария Николаевна Матекина, которая ехала из Таганрога с Лилей. Кстати, моя дочь названа ее именем. То есть это образец, каким должен быть человек. Вот возьмите, я все это время, как ушла, когда меня мама тогда закутала в платок шерстяной, во всю эту одежду, я же ее не снимала целый месяц, и там завелось непонятно что. А волосы были ниже пояса, ниже талии. И эта Мария Николаевна, она буквально вот возьмет часть волос и очищает, и очищает. То есть это мы сейчас осознаем, уже спустя много лет, сознаем, что же это было, это именно человеческое, потому что нельзя брать с плохого пример. Вот в таких тяжелых обстоятельствах человек и должен себя показать именно как человек. Это его норма, потому что, если он не будет таким, он же и погибнет. В одиночестве никто не выживает.
И. То есть выживали в основном группами?
Р. Группами.
И. Объединялись. Если вспоминать ваш опыт, то эти группы, которые возникали в Нойбранденбурге, например, по скольку человек они были? По скольку людей объединялись вот в такие маленькие семьи, если их можно так назвать?
Р. Нет, нельзя сказать, что это… ну там объединение было, в общем, целое. Ведь я почему о психике говорю, вот была, допустим, женщина, из Николаева. Ее мужа и детей, которых она держала, вырвали и на ее глазах расстреляли. А ее вот отправили в Равенсбрюк. А потом ее, ну тогда она еще была нормальная, ее отправили в Нойбранденбург. Но через некоторое время она просто стала, как говорится, как блуждающая звезда ходить по территории, хотя это не разрешалось. Какое-то время мы не замечали, а потом, когда была селекция, ее отправили в Равенсбрюк. То есть человек потерял все, молодая женщина. Поэтому я говорю, если бы человек до основания осознавал, что с ним происходит, то просто человеческий разум не выдержал бы. Я же говорю, что даже я же ему не составляла доклад, Драбкину, как он в своем выступлении говорит, что, когда я увидел на территории еще оставшихся людей, они не были на людей похожи, это были тени. Конечно, долго бы это продолжаться не могло. Единственное что, что такое никогда не было, извините, пожалуйста… Единственное, вот вы говорите, группы. Было легче европейским заключенным из других стран. Там работал Красный Крест. У нас же не работал Красный Крест[753]. И вот через Красный Крест ежемесячно им приходила какая-то посылка, и ни один не посмел взять, и чтобы это то, что ему прислали, чтобы самому съесть. Вот по такому, я не преувеличиваю, вот по такому маленькому кусочку хлеба и плюс там мармелад, или что там такое. Но каждому это было разделено. Вот из Словении даже вспоминает она, как журналист и телеведущая, сейчас еще, несмотря на возраст, она описывает, когда допустили до лагеря швейцарский Красный Крест, и они дали заключенным продукты. И получилось так, вот она была как раз в Нойбранденбурге, что ей не досталось от этих посылок, которые Красный Крест привез. Так подошла еврейская девушка, а что значит, умирающий человек делится еще с другим, и говорит: «Вам не досталось? Я с вами поделюсь». И она это спустя многие годы описывает в своей биографии. Это человеческий фактор, человеческий поступок. Вот, так что группировок как таковых, вот просто, допустим мадам Жоли, она никогда бы не съела сама ни кусочка.
И. Расскажите, как вы с ней познакомились? Почему она на вас обратила внимание? Как это получилось?
Р. А это так происходит как-то, ведь…
И. Случайно.
Р. Надо отдать должное французским заключенным, с нами в блоке было 360 человек, да. Допустим это один блок, их же не один там был. С нами никто, кроме французов, не хотел жить. Еще, когда к нам привезли Ирму – дочь Тельмана, вот она у нас в блоке поселилась, первое время. Я когда прихожу, приезжаю на заседание, я говорю: «Нет того человека, о котором я бы не рассказала из нашего состава, комитета». Вот наша президент – это прекрасный человек, она сама врач по образованию, ей сейчас 84 года. Тоже смешанный брак в семье. Отец работал на государственной должности, и когда пришли немцы, оккупация была, то он как государственный деятель знал, что это такое и что ждет людей. И он организовал в семье так, что вот Аннет, это была старшая, была еще и младшая. Он изготавливал документы, фальшивые, конечно, документы, а Аннет с сестрой разносили, и они более тысячи людей, более тысячи семей сумели вывезти по этим документам. Но, к сожалению, всему приходит конец. Оступился где-то, и его вместе с дочерями арестовали, и их отправили в Освенцим, отец там погиб. Из Освенцима их, дочерей – Аннет с сестрой, отправили в Равенсбрюк. Вот такая вот трагическая судьба.
И. Вы сказали, что в Нойбранденбурге с вами никто, кроме француженок, не хотел селиться в блоке. А почему, как вы думаете?
Р. Нет, ну все равно были, но вот принцип был такой – французы к нам с очень большой теплотой относились.
И. И вы были с красным треугольником, политические.
Р. Да.
И. И француженки были тоже политические?
Р. Да, конечно.
И. А других – зеленых, черных – асоциальных, криминальных…
Р. Ну, вы знаете с этими мы старались как-то не…
И. То есть они занимали какие-то… ну были ли блоковыми?
Р. Блоковыми были, в основном поляки.
И. Тоже политические?
Р. Политические, но поляки, к сожалению.
И. И какие отношения с ними были?
Р. Вы знаете, отношения с ними были отвратительные. Трудно даже сказать. Вот я недавно была в Доме кино, тут он рядом, буквально через дом. Шел фильм Анджея Вайды, это известный…
И. Польский режиссер.
Р. И там показывали «Катынь»[754] – фильм трагедийный, конечно. Вы знаете, непонятно, то есть это не то что непонятно, это понятно. Эта страна находится между двух огней, и понимаете, еще в какой-то степени можно понять этот народ. Хотя тоже нельзя так рассматривать обо всем народе. Но есть такая черта недоброжелательности к России. Вот в этом фильме… он посвящен его родителям. Он, Вайда, сам лично присутствовал. Притом на широком экране не разрешили этот фильм по понятным причинам. Показали его только в Доме кино, так там тысяча пятьсот мест в зале, а зал был переполнен, и люди сидели просто на ступеньках, на полу, полностью был занят. Мне отрадно было видеть, что восемьдесят процентов это были студенты. Потому что, сколько я ни встречаюсь, а встречаюсь я часто с молодежью, особенно в других странах, к сожалению, я должна сказать, здесь намного меньше. И здесь даже меньше у нас уделяется этому внимания.
И. Почему, как вы думаете?
Р. Знаете, наоборот, у нас в комитете ставится вопрос, что везде, во всех странах, не только лишь с молодежью, я и в парламенте выступала… вот в Потсдаме была в парламенте. Ну, я выступала, не длинная, конечно, речь, что я буду о Равенсбрюке говорить, а вкратце рассказала, конечно, для этого я, собственно, и выступила. Но после окончания зал встал. Это огромный зал, пока я не дошла до места, люди стояли и аплодировали. Вот какая-то заинтересованность, чтобы это действительно больше не повторилось, вот поэтому и ставится вопрос, чтобы именно передать молодежи. Вот поэтому, когда этот фильм шел, и были студенты только, то есть восемьдесят процентов, и, видимо, преподавательский состав, посольство было польское, и другие, видимо, гости были, потому что десять рядов занято было лишь приглашенными из преподавателей и гостей, а остальное молодежь, и меня это очень обрадовало.
И. Людмила Александровна, давайте вернемся к тюрьме, к Берлину, к Александрплац. Вот вы там оказались. Это были отдельные камеры? Как это все выглядело?
Р. Это непонятно, что за огромное помещение, стены только были вокруг, а так залом это даже назвать нельзя, это огромное помещение. Мы сидели все на полу, пить или что-нибудь покушать не было. Мы так ходили по стене, вокруг всего этого помещения, чтобы хотя бы подставить под кран рот, чтобы напиться, потому что нас жажда мучила.
И. И вас допрашивали?
Р. Нет, нет.
И. То есть вы там какое-то время были как в пересыльном пункте?
Р. Это в тюрьме допрашивали, когда до, когда я была арестована только, около с этим заводом, где я работала. Там да, но в основном, конечно, они считали, что это саботаж, было записано так, и этого достаточно для того, чтобы отправить в концлагерь.
И. А там как раз на этом заводе, где вы проволокой занимались, вы сказали, что поляки подошли и сказали, как плести.
Р. Да.
И. То есть они сказали вам это, чтобы получился саботаж, а вы не знали?
Р. Ну откуда же я могла знать. Что я пришла как специалист по канатному делу?
И. После Берлина вы оказываетесь в Равенсбрюке?
Р. В Равенсбрюке.
И. Вы не знаете, что это за лагерь, но когда вы его увидели, какое было первое впечатление? Вот когда вы шли от станции.
Р. Нет, это не от станции. Это нас привезли в закрытых фургонах таких. Подъехали к каким-то воротам, нас как бы как мешки выбросили, и вот у этих ворот так мы и стояли все. Завели нас на территорию, там, естественно, мы увидели и собак, и надзирательниц, и крик этот, крик надзирательниц, потому что от заключенных была тишина. И тут же вот с правой стороны стояло это здание с душем. Нас сразу туда и повели, в душ так называемый. Там и одели, там и раздели, там и остригли.
И. И после него на карантин?
Р. После него в барак.
И. Он, этот барак, располагался отдельно от других или как?
Р. Там же много было этих бараков, так что просто вот в барак, мы же не спрашивали, кто там еще находится. Потом мы уже узнали, что это карантин, а так конечно.
И. И долго вы в этом бараке находились?
Р. Ну, где-то месяц примерно.
И. На работу вас не выпускали? Как это происходило?
Р. Нет, на работу мы там не ходили. Ну, убирали территорию, но на такие работы нас не отправляли. Там же был рядом «Сименс».
И. Вы в течение этого месяца с кем-нибудь из заключенных, из русских, советских женщин, контактировали? То есть вот кто-нибудь с вами вообще общался, кто уже был в лагере?
Р. Естественно, конечно, конечно. Там было много, там и русский блок был.
И. То есть это были военнопленные?
Р. Нет, ну мы, во-первых, не разбирали, кто есть откуда и что. То есть я же вообще представляете, что тишина во всем, и не дай Бог никакому человеку прожить это время и молчать, только плакать, когда никто не видит. Есть, кстати, очень хорошее выражение: «Плачь, чтобы твоих слез никогда никто не видел».
И. То есть вы общались с русскими женщинами.
Р. Да, ну каждый рассказывал, естественно, о своем – почему он попал, как он попал, а потом для них и не нужно было особых причин, как попасть туда.
И. И Вы в Равенсбрюке, получается, после этого месяца карантина еще какое-то время, а потом вас отправляют в Нойбранденбург.
Р. Там несколько лет назад я была, на месте концлагеря. Ну что там можно увидеть. Конечно, это, притом там, видимо, был историк, ему было интересно. Это может, понимаете, это может только тот человек, который был в том месте, знать. Есть иногда малейший нюанс, который знает только человек, который был там. Вот он, значит, мне говорит: «Вот скажите, где были ворота, вот куда вы входили?» И я ему сказала, здесь было двое ворот. Одни, куда мы входили, а вот с этой стороны, он как бы с горки так шел, были для мастеров. Вот был среди них мастер Ланг, как мы знали. Это был обермайстер. Ну, это зверюга был. Вы знаете, когда он шел оттуда, из своих ворот, он такой высокий был, и всегда разлеталась его одежда так. Он был зверюга настоящий.
И. И сколько ему лет примерно было?
Р. Ну, мне сейчас сложно сказать, но лет сорок пять, вот так. Вот вам два разных человека: этот мастер просто, который оставлял нам газету или бумажку, чтобы мы имели, на чем писать. Он большего не мог, потому что он знал, что он также… У нас же был случай тоже, когда одна из надзирательниц, несмотря на этих зверей, одна из надзирательниц не могла выдержать, и вот эта проволока, в Бранденбурге так же было, только там, в Равенсбрюке, была стена, а это была просто проволока, вот так же была протянута. И одна из надзирательниц не выдержала наших пыток и бросилась на эту проволоку. Ее же наши заключенные, притом наша русская женщина, оторвала буквально, спасла ее, но она стала такой же заключенной, как и мы. Понимаете, вот возьмите, у меня прекрасный друг, Бербель Шиндлер-Зефков[755]. Может быть, вы слышали и знаете, да. Это прекрасный человек, она сюда приезжала, она знакома и с дочерью, и с внуком. Является, она считается генеральным секретарем в комитете. Ее отец был антифашист, и памятник ему в Берлине стоит. Так что еще и еще раз говорю, никогда нельзя рассматривать человека через нацию, а именно как человека.
И. А вот эта ауфзеерка, надзирательница, которая бросилась на колючую проволоку, судьба ее вам неизвестна?
Р. Мне так сложно, конечно, сказать, ведь мы же жили, это, знаете, сейчас трудно представить. Мы даже боялись иногда, то есть не иногда – это точно, мы даже боялись в анкете писать, что кто-то за границей. Или же возьмите, мне было тяжело после смерти мужа, тяжело просто материально, и сестра мужа сказала: «Мы Лилю возьмем к себе, дочь, а ты поезжай». Меня пригласили в качестве переводчицы работать в нашей воинской части в Германии. Это уже 1954 год. Определили и оклад, и должность, и город, в котором я должна быть. «А по месту работы зайдите в органы, сдайте документы только». И сидел оперативник. Я ему принесла все документы, а он говорит: «Мне еще нужно брачное свидетельство». – «А зачем? – я говорю. – Я вам принесла о смерти мужа». – «Нет, принесите мне и брачное свидетельство». Принесла. Написано Илья Абрамович. «А кто вам вообще сказал, что нам переводчики нужны?» Таков был ответ сразу. Так что мы ведь долгие годы вообще никому ничего… Мне-то скрывать нечего было, наоборот, командование, я жила за городом, командование написало просьбу в Моссовет, учитывая все мое прошлое, предоставить мне, как работающей в Московском военном округе, предоставить мне жилплощадь в Москве. Мне предоставили генеральскую площадь. Вот такие вот, подонки бывают, простите, пожалуйста. Я когда пошла прописываться, начальник милиции смотрит мой документ и говорит: «Вы знаете, я сколько лет работаю, всю жизнь работаю в органах, я ни разу еще не видел такого постановления». Однако этот так. Потом мне пришлось поменять эту квартиру на эту и на двухкомнатную квартиру для дочери. Я наговорила вам то, что не должно в программу входить (улыбается). Так что лучше задавайте вопросы.
И. Тогда вернемся к лагерю, к Нойбранденбургу. Как вообще проходил рабочий день? Опишите. Вот аппель – проверка с утра, а дальше? Как распорядок дня строился?
Р. Дальше, ну я не буду описывать вам этот завтрак так называемый. Эрзац-кофе, дай Бог его вам никогда не знать, и какая-то еда была незначительная. И все, таким же строем отправлялись вниз, под землю, в этот завод, работать 12 часов.
И. На какой же он глубине находился под землей?
Р. Ну, вы представляете, там же и машины должны были стоять. В высоту мне трудно сказать, но…
И. То есть вы пешком, по проходу…
Р. Да, в этом же, на этой же территории, вот так же шли, такой же шеренгой. Он недалеко, ну метров 50 от бараков был.
И. А когда вы прибыли, он уже был готов? То есть его сами заключенные строили?
Р. Нет, когда я уже туда поступила, он уже был готов. Там уже стояли эти машины.
И. И Вы спускались туда, и собственно, по большому счету, целый день работали…
Р. 12 часов.
И. 12 часов.
Р. Потом приходила другая смена.
И. И после 12 часов вы шли в бараки?
Р. Нет, сначала был вечерний аппель. И даже когда, я же говорю, вне зависимости от погоды. Вот, допустим, закончился рабочий день, представьте себе такую картину, кто-то пытался бежать. Это безумство, конечно, совершенное, потому что вышки кругом, кругом эта электрическая проволока, пытались сделать подкоп. Это бесполезно совершенно, и вот за такой случай после 12 часов нас ставили на такой же, уже не два часа, там уже неизвестно сколько. Затем шел сильный дождь в этот день. Вы представляете себе лес. Что собой представляет земля. Начиналось, значит, так, вот 360 человек в этом бараке. Вот выстроили 360 человек, и вот последний должен начинать ползти, ползти на руках, пройти вот все эти 360, чтобы дойти до дверей барака, доползти. Это изощренное издевательство было. Это все нужно было вынести. До последнего, то есть до первого, снова идти такой же круг, вот в таком духе.
И. И так каждый, потом второй за ним.
Р. Каждый, за ним вот как мыши, как собаки, не знаю кто.
И. И так каждый блок, каждый барак?
Р. И так каждый барак. Вот, несмотря на то, что лил дождь, и вот я говорю, Бог спасал только, честное слово. В тот момент, правда, что многие, когда вот в таких вот ситуациях говорили: «Господи, ну где же ты? Если б ты был, если б ты видел это все, ты бы не допустил этого просто». Понимаете, если из 130 000 могли выжить только девяносто, то есть сорок погибли, это о чем-то говорит.
И. Вы в Бога верили на тот момент?
Р. Да вы знаете мы, во-первых, не были воспитаны, но там, я говорю, что когда такое вот случалось, да, собственно, такое не то что случалось, а оно было постоянно с нами. Или же человек провинившийся, я не попала как раз, но были и такие, когда, допустим, вот наказание было держать на руках стопку кирпичей, как вы думаете, долго ли человек мог выдержать.
И. И то есть вы слышали среди заключенных, когда они обращались, говоря: «Видел ли Ты, Господи, или нет».
Р. Да, где же Ты есть.
И. Где же ты есть, но все равно молились или просили Его, чтобы помог.
Р. Нет, ну, это был, как бы был порыв…
И. Души.
Р. Порыв души, потому что некому было там жаловаться, некому. И спасения не от кого было совсем ждать. Это было бессмысленно, если бы нас не спасли. Это вы знаете, жизнь – это случайности. Это случайно оставшиеся просто в живых люди.
И. А в Нойбранденбурге не встречались ли вам там заключенные – «свидетельницы Иеговы»?
Р. Были.
И. А они как себя вели?
Р. Ну, очень, то есть так же, как мы.
И. Они молились? Отличались как-то все равно чем-то?
Р. Ну, видимо, их за это же и арестовали. Как секту.
И. И в лагере они продолжали?
Р. Да.
И. А вы не видели, что бы их отпускали?
Р. Нет, нет, их уничтожали, кстати. И я как-то встретила недавно их в Москве, и когда я им сказала, что я встречала ваших людей в Равенсбрюке, вы знаете, они собрались вокруг меня. Потом, правда, они попросили со мной встретиться, дали мне литературу, ну, в каждой религии, наверное, есть свои идеи. Но как-то пришла ко мне дочь моего второго мужа, Оленька, я ей рассказала, а она говорит, ну, она как христианка, как православная, странно, у него трое детей было, Оля как-то наиболее верующая, хотя она инженер по образованию, образованная, интеллигентная женщина. Она говорит:
«Людмила Александровна, – у нас хорошие взаимоотношения, – ну, выбросите эту литературу». У них свои обычаи, конечно, сектантские.
И. И в лагере они придерживались строго их же?
Р. Да. Они ни с кем не дружили.
И. Не дружили? То есть они держались обособленно.
Р. Обособленно, мы их не знали.
И. А с их стороны проявления, ну, что ли, христианской такой помощи, особой, не было?
Р. Нет, мы как-то не обращали на это внимания. Не было никаких обид, ничего, о каких обидах вообще может быть речь к религиозным людям?
И. А они тоже были в каком-то бараке не одни, а с какой-то группой?
Р. Конечно, конечно.
И. То есть, в общем, бараки все были смешанные.
Р. Да, смешанные, то есть это были просто заключенные.
И. И не было таких бараков, особенно отделенных, как в Равенсбрюке?
Р. Штраф-блок.
И. Штраф-блок.
Р. Штраф-блок был, конечно. Ну уж лучше туда не попадать. Там эксперименты проходили. Вот, допустим, вы могли видеть такую картину. Блок, то есть барак, летнее время, а за бараком, то есть, вернее, это ревир – санчасть.
И. Ревир – лагерная больница.
Р. К сожалению, проводили эксперименты на многих, конечно, заключенных. Но, понимаете, вот это выработалось генетически, возможно, больше на поляках. То есть вы, допустим, могли видеть такую картину: сидят эти бывшие, то есть не бывшие, заключенные, женщины, с вытянутыми оголенными ногами, специально выставленными на солнце, для быстрейшего заживления. У них брали вот эти кости для раненых немцев. Вот такие эксперименты тоже проводились. Это я могу сказать, потому что это я видела сама. Потом, как мужчине, ну не важно, я расскажу. Не знаю, что там давали нам, но это женский концлагерь, и у женщин разных возрастов не было ни у кого менструации. Вы представляете, что это такое для женщины. И только лишь когда нас освободили, то, естественно, было обследование медицинское, тем более, как я работала, было обследование медицинское, и пришлось пригласить специальных специалистов, нам делали уколы, наши уже, чтобы вызвать нормальное состояние здоровья. Это же не один день и не один год. Поэтому, к сожалению, у многих, вот возьмите, здесь есть женщина, дородная русская женщина Демина Евдокия Ивановна, которая не только могла бы иметь детей, одного ребенка, огромную семью, я говорю, это дородная русская женщина. Вот, детей не было. Она после концлагеря сразу прибыла, возможно, неопытные врачи им, собственно, было не до этого после войны. Вы знаете столько, у меня всего сейчас шесть человек из Равенсбрюка. Вот есть такая Лиля Матекина, Лиля Константиновна. Но Константиновна и Матекина – это она уже получила от приемных родителей, от нашей военнопленной, которая была в Равенсбрюке, и после освобождения она взяла этого ребенка, которому определили, что ему два с половиной года, привезла сюда. Этот ребенок не знал, естественно, какой страны, кто родители. И вот она, в Равенсбрюке ее держали. Многие дети, большинство такого возраста, погибали. Ее как-то наши же заключенные и выкормили. Вот она здесь, в Москве, живет, мама ее сюда привезла. Это – приемная. Вот такие вот судьбы.
И. Вот как раз об этих самых опытах над людьми. Они проводились в Нойбранденбурге в штраф-блоке или ревире?
Р. Нет, скорее всего, что вот эти эксперименты в Равенсбрюке именно проводились.
И. В Равенсбрюке. Вы видели это?
Р. Я видела это в Равенсбрюке. Лиля, ну, допустим, я ее не знала, ну, это ребенок фактически, кто вообще знал друг друга. Есть еще Стекольникова, тоже интересная биография, она долго была в Равенсбрюке.
И. Она военнопленная или ребенком была?
Р. Нет, нет, она из Орла сама.
И. Тоже угнанная.
Р. Угнанная в Германию.
И. «Восточная рабочая».
Р. Нет, но она потом попала в Равенсбрюк именно. Вот двое военнопленных – Горина и Головина. Ольга Васильевна Головина и Екатерина Семеновна Горина. Вот шесть человек. Еще Чайка есть, но Чайке хоть в какой-то степени повезло, что она работала на кухне. Там все-таки голодной она не могла быть. Тоже с очень тяжелой судьбой.
И. А попадали на работу, ну, в какую-нибудь бригаду или на кухню, это зависело от чего? Это случай?
Р. Это случайность. Это вот, допустим, Стекольникова, она в основном работала, такой каток был, которым катали дорогу, он сейчас в музее так и стоит. Ну, такие работы, на сельхозработы гоняли, ну, это те, которые были в Равенсбрюке, швейные, там они в «Сименсе» работали. Потом швейные мастерские были непосредственно в Равенсбрюке.
И. А не было ли, особенно в Равенсбрюке, что, например, немки, «политические» заключенные, или француженки как-то помогали перевести ту или иную заключенную с какой-то более сложной работы, или иногда спасая, заменяя номера?
Р. Это мы уже потом узнали. Вы, наверное, читали «Мать Марию»[756]. Потом мы уже узнавали, но это тот, кто непосредственно ее знал. Вы не читали стихотворение «Крематорий»?
И. Соковой?
Р. Да. Читали?
И. Читал.
Р. Вот я как раз на шестидесятилетие, меня попросили, ну а мы были как раз в Лидице[757]. Там были немецкие журналисты, просили многих, но как-то многие отказывались. Со мной была только из Ростова женщина, она отказалась читать. А когда ее спросили: а Волошину, если мы попросим прочесть это стихотворение. Когда они меня спросили, прочту ли я это стихотворение, я сказала: прочту. И вот он как раз здесь описывает, но я просто скажу содержание. Когда я дошла до слов «той дорогой прошли сотни тысяч людей, заводили их в камеры с газом, матерей и отцов, даже малых детей, умертвляли там сотнями разом». Когда я просто прочла это стихотворение, и вот он, значит, пишет, редактор: «Мы сидели втроем, ни слова не понимая, но по выражению чтения, мы почувствовали, как близка судьба этой женщины». Перевод же всегда теряет… Вот даже фотография наших членов комитета. Это наш президент мадам Шалю. Вот это Надя Кальницкая, она из Украины.
И. А здесь, по-моему, дочь Антонины Никифоровой?
Р. Стелла, да.
И. Вы с Антониной Александровной были знакомы?
Р. Нет.
И. Но если мы будем возвращаться к тому моему вопросу о рабочем дне. Заканчивался ваш день, когда вы возвращались после вечернего аппеля, у вас был ужин, если это можно так назвать?
Р. А потом мы вот, во-первых… надо было как-то на улице, был так называемый туалет и умывальник, мы умывались. Еще до определенного часа мы могли пойти и, допустим, стирать свою одежду. Там же смены не было. Значит, надо было сегодня одно постирать, а где сушить? У нас стоял, наверное, вот такой высоты, чтобы отапливать, это не то что центральное отопление было, а был такой котел, металлический. Он топился, и вот мы вокруг этого котла прилепливали свои куртки, платья. Это еще надо было высушить. Ну а потом сидели вокруг, разговаривали?
И. Он стоял посредине блока?
Р. Да, но не совсем посредине, скорее вначале.
И. Один?
Р. Один, да.
И. А блок был разделен на две половины? Или не делился?
Р. Нет, он делился, две комнаты было и три ряда.
И. И «блоковая» располагалась вместе, у нее не было отдельного места?
Р. Нет, нет. Она просто должна была следить, чтобы все вышли.
И. Построились.
Р. Это еще как в армии было, ходили, так проводили рукой, как застелил постель… Вот в такие часы, когда… она, мадам Жоли, учила французскому языку.
И. А она по-русски учила?
Р. Нет. Она знала прибалтийский язык.
И. И она вот вас увидела впервые, и как-то отреагировала, а потом уже с вами регулярно занималась французским? И как это происходило?
Р. И притом я их только потеряла, я эти листочки хранила, а тут потеряла, когда мы шли, когда из лагеря уже вывели нас.
И. То есть вы с ней выделяли какое-то время? Как это происходило?
Р. Ну, это можно было, можно.
И. В свободное время, в блоке?
Р. В блоке, да. На территории не разрешалось.
И. В блоке, «блоковая» никак не наказывала за это?
Р. Нет, там у нас, если только какое-то чрезвычайное обстоятельство…
И. Вы вспоминали о стихах сейчас, а еще какие-нибудь стихи в лагере, в Нойбранденбурге, сочинял кто-то?
Р. Мне сложно на этот вопрос ответить.
И. То есть вам неизвестно?
Р. Нет.
И. В свободное время о чем говорили женщины, делились чем, вспоминали свое прошлое? Говорили о рецептах?
Р. О каких рецептах могла идти речь? Вы что, хотите, чтобы я вам рассказала, как мы лечились? Потому что никакого лекарства не было. Мы, молодежь, не знали, а старшие имели какой-то опыт жизненный. Но для того чтобы человек выжил, вы, наверное, слышали, что люди собак, кошек ели, да. А мы, чтобы окончательно не умереть, пили свою собственную мочу. Сейчас, много лет спустя, знаем, есть такое древнее лечение, называется уринотерапия. Вот это вот и есть, и это действительно очень эффективное средство. Вот это было у нас, и большего лекарства не было. У меня был страшный фурункулез, это когда не просто там один чирей, это один появляется, а вокруг него вот такая масса. И руки не поднять, и пойти с этим в санчасть – это значило смерть. Что выбирает в таких случаях человек? Совет старшего. Вот лекарства, которыми лечились, а не то, что меня спросили:
«Вас там фотографировали?»
И. О тех же самых рецептах часто вспоминают и говорят женщины, что обсуждали то, чтобы они приготовили, если вернулись домой, о чем бы они мечтали.
Р. Вы знаете, о чем я мечтала? Мечта моя была всегда когда-нибудь сесть за белой скатертью. Эта белая скатерть, кстати, у меня всю жизнь так заведено. О чем я могла мечтать, когда человек один остается на свете. Я думаю, что многие из… Ну я действительно в детстве не была похожей, не было национальной принадлежности. Может быть, даже если кто-то и догадывался, то вот Надя Кальницкая с Украины, как-то выразилась, что, если бы даже кто-то и знал, и сказал бы, мы бы его сами уничтожили. Вот такое вот сплочение у людей. Но, как говорится, семья не без урода, и какой-то подонок всегда мог найтись. В то время в наше, советское, я имею ввиду, разве я могла бы выдержать, чтобы не найти мадам Жоли за все, что она для нас сделала. Мы же из-за закрытости не имели права ни куда-то писать, и я помню, как в 1984 году, казалось бы, уже в 1984 году, была здесь, вот я вам газету показала, были приглашены сюда, был приглашен Международный комитет. И когда я встретила женщину, а она меня спросила, кого я знала из французов. Я говорю, мадам Жоли. Она меня так обняла, мы так целовали друг друга за то, что мы знали ее. Что подошел ко мне человек и сказал: «Пожалуйста, не так горячо, постарайтесь поменьше». Возглавлял Маресьев[758] и организовывал эту встречу. Вот вам, пожалуйста. А я должна была думать не только о себе, так как зять, муж моей дочери, работал в ЦК КПСС, о дочери. Потому что, к сожалению, мы знали и другую сторону. Мой брат, который прошел от первых дней до последних дней и еще два года спустя, будучи на передовой и демобилизовавшись в качестве подполковника медицинской службы, с наградами. Есть у меня фотография, которая стоит в музее. И в 1953 году, когда было «дело врачей»[759], вдруг обнаружили в Алма-Ате тиф. И их, его как главврача, и всех остальных, арестовали, и он два года был на Сталинградской ГЭС на строительстве как заключенный. Потом его реабилитировали, конечно, какая же это травма. Такая вот история. Поэтому мадам Жоли, она сразу, когда нас освободили и наши военные, которые нас освобождали, сказали, может быть, вы с нами пойдете. Она сказала: нет. Она на всю жизнь осталась у меня в памяти, по таким людям только равняются. Вы знаете, я была в прошлом году в международном лагере, и собралось много примерно шестнадцати – восемнадцати лет, подростковый возраст. И меня попросили с ними пообщаться. Мне это всегда тяжело, но я это делаю, отвратительно сказать, с удовольствием, но я это делаю ради детей. И когда я закончила, один юноша выбежал и сказал: «Можно я вас поцелую?!» Это был такой порыв, эти глаза детей, что это стоит того туда сходить и рассказать. А вы еще не были никогда в Лидице?
И. В Лидице нет. Я был в Равенсбрюке, Освенциме, чтобы написать о тех женщинах, которые оказались из Равенсбрюка там. В основном еврейки. Потом, уже в 1944 году, были большие «транспорты» из Освенцима на запад, в том числе и в Равенсбрюк.
Р. Заксенхаузен. Здесь есть очень интересный человек, Телевич Марк Григорьевич. Он сам журналист, заместитель главного редактора. А вы когда были в Равенсбрюке?
И. В Равенсбрюке я был в 2006 году, как раз и с фрау Бербель Шиндлер-Зефков познакомился. Мы общались с бывшей узницей Надей Пиит, она не встречалась вам?
Р. Надя?
И. Пиит.
Р. Нет.
И. В Нойбранденбурге были цыгане? Они вам встречались?
Р. Цыгане в основном были в Равенсбрюке.
И. В Равенсбрюке, то есть вы так с ними никогда не общались?
Р. Нет.
И. А те, кто были преступницы, с черными треугольниками, они в основном сотрудничали с эсэсовцами, с теми, кто управлял? Они занимали какие-то руководящие посты?
Р. Я не знаю.
И. То есть Вы держались от них в стороне. Что они из себя представляли?
Р. Мы как-то с ними не общались, честно говоря. Зная все, что как туда люди попадали….
И. И блоки, в которых были они, они отличались как-то по внутренней жизни или все-таки было все одинаково?
Р. Одинаково.
И. Все одинаково. Вот, когда уже фронт приближался, сам «марш смерти», как вам сообщили? Вас как-то построили?
Р. Да.
И. И потом направили под конвоем, вывели из лагеря, то есть вся вот эта колонна людей шла, и вы не представляли, куда шли.
Р. Мы не представляли, но предположения были. Это вы знаете, не было, только можно рассказать и представить себе, но видеть это конца и края не было. Мы шли по этой дороге, мы шли справа. А слева, значит, ехали многие, которые полагали, что в последнее время они смогут уйти из нашей зоны, перейти на западную, немцы, я имею в виду. На лошадях, кто пешком, с котомками. Все шли куда-то, чтобы уйти, как они считали от русских. И в то же время вот мы шли по этой стороне, а по этой стороне ехали на грузовиках открытых, ехали наши власовцы. И кричали нам по-русски, как вы думаете, наши чувства?
И. Потом вы спрятались в этом доме, и идут советские солдаты, которые вас освободили. Они вас из этого дома забрали, и как происходило, собственно, как они вас отправили в тот дом, где они вас закрыли?
Р. Привезли.
И. Просто привезли и оставили. Потом они же вернулись?
Р. Они рядом расположились просто. Они потом, конечно, дальше пошли, но они именно нас около себя разместили.
И. И они потом пришли к Вам, соответственно, что-то раздобыли покушать.
Р. Ну, это они у себя раздобыли.
И. И вы все это время были в этих самых платьях заключенных?
Р. Все это время, до освобождения. Конечно, а где бы мы могли… у нас же не было ничего, кроме этой одежды.
И. И только потом вас отправили лечиться.
Р. Нет, это в процессе работы. Я не лечилась специально. Вот момент, это страшно будет, но это нужно там было быть, чтобы увидеть этот ужас, что достигла пропаганда, что вот наши придут и что с ними сделают. Вы могли, а так как я все-таки в оперативном секторе была, то вы могли зайти в дом, немецкий, открыть дверь и увидеть, допустим, такую картину. Огромный стол с яствами, один или два человека повешены в дверях, все остальные мертвые сидят за столом. То есть они травили себя. Вот такие вот были картины. Или же вот как я вам рассказывала про бегущих людей к озеру топиться. Или же, допустим, запечатлелся мне случай, когда шел суд над надзирательницей. Он мог не быть, но был открытый суд. И вдруг, значит, выбегает одна из присутствующих и говорит: «Дай я хоть раз ударю тебя так, как ты меня била». И прокурор сказал: «Я этого не разрешаю, иначе, чем мы будет отличаться от них». Мудро сказано. Нельзя всю жизнь мстить человеку, вы же понимаете, что я пережила и что многие такие же, как я, но месть не должна преобладать, она съедает. Это надо тоже понимать. Это уже, во-первых, третье поколение, нельзя же жить все время ядом.
И. Людмила Александровна, спасибо вам.
Интервью с Волошиной Людмилой Александровной (вторая часть)
Р. В августе месяце было шестидесятилетие освобождения Равенсбрюка. И они меня пригласили тоже и праздновали. И женщина, Ирма Тирзак, – руководительница этой организации австрийской, ей исполнилось девяносто лет, и вот она, по-моему, и была одной из первых узниц концлагеря Равенсбрюк. Парламент австрийский организовал такое торжество, я была там на приеме. То есть это отрадно видеть на правительственном уровне, потому что это образец, уделяется вот такое внимание, самое теплое. Это настолько красиво. Также и в Испании. В прошлом году, какой-то насыщенный был год, я была тоже и в Испании на заседании. Тоже Министерство внутренних дел принимало, парламент принял, общественные институты и организации. Это действительно как лозунг: никто и никогда не должен быть забыт. Вот там тоже чествовали женщину из Сопротивления, из испанского, тоже ей исполнилось девяносто лет, и она сейчас еще бодрая и руководит этой организацией.
И. Людмила Александровна, а вы в каком году стали членом Международного комитета? Как это произошло?
Р. Сначала была из Ленинграда, Стеллина мама.
И. Никифорова.
Р. Никифорова. Потом была Нина Павловна Баранова из Москвы, военнопленная тоже. Ну, я постоянно ей помогала, потому что одной не справиться – сложно, потом тогда было еще достаточно много заключенных. Вот и так как бы я её заместитель была, участвовала во всех мероприятиях. Когда она ушла, предложили мне. Это было, сейчас точно не могу сказать, потому что я в процессе все время фактически работала. Ну, где-то лет шесть-семь тому назад.
И. До этого вы как бы с Ниной Павловной вместе были?
Р. Да, вместе, мы все время вместе работали. Так как я все-таки владела языком, в посольства и другие организации, она уже в возрасте и немножко больна была.
И. Познакомились вы когда с Ниной Павловной?
Р. Познакомилась я с Ниной Павловной… мы же раньше входили в Комитет ветеранов войны. С ней я познакомилась где-то, не где-то, а действительно в 1984 году. Впервые, когда под руководством известного летчика Маресьева, он возглавлял Комитет ветеранов, он организовал прием Международного комитета Равенсбрюка. Тоже, должна сказать, было на высоком уровне. Правительство Москвы очень много уделило внимания. Вот и тогда я познакомилась с Ниной Павловной.
И. Расскажите подробней о деятельности Международного комитета. Как он организован? То есть у вас есть председатель, президент?
Р. Да. Сейчас президент тоже француженка, потому что первый президент, узница Равенсбрюка, была из Франции. И сейчас эту должность, выборную, конечно, заняла тоже француженка мадам Шалы, Аннет Шалы. Очень приятный человек, человек, который прошел, я вам рассказывала, Освенцим, Равенсбрюк.
И. Людмила Александровна, давайте вернемся от Международного комитета к вашей жизни непосредственно. Я кое-что хотел бы уточнить. Вот те девушки, с которыми вы оказались в Нойбранденбурге, одна была из Волгограда, Марина.
Р. Нет, две Марии были из Запорожья, а Валентина была из Ленинграда. Валентина, к сожалению, буквально тут же, после освобождения, она была настолько ослаблена, скончалась в госпитале, фактически дождавшись освобождения, но домой даже не вернулась.
И. Они были старше вас?
Р. Они были постарше. Мы особенно не обсуждали возраст, но вот я счастлива, что это, понимаете, ведь все заключенные… возможно, политика такая была, люди деградировали. Вы спрашиваете, чем мы занимались помимо работы и аппеля. Кстати, я хотела вам сказать еще, Станислав Васильевич, что когда аппель был, допустим, утром и за ночь кто-то умирал, просто чтобы не забыть мне, просто это очень по-человечески аморальный случай, если ночью умирали, то для численности надо было в ряд положить в конце мертвого человека. И фактически, если бы это дальше продлилось, во-первых, народ деградировал, он в своем соусе только варился, я счастлива, что я попала вот в такую интеллектуальную среду. Ту же мадам Жоли взять, даже то, что она нас учила, учила языку французскому, учила песням. Кстати, когда меня принимали в Международный комитет, то просили хотя бы немножко напеть эту песню. Присутствующие спросили у президента: действительно была эта песня? Она говорит: да, эта песня была.
И. Это песни, которые были сочинены в лагере? Или из Франции?
Р. Нет, из Франции, да. И я благодарна, конечно, за это… и как-то вот по наследству, дочь французский, английский, внук – востоковед, японский, корейский, испанский, английский. Он как дипломат должен знать эти языки. И он действительно увлекался, ну а, естественно, мы делали в семье все, чтобы он получил такое образование.
И. И то есть, когда на аппеле выносили умерших, их просто клали на землю?
Р. Клали на землю.
И. И их считали?
Р. Их считали. Вот должно быть 360 и это 360, что никто никуда не сбежал. А куда бежать, там бежать некуда было.
И. А после аппеля их забирали?
Р. А после аппеля мы их не видели.
И. То есть это кто-то, специально узники…
Р. Это специально было такое распоряжение утром. Все встали, а кто умер за ночь, тоже выносили на площадку, где проходил аппель.
И. Их потом, забирая, наверное, отправляли в крематорий, в Равенсбрюк?
Р. Трудно сказать, во всяком случае, их не закапывали, конечно. А вообще, ослабленных отправляли в крематорий, конечно.
И. Вы вот говорите, что, попав в эту интеллектуальную среду в лагере, и это вам очень помогло. А много было, так скажем, в лагере такого уровня возможностей, так интеллектуально пообщаться?
Р. Да. Должна сказать. Потому что только сознание человека могло подвигнуть на сопротивление.
И. И вот как раз, если к сопротивлению возвращаться, вы упоминали, что, когда работали в Нойбранденбурге, были разные мастера и вот один из них оставлял газету. А каким образом вы ее забирали? И потом ее кто-то один читал?
Р. Он так, знаете, как бы невольно, прочел и положил, да. Мы знали, где это может быть. Или же так, как бы невзначай слово о состоянии фронта. Таким образом, мы только и могли знать, а так…
И. А потом сам момент, когда вы газету взяли и потом, в блоке, вы собирались в кружок, и кто-то один читал или вы ее по рукам передавали?
Р. Нет, мы потом уничтожали это все. Мы просто рассказывали, но это не часто, не систематически было. Это периодически только лишь потому, что он тоже боялся.
И. Он был гражданский немец.
Р. Да, гражданский немец.
И. То есть они приходили на работу в лагерь.
Р. Они приходили на работу в лагерь, да.
И. А потом уходили на ночь?
Р. А потом на ночь домой уходили, конечно. Ну, менялись в основном и уходили домой, никто не оставался, конечно, из гражданских.
И. И не было бараков специальных для них при лагере?
Р. Нет, нет. Они уходили все домой. У них даже вход был отдельный.
И. О самом сопротивлении каком-то можно говорить в Нойбранденбурге или нет?
Р. Вот когда говорят о сопротивлении, то среди мужчин еще возможно, я так анализирую просто, но среди женщин… Ну, вы знаете, ну что, допустим, я недостаточно отшлифовала деталь, это достаточно, но на это редко кто шел. Это просто самоубийство было самое настоящее. Но количество неисправных деталей, которые вырабатывались, было достаточно много.
И. То есть это как бы спонтанно и неорганизованно?
Р. Нет. Вы знаете, организованно, такое впечатление, что это просто выдумка. Потому что это невозможно было. Это постоянный глаз за тобой был.
И. То есть ни о каком организованном сопротивлении речи не шло?
Р. Я думаю, что нет. Ведь, допустим, предать человека, были редчайшие случаи, ну тогда расправлялись, как я вам сказала, что Надя Кальницкая сказала, если кто-то бы выдал, допустим, тебя, мы бы его сами задушили. Вы знаете, здесь умышленное такое убийство, да. Вот возьмите, я, к примеру, скажу о брате. Когда ему сказали о расстреле родителей и четырехлетнего ребенка, то он как врач, гуманный человек, добрейший человек, он вышел и первого попавшегося пленного застрелил. Он всегда рассказывал, что до сих пор я не могу забыть его глаза, и, конечно, я не должен был этого делать. Это оказалось необычным, потому что если какой-то преступник делает подобное, но когда гуманный человек делает, то, конечно, травма на всю жизнь.
И. Людмила Александровна, мы с вами говорили о разных группах – о «свидетельницах Иеговы», а естественно, и в Равенсбрюке, и в Нойбранденбурге были еврейки. Вы с ними сталкивались? И как отношение эсэсовцев отличалось к ним и по отношению к другим узницам?
Р. Я могу сказать, что советские евреи не доходили до лагеря. Не доходили, потому что они были уничтожены до этого. Если, допустим, венгерские, их просто не успели уничтожить.
И. То есть и отношение к ним ко всем было одинаковое?
Р. Ну что вы, конечно, в смысле…
И. Эсэсовцев.
Р. Эсэсовцев. Это, как говорят, отношения, это очень громко сказано, мягко сказано. Какие отношения могли быть, я не припомню, кроме того случая, о котором я уже рассказала, когда человек бросился на электрическую проволоку. Даже речи быть не могло о каком-то хорошем отношении.
И. Вот после того, как вы были освобождены, вы вернулись уже в освобожденный Равенсбрюк?
Р. Нет, командование предлагало, чтобы я поехала, посмотрела, но после того, что там произошло, что мы пережили, возвращаться можно было только спустя много лет. Вы знаете, вот даже в Равенсбрюке есть музей, и в Нойбранденбурге тоже есть, небольшой, правда, а место, где был этот завод, этот лагерь. Вы знаете, это как бы Богом проклятое место. Ничего, никто не строит, там просто вот зарастает лесом.
И. Вы сразу же практически, вот после этого митинга, который был организован, вы на нем переводили и стали переводчицей, то есть вам предложили?
Р. Да, сразу в комендатуре администрации, но там совсем не долго. Вот эти девочки тоже в комендатуре работали, а меня забрали в оперативный сектор. Ну и работали начиная после завтрака, в 12 часов ночи у нас только был ужин, и утром снова.
И. То есть вы переводили допросы?
Р. Да.
И. И допрашивали кого? И гражданское население?
Р. Гражданское нет. В основном это были из числа военнослужащих, которые возвращались. Естественно, это я сейчас вам могу, спустя столько лет, сказать, хотя я не должна была бы рассказывать. Была агентура. Вот вы знаете, у меня пачка была фотографий, я должна была у фотографа встречаться с агентурой. Конечно, осведомители были. А была в командировке с одним из наших сотрудников, военнослужащих, конечно, в Берлине. Но он не мог стоять, чтобы дождаться осведомителя, я стояла. Стояла у киоска, в это время подошел военнослужащий военно-морского флота и выясняет у продавщицы, что он хочет, а она никак не может его понять. Я не должна была, конечно, вступать в разговор, но не смогла. Я говорю: «Простите, я вам помогу, что вы хотите?» Человек, когда услышал русскую речь: «Вы русская?» Вы знаете, вот в таких моментах люди обнимали друг друга только потому, что он услышал русскую речь. И он говорит: «Мне ничего не надо, я только хочу поговорить с вами». Я говорю: я не могу, я сейчас занята. А остановились мы у оперной актрисы. И вечером должен был быть концерт. Она меня соответственно одела, красиво очень. Я не должна была выделяться в любом случае, я даже заказала специальную одежду. Я не должна была от местной публики отличаться.
И. А она тоже была агентом актриса?
Р. Актриса, да. Мы просто знали, у кого мы можем снять комнату во время командировки. Я ему говорю, этому военнослужащему, я даже имя его не знала, я говорю, вот если вы хотите, сегодня концерт будет в оперном театре, приходите туда ко входу, я буду и будет еще человек, и вы пойдете с нами. Ну естественно, познакомились. Вот, значит, он присылает мне, красивые были письма, но все их читали. Присылает фотографию: «О короткой, но запечатлевшейся берлинской встрече». Это все-таки 1945 год. И я храню эту фотографию до сих пор. Вот такие маленькие эпизоды бывают в жизни.
И. Это он вам прислал открытку?
Р. Да, это уже просто по полевой почте. Мы переписывались долго, конечно, а потом переписка прекратилась. Почему я говорю, что язык нужно знать обязательно. Во-первых, обогащается культура человека, это общение друг с другом, очень приятно. Остается память на всю жизнь.
И. Людмила Александровна, вы, получается, после нашей комендатуры оказались в администрации?
Р. Нет, это, знаете же, оперативный сектор. Я же не должна была никому объяснять, что это оперативный сектор, но это скорей администрации.
И. Военной администрации?
Р. Военной администрации.
И. Когда вы переводили допрашиваемых людей, были ли там, кроме солдат, надзиратели или те, кто был связан в том числе и с Равенсбрюком?
Р. Были. Вы знаете, я вам расскажу один просто случай. Нам доложили, что возвратилась надзирательница из Равенсбрюка. Звали ее в лагере «полтора Ивана», потому что она была огромного роста. И вот если ей что-то не понравится, она этой плеткой своей пятого человека доставала. Ее боялись и ненавидели, конечно. И нам доложили, что она пришла. Вы знаете, пришли мы ночью за ней. Ну, высказала я все, чтобы она собиралась, и вот представьте себе эту картину. Это душераздирающий плач родителей и вы знаете, несмотря на все то, что она натворила, просто слезы наворачивались.
И. Сколько же ей лет было примерно?
Р. Нам сложно определять, брали их они, проходили специальную эсэсовскую школу, где-то двадцать, двадцать два.
И. То есть она где-то скрывалась?
Р. Первое время, когда шли этим «маршем смерти», они шли и боялись возвращаться. Спустя какое-то время она вернулась.
И. И тут же как-то ее узнали.
Р. А тут же, конечно, осведомители были.
И. И о чем они на допросах говорили, они как-то объясняли?
Р. Допросы были короткими с такими людьми. Достаточно было то, что они натворили.
И. А вот высшее руководство, комендант, таких допросов не проводилось?
Р. Нет.
И. А в лагере, в Нойбранденбурге, вы помните человека, который им управлял?
Р. Нет, нет. Я же вам говорю, что люди были в какой-то степени просто отупленные все. Человеческий разум не может постичь, как можно до этого звериного акта дойти, чтобы заниматься уничтожением людей. Ведь почему селекции были? Им нужна была только трудовая личность, если можно так личностью назвать. Они нас в животных превращали, в самых настоящих. Вот кто мог работать руками, значит, работал. Нет, не просто же брали любого и в крематорий отправляли, а уже измученных, голодных, уже не людей.
И. Людмила Александровна, вы упоминали о детях, которых уже потом взяли некоторые узницы, усыновили, удочерили. В лагере вообще детей много было, в Нойбранденбурге?
Р. Нет, в Нойбранденбурге была, можно сказать, только рабочая сила. Да, в Равенсбрюке они были, а в такие филиалы направляли только для работ на том же заводе, ведь для этого лагерь там существовал.
И. Вы помните, как они в Равенсбрюке находились? Собственно, какое-то впечатление о детях там у вас осталось?
Р. Они были в отдельном блоке. А потом я должна вам сказать, этот месяц, который я там находилась, еще нужно было осознать это все. Это заниматься фактически, кто мог выжить, перенести весь этот ужас? И чем бы это дальше закончилось, трудно сказать. То есть все равно все были бы уничтожены, если бы это продолжалось дальше. Потому что долголетия там не могло быть. Люди не жили там, это жизнь в аду и в проклятии, хотя чем заслужили эти люди, непонятно.
И. Людмила Александровна, что вас поддерживало, кроме того, что вы общались с мадам Жоли, и того, что она вам помогала? Что вас спасло? Надежда на что-то? Что вас держало?
Р. Это сложно сказать. Это сколько я могла вообще выдержать, потому что о какой надежде могла быть речь.
И. Об освобождении.
Р. Об освобождении даже… ну мечтали, но это же пустые мечты были. Мы же видели, что рано или поздно находящиеся там все погибнут, просто дополнение было постоянно, пополнение. Одних сжигали, других привозили. Это не обязательно, что их привозили, что они там что-то такое натворили. Как бы был график. Вот столько-то положено туда людей, такое впечатление.
И. А уже после освобождения вы сталкивались ли с информацией, что была газовая камера в Равенсбрюке?
Р. Об этом мы знали.
И. Знали, будучи там?
Р. Знали, будучи там. Рядом с крематорием и газовая камера, а крематорий работал постоянно. А там нечего было узнавать, он был на виду.
И. А газовая камера, ее тоже кто-то видел?
Р. Не дай Бог, если кто-то ее видел то…
И. И всех тех, кто в Нойбранденбурге оставался больным, отправляли только в Равенсбрюк?
Р. Только в Равенсбрюк.
И. И вы после освобождения в Равенсбрюк не вернулись. Когда вы в следующий раз оказались в нем?
Р. Во-первых, я должна сказать, что так как я работала в военной организации, то я невыездная была, невыездные все были почти. Даже в 1984 году, когда Маресьев устроил здесь впервые приезд узниц, я должна была в Доме союзов на заседании быть, и я должна была в первую очередь руководству доложить. А те мне сказали: «А чем вы докажете, что вы были в концлагере?»
И. Руководство?
Р. Да. Вы знаете, когда я приехала, ну, это уже отдельная тема, я говорю: «Я не буду доказывать. Я просто вам сказала, у вас записано, что я была в концлагере». И кстати, командующий, я же говорю, предоставили какую квартиру шикарную, каждый год, зная, что я прошла, меня отправляли на лечение. И когда он, значит, мне задал вопрос этот, я говорю: «Загляните в мое личное дело». И на этом разговор у нас закончился. Через несколько дней раздается звонок. Слышу, значит, голос из политуправления: «Людмила Александровна, сейчас берите любую машину, мы согласовали с Маресьевым, и приезжайте в Дом союзов на заседание». Огромный такой колонный зал был, там вот я и познакомилась с Ниной Павловной.
Вы знаете, это точно так же, аналогично был такой же вопрос, когда я вернулась и было командировочное предписание на руках, удостоверение все-таки за подписью такого лица, как генерал-майор, руководитель сектора, и, однако, в органах надо было разрешение получить, не было паспорта, а он меня спрашивает: «Чем вы можете доказать все это?» Я говорю: «Вы знаете, я ваш коллега. Поднимите мое дело, которое пришло вместе со мной». Он действительно вызвал сотрудника, и тот ему принес, и когда он прочел, он больше ни звука не сказал. Написал: прописать и выдать паспорт. Я когда пришла домой, все в доме, сестра, муж ее, все близкие стояли, стояли и ждали, потому что знали, что меня могут не прописать. А притом он мне сказал: «А почему вы решили именно в Москву?» Я говорю: «А вы мне не скажете, куда я еще могу, если нет ни родителей, ни дома? Вот есть сестра, я и попросила, чтобы меня сюда». И когда я сказала, что вот документ на прописку, они все плакали – от радости, конечно.
И. Это все было в 1947 году?
Р. В 1947-м.
И. То есть несмотря на то, что вам предлагали остаться.
Р. Не то что предлагали, просили. Я же в секторе работала. Генерал Никитин сказал: «Ну, куда же ты? У тебя же ничего там нет? Ты даже не представляешь, куда ты сейчас едешь». Что можно сказать, я не могла дальше просто оставаться, несмотря на то, конечно, то внимание, которое там было уделено, такого в жизни больше никогда не было. Поэтому я так свято храню эти все документы.
И. То есть, находясь уже в послевоенной Германии, вы видели, как она менялась. Как это все происходило? Как жизнь складывалась?
Р. Жизнь в Германии?
И. Да. В послевоенные два года.
Р. Ну, во-первых, я должна сказать, что мы не обычно общались с населением. Потому что был даже такой случай, когда я, просто мне нужно было в город выйти, потому что мы были охраняемыми. И я проходила по улице, и подошел какой-то молодой человек и ударил меня по лицу, я поняла, что нужно сделать. С населением, конечно, мы не общались, только в своем кругу, среди военнослужащих. Первый праздник – День танкиста. Мне заказали вечерний туалет (смеется), такой красивый. В Берлине заказали. Потом был филиал в Шверине, отправили туда, значит, и мне прислали вечерний туалет, роскошный, с меховым палантином. И когда заиграла музыка, то подошел командующий танковой части и говорит: «Элегантная из элегантнейших». (Смеется.) Вот такие радостные, конечно, были моменты.
И. То есть это был первый праздник, который вы там отмечали?
Р. Да. Первый праздник – День танкиста. А в этом районе как раз, в Силезии, стояла как раз танковая часть.
И. Ну а, несмотря на то, что с гражданскими вы не общались, как вообще вокруг все менялось? Как восстанавливалась страна?
Р. Ну, Шверин не очень был разбит по сравнению с Берлином. Берлин, тот же вообще смешали, это была груда камней. Вот эта часть, где был Рейхстаг. Вот, допустим, я здесь стояла у киоска, у Бранденбургских ворот, а с этой стороны Рейхстаг. Вы знаете, камня на камне не было. Вот сплошная эта Александрплац, правая сторона особенно, полностью разрушена. В позапрошлом году я была в Берлине. И вот мы, значит, есть такая организация сейчас, которой хотят заменить «Фонд взаимопонимания»[760], на «Фонд будущего», вот как раз Урбан[761] организует. И нам предложили зайти, около Бранденбургских ворот есть комната тишины. Когда я зашла туда, говорят, проходите, вот такая темная комната, можете посидеть. Я вышла оттуда, и меня попросили дать ответ, то есть свое впечатление. Я не хотела писать, потому что на этом месте, этот дом памяти так называемый, там был бункер, где была гитлеровская… ну как бы ставка. И помянуть… это такое впечатление, что я посидела, как обычно, хотят память почтить, помолчать. Я, конечно, тут же поднялась и ушла. Когда я вышла, это только тот, кто не знает, что там было, потому что я была тут же, после освобождения в командировке была. И вот эта груда, вот этого бункера, груда камней. И там же устроили…Ну назовите Дом памяти о победе, они не сделают. А сейчас я была в Берлине, когда везла бывших узников разных концентрационных лагерей, там идет, конечно, реконструкция, город преобразовывается.
И. То есть жизнь сразу после войны постепенно восстанавливается.
Р. Она постепенно, очень долго. Вот я говорю, что прошло 60 с лишним лет и город фактически… Я вот была в Потсдаме, потом там, где подписывался акт о капитуляции.
И. Карлсхорст.
Р. Но понимаете, это такое впечатление, что это вот в какой-то степени подарок, что это существует цельно спустя столько лет. То есть они фактически сами себя восстановили. На западе, я была на западе тоже в Германии, ну там вообще там вообще не чувствуется, что была война. Вот возьмите даже Берлин, Бранденбургские ворота. С этой стороны все разрушено, с нашей, а так идет западная уже часть. Это как день и ночь. Там ни одного здания не было разбито, а бомбили именно вот эту часть. Ну, во-первых, там Рейхстаг был. Это понятно, но вот такая вот градация.
И. Вот в тот момент, когда вы вернулись домой, уже сюда в Москву, уже прописались, как дальше жизнь ваша развивалась?
Р. Ну, первые пять лет я была с семьей, конечно, то есть вышла замуж.
И. Это было в каком году?
Р. В 1947 году, спустя два месяца. Это был брат женщины, которая в качестве врача работала с моей сестрой. Так что он не просто с улицы был, а по знакомству, я знаю эту семью. Вышла замуж, бывший летчик. Я вам рассказывала, что в 33 года он заболел. Это редчайшее заболевание в медицине называется «пемфигус», в простонародье «пузырчатка». Это на население Москвы единственный больной, в Первом мединституте. И когда я пришла и спросила у врача, как дальше. Он говорит: «Вы готовьтесь. Закройте дверь, дом, ребенка отдайте близким». Я год и два месяца в Первом мединституте у профессора Рахманова Виктора Александровича была день и ночь. Вот так стояла кровать мужа, а вот так стояла моя. И я год и два месяца была с тяжелейшим больным. До него нельзя было дотронуться, его только переносили. А перевязывать нужно было, его можно было только на простынях переносить, для ежедневной перевязки, перевязки всего тела. Конечно, я все, что было, я просто продала. Правда, очень гуманно отнеслись с работы, потому что перевязочный материал стоил дорого, а это же не один бинтик, каждый день… но я стирала, не думала ни о чем. Однажды, когда я стирала эти бинты, зашел профессор Виктор Александрович, посмотрел, положил так руки на плечо, поцеловал руки и говорит: «Я больше этого терпеть не могу. Если я напишу директору института первого медицинского, и он мне не подпишет, вы, как мое дитя, пойдите и скажите, кто у вас лежит. У него рука не поднимется, чтобы не подписать перевязочный материал выписать». И действительно, рука не поднялась. То есть я как-то на пути своем, тяжелейшем, можно сказать, я всегда встречала прекрасных людей, и поэтому, наверное…
И. (зачитывает текст грамоты). «Уважаемая Людмила Александровна. Ваше стремление к благу нашей Родины и Ваш самоотверженный труд, являются ярким примером для всех соотечественников. Ваш уникальный вклад в поднятие авторитета страны и упрочение позиций России на международной арене, верность идеям добра и милосердия, заслуживают самого высочайшего признания, с полным правом войти в новейшую историю России. В качестве благодарности за Ваши заслуги Общественный экспертный совет международного благотворительного фонда «Меценаты столетия», с чувством глубокого уважения и почтения, сообщают Вам о награждении высшей общественной наградой медалью «Во имя жизни на земле». От всего сердца поздравляем Вас с этой заслуженной наградой. Желаем Вам здоровья, неиссякаемой энергии, успехов в Вашей благородной деятельности. С глубоким уважением, Президент международного фонда «Меценаты столетия».
Р. Вот так как я все же не нашла фотографию брата, но нашла вот эти две фотографии. Вот его фотография. Вот я вам сказала, что он с первых дней войны был на фронте, демобилизовался как подполковник медицинской службы. Вот с почестями были похороны. А когда я приехала к нему после десятилетнего перерыва, после войны. Он был известный хирург. Он повез меня на машине по городу. Машина была открытой.
И. В Алма-Ате?
Р. В Алма-Ате. И он всем знакомым останавливался и говорил: «Это моя сестричка!» Это, конечно, было счастье. А сестра, одна из сестер, когда ей сказали, что я жива, она просто плакала. Потому что они уже не могли просто поверить.
И. Людмила Александровна, а вы когда вернулись и с мужем познакомились, вы ему сразу рассказали, что у вас в жизни было?
Р. Да, конечно. Мне нечего было скрывать, совершенно нечего было скрывать.
И. И когда у вас появилась дочь, вы ей тоже рассказывали о своей жизни, о лагере, обо всем?
Р. Все знали. Со стороны мужа близкие, они до последних дней своих относились ко мне с величайшей добротой. Муж сестры, он был заместитель министра энергетики. Он ежегодно старался меня поддержать, а его друг был председателем сочинского горисполкома, и когда я приезжала, он раскрывал вот так книгу и говорил: «Ну, Люсенька, куда мы сейчас поедем?» И давал свою машину, созванивался с главным врачом, и в лучших санаториях Сочи я всегда была. Я говорю, что я в январе месяце купаюсь и сейчас, и тогда. Для меня не существует времени года. Я люблю все. Когда мне говорят, ах магнитная буря или что. Радуйтесь и не надо ни на что жаловаться. (Смеется.) Сначала я хочу вам показать и посоветовать как историку посетить Лидице. Вы знаете, это посмотрите (показывает фото) место уничтоженной деревни. Там, допустим, вот вы приехали, вы должны обязательно привезти розу и посадить там. Это называется Парк роз. И только колокол в этой тишине звучит. И стоит вот такой вот памятник восьмидесяти двум детям, двадцать пять лет архитектор по фотографии каждого ребенка создавал. Я не знаю, в этой ли брошюре, но, по-моему, нет там. Я тоже привезла розу, как раз на фотографии, но фотографий столько, что в каждом месте, где мы не бываем… тоже посадили. И в то же время есть газета в тот же день в Праге, где я с мадам Шалю возлагаю цветы к памятнику нашего солдата, очень красивая фотография. Но я просто не успела подготовиться. Вот, кстати, рядом же Терезиенштадт[762]. Вот в Заксенхаузене, вот я с Урбаном, и вот я вместе с Надеждой Константиновной. (Показывает фото.) То есть много, конечно, фотографий, и память я стараюсь сохранить. Вот я вам рассказывала защиту моего внука и про заместителя министра, который в то время был, когда защита была кандидатской. (Показывает фото.) Это дочь во время защиты, счастлива. Как сказали, что надеемся, что придете к нам и докторскую защищать. Да, вот я вам рассказывала о Максимилиане Кольбе, вот его портрет. Это которого расстреляли в Освенциме. Это мой второй муж. (Показывает фото.)
И. То есть вы вышли замуж второй раз?
Р. Вторично, да.
И. Его нет уже?
Р. Нет уже, к сожалению. А вот я на территории Нойбранденбурга, меня как раз пригласили. А это мы каждый раз, когда встречаемся в Равенсбрюке.
И. Вот мы с вами начали говорить и не договорили, когда вы приехали потом и увидели лагерь снова?
Р. Это не был как уже лагерь. Это было огорожено, очерчено место лагеря, взорванный завод этот подземный, и больше там ничего практически.
И. Это Нойбранденбург?
Р. Да.
И. А в Равенсбрюке?
Р. А в Равенсбрюке, там во-первых, пятьдесят, вот нигде у вас, кстати вот, я не читала еще, я так просто просматривала, 50 лет стояла наша часть, только после 50 лет там начали создавать настоящий музей. Сейчас еще идет… Вы были при Якобайт[763]?
И. Нет, Якобайт уже не было, новый директор был.
Р. Ну и она все там снесла, и не знаю, во что все превратится. Ну и конференц-зал, это нужно для молодежи, которая приезжает, все-таки лекции проходят, а на территории, что она там изобразит, мне трудно сказать. Когда я была в прошлом году, фактически полгода прошло. Не знаю, во что это выльется.
И. То есть раньше это выглядело по-другому?
Р. Раньше по-другому. Вот вы спрашиваете, как эти фотографии выглядели. Ведь эти фотографии, это не просто, что захотели эти фотографии поместить, это фотографии были портреты, единственное, как символ той или иной страны. Не надо было рассматривать, она выразилась, что здесь были тысячи, а поместили фотографию только одного человека. Это же все символ. Что именно разные категории, разные страны были, а поместите все 120 тысяч там. Как-то мне даже Бербель сказала: «Ты заходила вовнутрь? Видела там свою фотографию?» Я в этой массе и не рассмотрела даже. Уж потом, когда эта фотография появилась на территории, когда меня попросили пару слов сказать, я действительно пару слов сказала: «Портрет, конечно, мой, но это трагедия просто народа. А это просто символ». Вот это вот Испания, я просто Вам последние показываю, этой вот женщине 90 лет.
И. Вы с ними со всеми в теплых, дружеских отношениях.
Р. Бесспорно, самые, самые теплые.
И. По-немецки?
Р. Да мы, собственно, но все страны Европы, кстати, хорошо знают немецкий. Потом, нам, конечно, дается переводчик обязательно. Там я с удовольствием посещаю… В Австрии, в Вене, была жила вот в этом храме католическом. Вот это священнослужитель, здесь он даже мне подписал. Притом, когда он ходил на службу, он надевал свою служебную одежду. А когда он был обычным, он без нее, конечно. Вся делегация наша, когда мы садились за стол, мы там питались, естественно, то он никогда не садился в центре, он говорил, что вы мои гости и поэтому садитесь там, а я рядом с вами. Прекрасный человек, итальянец.
И. То есть это было одно из заседаний международного комитета?
Р. Да и мы впервые жили в католическом храме. То есть при самом храме… я не знаю, как это у них, гостевой зал, гостевая часть есть. Потом он нас пригласил посмотреть вид на ночную Вену. Думаю, куда он нас повезет. Привез нас в какое-то кафе. Такой радостный: «Это мои гости». Они уже были готовы нас встретить. Прекрасно так столы были убраны, не хотелось даже дотрагиваться до этой еды, она настолько художественно была оформлена. Я говорю, он очень много просто радости нам приносил. И к нему, несмотря на высший сан, каждый день к нему кто-то приходил, и каждый день он должен был добро кому-то делать, кому-то помогать. Много, много всего. А в Испании пошли, значит, были на приеме в Министерстве внутренних дел, и их министр, и все, значит, просят сфотографироваться с ним, а он говорит: «Я хочу с этой женщиной сфотографироваться, но если она мне скажет, сколько же ей лет». (Смеется.) А я говорю: «Не знаю, я вам точно не могу сказать». Он так рассмеялся. Когда пришел, это уже потом, мы были вечером на концерте, и ко мне подходит один из его сотрудников и говорит: «Покажите мне ту женщину, которая сказала, что она не знает, сколько ей лет. Нам рассказывал министр, и мы все так хохотали». Все-таки он сфотографировался с ней. Да, так я и говорю: «Передайте вашему министру, что он настоящий испанский мужчина». (Смеется.) А у них же страшная разница между испанцами и каталонцами, а он как раз каталонец. (Смеется.) Бывает очень интересно. У нас мадам Шали придерживалась, когда мы идем на какой-то прием, всегда: «Вы представители той или иной страны, красиво всем одеться». Хотя мы и так всегда были достаточно прилично одеты. Вот эти заседания всегда радость доставляют.
И. Вы вчера мне рассказывали о встрече, одной из первых, когда вы встречаетесь с женщиной, которая тоже знала мадам Жоли, и вот вы так радостно обняли друг друга, а кто-то проходил рядом и сказал, что не надо так горячо. После распада Советского Союза легче стало, проще стало, может быть?
Р. Намного свободнее.
И. То есть сразу почувствовалось? Не было никаких проверок?
Р. Ни в коем случае. Ничего. Даже я прихожу в посольство, обычно, если делать, и уже они присылают просьбу, чтобы мог без всяких очередей, оформить визу. И с большим, с большим вниманием относятся, любое посольство.
И. Людмила Александровна, а когда вы уже были в Советском Союзе, появились книги. Первая – книга Никифоровой о Равенсбрюке, потом еще одна книга, потом «Они победили смерть», как вы отреагировали, что ли? Какие у вас чувства возникли, когда вы прочитали?
Р. Вы знаете, это у каждого свое, по-моему. Иногда интересно читать, иногда чувствуется, что это вымысел. Вот я работала в фонде «Взаимопонимание» как эксперт года три назад, меньше даже. И вот бывает, смотришь дело и видишь, ведь… вот я рассказываю, а вы можете контролировать, если знаете все детали. И бывает такое дело, что видишь в этой строчке, в этом слове, нет, этого человека не было. Хотя уже нас десять человек экспертов, девять подписали «выплатить». Я написала «отказано».
Они попросили аргументацию. Я рассказала и тут же позвонила в архив Равенсбрюка. Мне сказали, что под этим номером идет совсем другой человек. Я рассказала, значит, у нас есть главный эксперт. Говорю, что вот такой ответ я получила. Он говорит, что пусть они нам пришлют официально, кто под этим номером. Они действительно подтвердили. Вот такие вот люди тоже бывают. Так что не всегда можно рассматривать написанное. Потом я убедилась даже на своем факте, может, это тот, кто пишет такое напишет, чего ты не знаешь о самом себе. Ну а так, все эти книги есть у меня, берегу их.
И. Были ли у вас в лагере какие-то знаки отличия?
Р. Это зовут как «остарбайтер».
И. То есть «восточных рабочих»?
Р. «Восточных рабочих».
И. И знак у вас OST[764]?
Р. Нет, там не было знака. Многие немножко путают, что такое «остарбайтер», то есть «восточный рабочий», или же концлагерник. Они все считают, это концлагерь. Они не понимают, что такое концлагерь. Какая грань между все-таки тем лагерем и концлагерем.
И. То есть это был рабочий лагерь?
Р. Это был рабочий лагерь.
И. И никаких отличительных знаков не было?
Р. Нет, нет.
И. А все-таки вот в Равенсбрюке или Нойбранденбурге оказывались ли женщины, которые некоторое время работали «восточными рабочими», а потом за какую-то провинность оказывались в концлагере?
Р. Да.
И. Таких было много?
Р. Да, но некоторых, я так думаю, что прямо из России, но не так из России, как из Белоруссии.
И. И Украины?
Р. И Украины. Но из Белоруссии большая часть были партизанками. Есть у нас Макарова в комитете, ну, она была с отцом в партизанах. Сначала ее отправили в Освенцим, также у нее этот номер до сих пор сохранился. Но ее отправили, когда сжигали евреев, то она попала в эту колонну, и когда она сказала, что она не еврейка, то ее отбросили. Потом отправили в Равенсбрюк.
И. Так если смотреть, то все-таки в Равенсбрюке было больше всего поляков?
Р. Больше всего.
И. Потом женщины из СССР – украинки, русские, белоруски.
Р. Да, да.
И. А в Нойбранденбурге тоже так?
Р. То же самое.
И. Все равно в основном поляки.
Р. Да, да. Вы знаете, эти поляки, нельзя, конечно, на них говорить, но такое впечатление, генетическая озлобленность, что все их вот так вот, с нашей стороны, с той стороны им досталось очень. А Варшава, это вы знаете, я проезжала, потом уже даже много лет спустя, и все равно еще окраины были разрушены.
И. И они в основном были «блоковыми»?
Р. Да, несмотря на то, их немцы ставили.
И. Даже над поляками?
Р. Ну нет, я бы не сказала, конечно, больше всего над советскими.
И. И немок заключенных они обходили стороной?
Р. Да, нас они ненавидели, конечно, в полном смысле слова.
И. А они вот, будучи «блоковыми», на польском продолжали общаться, то есть с ауфзеерками?
Р. Да, да.
И. Не знали немецкого в основном?
Р. Нет, знали.
И. То есть выбирались все-таки те, кто владел языком?
Р. Знал все-таки.
И. И получается, что тогда в канцелярию или еще куда-то назначались те, кто опять же с языком немецким?
Р. Нет, а куда там было назначаться. Работать – мы работали все одинаково.
И. Ну там, например, где регистрировались заключенные.
Р. Это нас уже не касалось, как они там регистрировали. Может быть, списки, которые присылали, а мы уже этого не касались. Нас уже на месте регистрировали. Регистрировали, ну, просто выдавали нам после этого душа, выдавали эту арестантскую форму и эти номера, и треугольники.
И. Вы упоминали о том, что опыты проводились в основном на польских заключенных?
Р. Да.
И. И на советских тоже?
Р. Вы знаете, пожалуй, нет.
И. То есть вам не встречались?
Р. Я же говорю, бывают люди, я даже не знаю, откуда они, сейчас, когда Урбан приглашал. Она, допустим, рассказывает такую байку. Это я считаю байка самая настоящая. Что ей было четыре годика примерно, и у нее брали кровь, а для чего брали, рядом лежал генерал в погонах, и из ее руки ему переливали. Ну, вы знаете, это такая сказка. Она в четыре года знала, что это генерал лежит. Не знаю, просто мне кажется медицинский метод, можно такой рассказать.
И. В ревире, лагерной больнице, там тоже в основном, кто работал, помогали? Врачи были немцы.
Р. Нет, заключенные в основном.
И. Заключенные-врачи. А по национальности – поляки или другие?
Р. Может быть, и поляки, вы знаете, я старалась туда не заглядывать.
Бывает вот такой случай. Вот едем, на пятидесятилетие кажется, едем в поезде, и сидит рядом со мной женщина. Фамилия Данилова, она есть у меня на фотографии. И разговариваем, кто откуда. Я ей сказала, что я из Сталино. Она говорит, я тоже. Оттуда я почти не встречала из Донецка. Я говорю: «Учились где-то»? Она: «Да, я заканчивала мединститут». Я говорю: «А из Савранских вы кого-нибудь знали»? Она говорит: «Конечно, Мишу я знала». То есть моего брата. Он из очень бедной семьи. Ну, я, конечно, начала расспрашивать. Прошло столько лет, полвека прошло, рядом сидеть с человеком, который знает твоего брата. Мир настолько тесен.
И. То есть вы находились в лагере, и ревир – это было место, где в основном убивали, и то есть в лагерную больницу лучше не попадать.
Р. Там-то не убивали.
И. Не лечили и, естественно, отправляли как ослабших людей.
Р. Нет, но были, конечно, и надзирательницы, и если они видели, что собой представляет тот или иной человек, то, конечно, о нем докладывали. Врачи тут ничего не могли сделать. Иногда они под всякими другими, бывали такие случаи, насколько я слышала, что они всячески старались выписать.
И. А фамилия такой француженки, как Морель[765], вам ничего не говорит?
Р. Нет. Фамилии вообще там…
И. Может быть, после сталкивались с ней?
Р. Нет.
И. Если вернуться к периоду, когда прошел этот митинг, когда Вы его переводили, там вам предложили, сказав, вы будете переводчицей, вы нас устраиваете, и вы согласились, не раздумывая? Или сомневались?
Р. Нет, я не сомневалась. Во-первых, мы еще были патриотами, и я считала своим долгом остаться и помочь. То есть это святой долг был. Ведь всех, кого освобождали, кто был «остарбайтер», кто из концлагеря, помещали в лагерь для отправки на родину. Это был проверочный пункт.
И. Фильтрационный.
Р. Фильтрационный пункт. Но так как я работала в оперативном секторе, то я просто поехала вместе с сотрудниками нашими, и мне просто выдали справку, что я прошла фильтрационный пункт. Предоставление по месту жительства. А со мной еще поехала одна из Марий и говорит: «Куда ты поедешь, приезжай к нам». И написала Запорожье как место пребывания. А так у меня этого нигде не требовали.
И. Это в каком году проходила эта проверка?
Р. В 1945-м.
И. Прямо сразу, в тот момент?
Р. Прямо сразу. Просто для приезда на родину.
И. Но на родину вы не вернулись, а остались там.
Р. Осталась, но все равно мне нужно это, что я прошла этот фильтрационный пункт.
И. И как выглядел этот фильтрационный пункт? О чем вас спрашивали?
Р. Ничего не спрашивали. Раз человек работал в таком месте.
И. Без вопросов.
Р. Безо всяких вопросов. Просто выдали ему, кто со мной поехал, и он передал мне этот документ.
И. И когда вы уже в 1947 году возвращались в Москву, то вы не пользовались этим документом уже?
Р. Это у меня уже никто и не спрашивал. Достаточно того было, что я знала, а если бы не знала, то, возможно, все имело другой характер, а так как я знала, что мое дело пошло сюда вместе со мной, поэтому все спокойно было. Нигде задержки с выдачей документов у меня не было.
И. А в принципе, потом уже в Советском Союзе были такие люди, которые встречались вам в органах, допустим, когда вы шли устраиваться переводчицей, он вам сказал, что…
Р. Да, ну там же оперативные работники. Я, вы знаете, 12 лет здесь в Москве, штаб Московского военного округа, 12 лет проработала, он же мне сказал по месту работы сдать документы на выезд, и я этот район хорошо знала, так 12 лет уже работала, но на меня это так подействовало. В московском военкомате мне определили город, определили ставку, и только надо было ему сдать эти документы. А он мне отвечает: «Почему вы думаете, что нам нужен переводчик?» Я ему ответила: «Вам он, естественно, не нужен». Вышла оттуда и не знала, где троллейбусная остановка… А были такие хорошие друзья… Николай Иванович, Балашов Борис Александрович из ЦК КПСС… прекрасные два человека… созвонившись, договорились встретиться… Вы знаете, эти два человека, совершенно можно сказать посторонние, но прекрасные люди, они как-то были подавлены.
И. Когда вы выезжали в Германию?
Р. Когда я хотела поехать работать в качестве переводчицы.
И. Это уже какой год был?
Р. Шестидесятые.
И. То есть вы вернулись в Москву, здесь работали…
Р. Здесь работала, вышла замуж, потом это случилось с мужем, и мне материально было очень тяжело, но я еще училась. После работы еще на вечернем училась. И, получив уже диплом, я обратилась в московский военкомат с просьбой разрешить мне поехать, то есть отправить меня переводчицей работать в нашу часть. А сестра уже взяла дочь к себе, потому что сказала: тебе очень материально тяжело, поезжай. Вот такой удар…
И. И все-таки вас не выпустили?
Р. Нет. Вы знаете, в этих органах, я, может, не должна об этом говорить, бывают разные люди. Даже вы вот спрашиваете меня, как велся допрос. Входит, допустим, интеллигентнейший человек. Сначала с ним могли по-человечески разговаривать, но тут начинался крик: «Если ты не скажешь, ты будешь также…» – и всякое другое… Естественно, слыша такое изречение, я перевожу общий смысл, и он понимает прекрасно, что я не все перевела. «Ты переводи все, что я сказал». Я говорю: «То, что я сказала, текст достоверный». А ведь могло закончиться еще хуже. Руководство действительно его поменяло. Так что переводчикам там было сложно… даже самый лучший перевод, он многое теряет…
Прием в Международный комитет, это было в Голландии, естественно, волновались, у нас президент, она очень такая строгая, говорит: «Представьтесь, как вы попали в Равенсбрюк». Я говорю: «Только этот момент рассказать?» – «Ну, начните, но кратко». Когда я начала, она: «Нет, нет, нет. Вы расскажите все подробно». Ко мне подошла вот эта Ирма Тирзак, которая сейчас вспомнилась, подошла ко мне сзади, гладит, гладит меня по спине и говорит: «Людмила, спокойно, спокойно». И ко мне подходит высокий такой мужчина, настоящий голландец (смеется) и говорит: «Я микрофон буду держать, а вы рассказывайте». Когда я закончила, то он опустился на колени, поцеловал руки, потом мне рассказали, что он сын священнослужителя…
И. Спасибо, Людмила Александровна, за все, что вы рассказали.
Интервью с Головиной Ольгой Васильевной
И. (Аристов Станислав Васильевич). Ольга Васильевна, скажите, пожалуйста, когда вы родились?
Р. (Головина Ольга Васильевна). Я родилась в 1923 году 4 июня.
И. Кем были ваши мама и папа?
Р. Мама была домохозяйкой, а папа был механиком по холодильным установкам. Детство у меня было очень счастливое. Мне повезло, у меня были очень хорошие родители, любящие, очень добрые. Мама не работала, потому что семья была в общем-то небольшая – старшая сестра, мама, папа и я. Но мы вообще-то из провинции, из Рязанской области, и к нам приезжали племянники – и мамины, и папины – учиться сюда в техникумы, в институты. Поэтому семья была большая, и мама должна была и готовить, и обстирывать, и обшивать нас. Работал один папа. Причем ему было все равно, устал он, не устал, он пришел с работы, пообедал и тут же уходил куда-то, где-то на подработку – зимой чистить снег, сбивать сосульки, разгружать вагоны. Это не играло роли для папы. Мы никогда не жили богато, но никогда не были бедными. Мне повезло, потому что начальная школа до четвертого класса у меня была в жилом доме. Даже был такой педагог отличнейший – Гаврила Иванович, который очень любил детей. В общем, воспитывали нас как надо и в школе, и дома. Дом у нас был огромный, здесь в центре Москвы, на Рождественке. Ребят было много, детей. Росли мы все вместе, игры у нас были хорошие – мы играли и в казаки-разбойники, и такая игра была штандер, и в прятки и были очень дружны. Когда подросли, лет так в 13, вместе зимой ходили на каток, а летом ездили в парк ЦДСА – Центрального дома Советской армии. Так что детство у меня было очень хорошее. Правда, единственное, что, мы, правда, не совсем понимали: дом был чекистов и очень многих из родителей моих друзей арестовывали. Мы утром, когда приходили в школу, всегда смотрели, у кого из наших товарищей какое настроение. И если видели заплаканные глаза, мы понимали, что что-то случилось с родителями. До сознания не доходило, что происходило в стране, но верить мы не верили, что папа или мама того или иного товарища – «враги народа», потому что родителей знали. Да и педагоги знали о семейных условиях каждого ученика. Мы не могли поверить, что такой хороший папа, человек мог стать этим… Но пока мы были детьми, мы этого не понимали. Подросли и стали понимать, что что-то не так, а в основном мое детство было очень счастливым, очень счастливым. И на друзей мне везло, и на учителей мне везло, ну и, конечно, семейная обстановка играла очень большую роль.
И. Что же происходило с вами, в вашей жизни, непосредственно перед войной?
Р. 4 июня мне исполнилось 18 лет. И мы с моей подружкой пошли в сад «Эрмитаж». И как-то сидели, разговаривали, смеялись, а к нам подсел какой-то мужчина и говорит: «Хохочете? Смеетесь? Вам весело? А ведь война скоро будет». Мы, конечно, не поверили, заулыбались: мол, шутишь, дядя.
Ну а 22 июня проснулись и услышали по радио, что война. Это на нас очень сильно подействовало. И тем более мы потом с этой подружкой Марией говорим: «Господи, откуда этот дядя знал?» Началась война, и пришлось уйти из школы. Я не окончила десятилетку. Надо было эвакуироваться. Сестра уже выросла, она работала, кончила автодорожный техникум, не захотела эвакуироваться со своим учреждением. А папа заболел раком легких, и он был уже совсем плохой и настаивал на том, чтобы я, сын сестры и мама уехали из Москвы, но чтобы сестра осталась, потому что она единственная, кто работал. Мы уехали в Рязанскую область. Я там, правда, была всего по сентябрь месяц. Я не могла там оставаться, хотя помогала в колхозе в уборке урожая. И мы с моей подружкой, уже другой, решили ехать в Москву. А село было большим, и там раньше было шоссе, тракт, по которому гнали в Сибирь каторжников, и по этому шоссе двигались машины с солдатами. Мы попросились на один грузовик, нас посадили и до окраины Москвы, а там мы уже пешком шли до дома. Я пришла домой, и надо было устраиваться на работу. И я устроилась в домоуправление делопроизводителем. Днем я работала, а вечером мы дежурили на крыше – сбрасывали зажигательные бомбы, следили за маскировкой окон. Правда, в убежище я всего два раза сбегала. Один раз в метро. Мне там совсем не понравилось, там очень душно, сыро и много народу – шумно. Второй раз я пошла в бомбоубежище, и мне тоже там не понравилось. Я сестре категорически сказала: «Ты как хочешь…», а тем более у нас перед этим в дом попала бомба, а дом был по тем временам высокий, пятиэтажный, раньше же потолки были не такие, как здесь 2–3 метра, а 4,75 метра. Бомба прошла насквозь с пятого этажа по подвал и жители этого дома погибли. И я сказала, что если умирать, то при свете, а не где-то там, в подвале, и я перестала ходить в бомбоубежище.
И. И не страшно было оставаться наверху?
Р. Вы знаете, видимо, молодость, а потом, как ни говорите, все же мы были очень большими патриотами, и сидеть в бомбоубежище, когда на крыше зажигаются «зажигалки», когда ты можешь кому-то на улице чем-то помочь, как-то мы не могли ни я, ни моя подруга Ванда. В основном дежурили на крыше. Не знаю, как-то не было страха и, во-вторых, почему-то была полная уверенность, и не только у меня, что война ненадолго, что она должна кончиться, ну год, не больше. Но она затянулась.
Потом из домоуправления я перешла работать в радиокомитет. А там, напротив, открылись курсы, а я очень хотела уйти на фронт, тем более поступали извещения о гибели друзей, с которыми я росла вместе. Открылись курсы радистов, и я записалась на эти курсы. Проучилась я там недели полторы-две, как из Горького приехал офицер с набором в военное радиоучилище. Объяснил, куда после окончания этого училища поступают, про партизанские отряды, что такое штаб, фронтовая разведка. Ну а это, сами понимаете, романтика где-то подсознательно. Я записалась. Надо было через три дня уезжать в Горький, и я не знала, как сказать дома, что пойду учиться, а потом на фронт. Я в итоге сказала. Но мама у меня вообще была необыкновенный человек. Я знаю, как было тяжело, потому что папа умер, да и вообще – ребенок уходит на фронт. Но она сказала: «Решила? Считаешь, что это твой долг? Иди». Я окончила это училище, и нас направили на 4-й Украинский фронт, это была тыловая разведка.
И. Чему вас в этом училище обучали? Какие навыки вы приобретали?
Р. Шифру, быстроте работы, морзянке, ну и, конечно, стрелять. Больше ничего. Мы радисты. Если бы мы шли, зная язык, как резиденты или старшие по группе, а поскольку радисты, то какие особенно нам знания. За те пять месяцев, которые мы учились в училище, язык мы все равно бы не выучили. Надо сказать, что, к сожалению, у нас был немецкий язык в школе, но и преподавали его не очень и мало кто как-то знал этот язык. Ну и, наверное, все-таки думали, что не четыре или пять лет продлится война, а она скоро кончится, поэтому в основном учили морзянке, кодам, шифрам, как связываться, чтобы умели стрелять. Все.
И. И вас посылают на фронт.
Р. Да. Нас было 8 человек из нашего училища, мы ехали в одну и ту же часть. Все молодые, все спешили на фронт, а то без нас война кончится, а мы не успеем повоевать. Ехали на перекладных и когда прибыли в штаб, то командир части, ну представьте, молодые… у нас Юра был Финкельштейн, он прибавил себе два года, ему вообще 16 было. Ехали и в тендере, и на подножках, на чем только не ехали, лишь бы попасть. Поэтому вид у нас был очень хороший. У меня были так заплетены косички, чумазое лицо где-то, в общем, командир схватился за голову: «Господи, детский сад мне прислали».
Ну, потом направили нас на место жительства. Мы жили у хозяев. Это была деревня, Украина. И каждого разместили к кому-то в дом. Нам запретили встречаться, потому что мы засекречены. Нам рассказали, что нас посылают в тыл врага, надо будет прыгать с парашютом. Но друг с другом лучше не встречаться. Поэтому мы проучились вместе, ехали вместе. Мы в общем-то друзья и вечерами, когда наши начальники, а к каждой группе был прикреплен офицер, который и шифровальщик, и радист, и когда они от нас уходили, мы, естественно, вечерами встречались. Через неделю мне дали старшего напарника. Ну а здесь, вообще, он прекрасно играл на гитаре, чудесно пел, собирались у нас. Командование, наверное, знало, а что сделаешь. Но его как-то очень быстро у меня забрали. Причин они не говорили. Я опять одна осталась, а потом мне дали еще одного старшего.
И. В каком году это все было?
Р. Это было… конец 1943 года или даже 44-й. А потом послали меня на задание в Венгрию. Нас было 2 радиста и 4 венгра. Старший был венгр, такой Заркан Эрлей. Нас послали нелегально. Были какие-то документы, но это так… Высадка была очень неудачной. Наш грузовой мешок, в котором было питание для рации, питание для нас, одежда, шли нелегально, поэтому нам нужно было переодеться. Мы приземлились на склоне горы, а внизу была каменоломня, и там, видимо, были поселок рабочих, которые работали на этой каменоломне, и комендатура. И наш грузовой мешок упал прямо около этой комендатуры. Ну и, конечно, сразу поднялась паника. А когда приземлялись, один из венгров – Бела Бартош – сломал ногу. Мы приземлились, собрались все и решили послать, а у нас двое венгров были в венгерской форме, послали одного из них узнать, что там внизу, так как грузовой мешок найти не могли. Он спустился и очень быстро поднялся. Сказал, что грузовой мешок упал около комендатуры и сейчас собирается карательный отряд. И мы стали уходить, подниматься вверх, в гору, и искать, где можно спрятаться. Бела все просил, чтобы его бросили. А как бросишь? Пристрелить у нас была возможность, но убить человека нужно иметь очень большую силу воли, тем более если он не враг. Но он все равно вырвался и скатился вниз с горы. Мы поднимались наверх, поднимались тяжело. У меня был аппарат, хоть и легенький, но три батареи, которые питали аппарат, они очень тяжелые. Уже выдыхались, почти добрались до вершины, как увидели кустарник, причем довольно-таки густой. И старший говорит: «Давайте-ка здесь ляжем, будь что будет». Мы легли в кустики, я вынула пистолет из кармана, а в кармане рукой держусь за гранату и думаю, что сдаваться не будем. Мы знали, что такое плен. А двое, которые были в гражданском, они просто сели, сели с автоматами. И как раз недалеко проходит этот карательный отряд и видят, сидят солдаты, а те сделали вид, что портянки приводят в порядок. Они венгерский язык знали, с ними переговорили и прошли дальше. Мы до вечера просидели в этих кустах. Причем когда они прошли, то двое поднялись наверх и стали смотреть, что внизу. И увидели там домик лесничего. К нему была и шоссейная дорога подведена, и узкоколейка. Там были его дом большой и еще какие-то подсобные дома. Мы пронаблюдали за этим лесничим и решили спуститься вечером, узнать, где мы. Потому что, как правило, туда, куда мы должны были приземлиться, не приземлялись, были отклонения. Мы спустились. Впервые мне было очень почему-то страшно. Потому что не знали, куда идем, к кому и что тем более идем в дом. Хотя мы видели, что какая-то часть работников ушла. Там, по-моему, семья – муж и жена, не знаю, были ли дети, они в другом домике были. Мы спустились. Нас очень приветливо приняли, сказали, что они сочувствующие, что здесь проходил карательный отряд, они ушли, но лесничий пошлет своего сына узнать где и что, и укажем тогда вам дорогу к Будапешту, чтобы она была более безопасной. И надо отдать должное, что мы прошли еще несколько гор, поднялись на еще одну гору и с горы увидели Будапешт. Но это осень, октябрь месяц, дожди, несмотря на то что мы пытались нашу одежду посушить, а раздеться не могли совсем. Одежда была влажная, холодно, не спали две ночи вообще. Старший говорит:
«Пойдемте на гору, там кустарник довольно-таки густой, и день здесь переспим». А там вокруг было очень много каменоломен в горах. «Давайте мы здесь отдохнем, а по очереди будем спать». А к этому времени у нас Ференц такой был, его послали узнать, какой дорогой лучше идти, он ушел и не вернулся. Мы так и не знаем, что с ним случилось, и нас осталось всего четыре человека – Золя, Хорват, я и Вадим. Я и Вадим, мы как радисты, а нам все равно надо было с нашими связаться, правда, мы уже связывались и сказали, что приземлились, но мы пытаемся выйти из этого окружения, или облавы. Мы легли и уснули. Я проснулась от пинка в бок. Открыла глаза, стоят военные и гражданские. Оказывается, наших ребят на посту разморило, а тут солнышко появилось, тепло, и они уснули. Вот так мы попали в плен. Сначала нас спустили вниз с горы и хотели расстрелять, но появился какой-то военный и сказал, это уже с перевода нашего старшего: «Русских партизан сначала пытать, а потом вешать». И нас куда-то повезли. Привезли в какой-то городок, не в Будапешт. Когда нас сажали в грузовик, руки сзади связаны, а я невысокого роста и не могла туда подняться, какой-то солдат взял сзади меня за руки и кинул в этот кузов. Я, чтобы не закричать, зажала рот. А другой солдат, я же упала ничком, ударил меня по голове сапогом, и я насквозь прокусила губу. И там, когда нас привези в какое-то здание, стали давать есть суп горячий. Я, конечно, его есть не могла. Там сидели венгры, Венгрия же воевала на стороне Гитлера, они сидели, ржали, но это Бог с ними. А к вечеру нас повези, и Золя сказал, что нас везут в Будапешт в гестапо.
Привезли нас в гестапо. В этот день ночью не вызывали, а на следующий день меня вызвали на допрос. Ну, у нас была такая «легенда», что мы не диверсанты, мы не шпионы. Так как Красная армия движется очень быстро и уже идет по Европе, мы просто должны были сказать, что советские люди не варвары, не людоеды, чтобы местное население не боялось. Конечно, они не верили, били. Один раз вызвали на допрос. А когда после второго допроса меня отправили в камеру, а камера была, видимо, когда-то была тюрьма, потому что стена и у меня вот с этой стороны решетка, а там пространство и следующая камера. Там стояла печка, буржуйка, но когда мы были, там не топили. И вот из соседней камеры, видимо, я застонала, потому что больно и надо было доползти до нар, я только услышала стук и шепот: «Ты кто?» Но не на русском я зыке, а на польском. Но поскольку еще до войны у нас жили поляки, я что-то понимала по-польски. А во-вторых, он нам тоже доступен.
– Подползи. Ты кто? Я говорю: «Русская».
– Пытали?
– Да.
– Больно?
– Да.
– Пой!
– Что?
– Пой!
– Ты кто?
– Я английский летчик, зовут меня Иван. Пой.
– Что пой?
– Песню пой.
– Какую песню?
– «Вольга, вольга». (Смеется.)
– Я не могу петь, у меня сил на это нет.
– А ты пой, тебе будет легче.
Я пыталась, но ничего у меня не вышло. И вот он так каждый раз спрашивал меня, кто я, почему попала в плен. Как меня уже здесь, в России, на допросе спросили: «А он, может быть, был «подсадной уткой»?» Он бы был «подсадным», если бы расспрашивал. Единственное, что он спросил, – кто я и откуда. Я сказала, что я русская военнопленная из Москвы. Больше он у меня ничего не спрашивал. Единственное, он всегда старался сделать так, чтобы отвлечь меня от боли, которую я испытывала, и чтобы где-то поддержать по-человечески. А в одно утро я проснулась, никакого там завтрака не принесли. Ну, завтрак – чай или кофе, баланда, кусок хлеба. А был один солдат, который очень интересовался русскими. Когда он дежурил, он подходил ко мне и говорил: «А правда, что у вас едят детей?» Я говорю: «А ты веришь, детей едят, а наша-то армия скоро к вам подойдет». – «А правда, у вас на медведя с рогатиной ходят?» – «Конечно. Видишь, какие мы мощные, ты же видишь, как мы движемся». Я не знаю, кто он был, но он говорил на каком-то славянском языке, поэтому его можно было понять. Вот он как-то подошел в одно прекрасное утро и говорит: «Посмотри в окно». Я смотрю, а там летит горелая бумага. «Ваши в Будапеште». И вдруг слышу, с другой стороны уже морзянку выбивают: «Товарищ, ты видишь? Посмотри в окно». Я ответила, что вижу. Слышу, там запели «Марсельезу». Это правда длилось недолго. Прекратилась все, тишина, только бумага летит. Оказалось, что это была танковая разведка. Она прорвалась в Буды и ушла обратно. Ну нас спешным образом направили в тюрьму. Там я познакомилась с югославкой, которая была в партизанском отряде. Ее приговорили к пожизненному заключению. Меня-то сначала направили в больницу, потому что били по пяткам и я ходить не могла. А у нее то же самое, но она ходила на костылях. Но ей досталось больше, чем мне, поэтому я с двумя палочками, а не с костылями ходила. Мы там недолго были. Сидели, мечтали о том, как закончится война, будем друг к другу ездить в гости. Она мне покажет Югославию, Черногорию, а я – как в Москве хорошо. В общем, она меня учила немецкому языку, а я ее русскому. Ну и, наверное, неделю мы там просидели, и нас отправили в другой город. Это мы сидели в подземной крепости. Там я встретила свою подругу по училищу, мы вместе были в одной части, – Тамару Бессуднову. Еще одну подругу – Лиду. Радист, который был со мной, Вадим, они очень с ним дружили, мы думали, что они поженятся. Они спросили, что с ним. Я ничего не могла сказать, так как его не видела. А оттуда нас повези в концлагерь.
Привези утром рано, и шли рабочие отряды, выходили на работу за ворота лагеря. И я услышала голос: «Русские есть?» Я говорю: «Есть». – «Ты кто?» – «Военнопленная». – «Я вашим скажу». Ну а нас сначала в «баню», правда, уже когда мы попали в плен, не стригли наголо и не давали лагерную форму, а гражданское. Разница была лишь в том, что сзади, со спины, были вырезаны кресты из материи этой одежды, а вшиты туда другие. Там была такая Галя Матузова, которая принимала нашу одежду, она тоже военнопленная. Она мне сказала: «Ты знаешь (а у меня были теплые чулки и теплые трико), это я тебе оставлю». «Баня» – душ. То холодная, то кипяток. И потом мы выходили не через дверь, а через окно. Простояли там какое-то время в линейке или шеренге, а потом нас повезли в карантинный блок. А вечером вдруг появилась, я на втором этаже нар была, появилась такая симпатичная девушка, немножечко на кошечку похожая. «Кто здесь русская?» – «Я». – «Ты военнопленная?» – «Да». – «Откуда ты?» Я говорю: «Москвичка». – «Я тоже москвичка». – «Меня Ольга зовут». – «А меня Тамара. Не волнуйся, ты долго здесь не просидишь». Ну и действительно, через неделю, а месяц был карантин, меня направили в барак, где были военнопленные. Огромнейший барак, разделенный на две половины. С нашей стороны сидели военнопленные, чешки-коммунистки, польки, француженки, немки. С другой стороны – чешки, немки, польки, и там сидела Роза Тельман с дочерью, младшей, а не старшей. Они все втроем прибыли к нам в лагерь, но старшую расстреляли, потому что она была помощницей отца. И когда мы узнали, что Роза Тельман появилась в нашем бараке, решили пойти ее как-то поддержать.
Давали хлеб. Ну нам давали сразу буханки, а потом уже резали по норме. Так вот норму уменьшали и сделали вроде бы торта, а это была суббота. А в субботу нам давали маргарин. Там, наверное, и 50 граммов не было, и мармелад. И вот сделали торт. Собрали не куски, а так чтобы можно было корж сделать. Взбили типа крема. А две девушки поползли, и там была могила собаки нашей старшей надзирательницы, и там была клумба, цветник.
Они там 5–7 цветочков сорвали. И вот ночью пошли туда. Было это, конечно, трудно, но нам повезло, у нас была хорошая «блоковая». Мы пошли, поздравили. Там сидела Густа Фучикова, там сидела Мария Клод Кутюрье. Надо сказать так, что группа была очень сплоченная. Здесь, конечно, большую роль сыграла наша старшая – Евгения Лазаревна Клем. Она была политруком в армии, необыкновенная женщина. С большой силой воли, необыкновенного ума, знавшая несколько языков. Она проводила с нами политбеседы. Причем можно было читать немецкие газеты, и между строк она, ну это Богом данное, она понимала, что делается на фронте. Она информировала нас не так, о чем пишут немцы, а о том, что на фронте. Дисциплина у нас была строжайшая, как в армии. Один за всех и все за одного. Вот, например, объявляют «транспорт», а это наверняка будут отправлять в газовую камеру или крематорий. Начиналось у нас утро, я, Екатерина Семеновна[766]. Нам сначала выдавали хлеб. И здесь внутри надзирательница, потом старшая по блоку, и с другой стороны мы принимаем хлеб. У нас была такая Зоя Михайловна Захарова, как она это делала… мы подъезжали к бараку, и у нас буханка, как правило, была лишняя, которая была предназначена для детей, ведь бараков-то много. Для детей, для больных, которые лежат в ревире. Вот мы и развозили. Потом подъезжали к другому окну, а там получали утром эрзац-кофе. Огромные бидоны, и мы их ставили на телегу в три ряда. И тоже развозили по баракам. Был такой случай, когда я в первые дни в эту кессель-колонну попала. Стала на второй ряд поднимать бачок и чувствую, что у меня ручка выскальзывает из рук. Руки ослабленные были после гестапо, после тюрьмы. Я говорю Зое: «Зой, у меня бачок падает». Она: «Поднимай». Я говорю: «Не могу. Он у меня сейчас выскользнет». – «Поднимай». – «Ну не могу я, сейчас выскользнет». Поставить тоже нельзя, потому что надзирательница смотрит, как ты работаешь. И он у меня выскальзывает, и все на Зою. Она даже не вскрикнула. И уже мы вдвоем, ее рукой и своей, поставили бак на место. А когда мы кончили развозить все, что по баракам, она стала снимать чулок, а за ним поползла кожа с ноги. Вы представляете, что значила сплоченность. И конечно, большую роль играла Евгения Лазаревна Клем, что «один за всех и все за одного», что Зоя даже не пикнула. Единственное, что сообщили в больницу, там работали и наши врачи, что у нее такой ожог, ей какую-то мазь прислали, она туда ходила, ей что-то делали. Вам про детей наших рассказывали?
И. Рассказывали, но, Ольга Васильевна, расскажите и вы.
Р. Детей, которых привезли, и вот десять детей, старших, отправили на работу, кого к фермерам, еще куда-то. А десять маленьких оставили и хотели их кремировать. И когда наши военнопленные об этом узнали, послали делегацию к лагерфюреру с просьбой-требованием, чтобы этих детей отдали нам. Разговор с ним был очень долгий. Долго торговались, потому что он кричал: «Ненормальные, на ваших детей никакого питания не выпишем, а вы сами того и гляди подохните». Наши представительницы сказали: «Останется жива хоть одна советская женщина, будут живы все дети. Нас не волнует, будете вы их кормить или нет, мы их сами прокормим». Они нам их отдали, и тут же эти делегаты пришли с этими детьми, то есть не со всеми детьми, потому что, например, Лилю взяла не военнопленная, а русская, которая там была, отказалась работать на фашистскую армию и за это попала в концлагерь. Нет, не Лилю, а Стеллу. Лиля к нам попала из больницы, она лежала с туберкулезом. Галочку, Леню и Витечку, ему не больше трех лет было. Галочку усыновила Мария Ивановна Петрушина, Галка белая, и Мария тоже блондиночка. Витечку – Тамара Булычева, которая первой приходила ко мне в карантинный блок. Ленечку усыновила Лида Назарова. А у нас там было так, одесситы с одесситами, киевляне с киевлянами, а у нас была семья москвичей. Мария Ивановна Петрушина, я, Тамара, Катя Горева. Лида Назарова из Крыма, Лида Назарова из-под Курска, причем она не одна, а полька Вера была с ней. Она была «кроликом подопытным», у нее на ноге была вырезана кость и туда вставлена железная трубка. И потом к нам присоединилась еще из угнанных, из Курска, Саша такая. Дело в том, что нас, русских, за пределы лагеря не выпускали вообще. А все остальные выходили на работу – там, у бауэра[767], разгружали вагоны. И вот эта Шура Шипова вдруг появилась у нас в бараке и сказала: «Я выхожу за пределы лагеря и буду вам помогать, чем смогу». Вот она приносила, допустим, если разгружали вагон с овощами, а у немцев было распространено все вяленое – лук, морковка, она нам приносила. Но кормил детей весь лагерь. У нас в столовой стояла такая миска, куда сливался суп в обед, хлеб дополнительно, в общем, их кормил весь лагерь. Надо отдать должное всем заключенным. И потом эта Саша нам приносила одежду. Надо же как-то сменить, в грязном же ходили. Умываться мы мылись холодной водой, а голову мы мыли кофе. Этот лишний, украденный, общитанный бочок. Мы по очереди мыли головы. Вот привезли этих детей, мы их разобрали, а это был конец 1944 года, декабрь месяц, и вот в канун Нового года из наших военнопленных выходила Мария Ивановна Петрушина и Лида Назарова, они работали слесарями, водопроводчиками или что-то такое. Если канализация испортилась за пределами, они выходили с надзирательницей. Вот Мария умудрилась вырыть небольшую елочку. Как она это сделала, что не видела надзирательница, мы не знаем, потом засунула туда, на голое тело, застегнулась и принесла эту елочку к нам в барак. Мы на третьем этаже, «семья москвичей», устроили им елку. Какие-то ленточки, тряпочки, что-то разрезали, какие-то бумажки. Причем приходили посылки Красного Креста, но поскольку Советский Союз не был в Красном Кресте, то нам посылок не было, но сортировать эти посылки, потому что заключенным не все можно было дать, лакомство и, конечно, курево нельзя было, а курили фронтовики почти все. Так вот сортировать чаще всего посылали военнопленных, они тоже умудрялись шоколадку стащить, деткам дать, больным, и, конечно, курево. Я это к тому, что фольга от сигарет и ей елочку раскрасили. Пораньше положили детей спать. Пришли с работы, покушали, общаться вообще между бараками нельзя было, периодически проныривали куда-то пообщаться, а так вообще-то нельзя. А ночью, где-то без десяти двенадцать, разбудили наших детишек, приготовили им торт и эту елочку. Свечи зажгли, чтобы они видели, потому что свет выключался. Это была для них такая радость. Галочка, например, по многим лагерям путешествовала. Мама у нее умерла, папа был партизан, а папа пришел ночью зачем-то в это место, где они жили. Старший сын был на фронте, а Галочка и младший мальчик с матерью были дома, а сосед донес, и его на глазах семьи расстреляли. Они три дня не могли его похоронить, а потом, это со слов Галочки, но она была такая маленькая, что вроде бы его под крыльцом зарыли. А мать послали в Германию. Братик умер, и мать умерла от брюшного тифа. И вот она с такими детьми, как Стелла, как Надя, как Витечка, она путешествовала из лагеря в лагерь. И вот приходит в один день от Евгении Лазаревны одна наша и говорит: «Слушай, организовывается «транспорт», видимо, последний, хотим, чтобы больше в лагере участвовало в протесте этого «транспорта». Сходи к югославам». Поскольку я с разведчицей была знакома. «Скажи, что мы организовываем протест». А это был уже, наверное, март месяц, потому что и прохладно, и уже тепловато. У меня был жакет и юбка какая-то, а Кате как раз принесли пальто. Я ей говорю: «Катюш, можно я твое пальто надену?» – «Конечно». Я одела пальто, так как этот день был, видимо, нерабочий, я довольно свободно шла по территории лагеря, совершенно забыв, что раз «транспорт», значит, будет облава, ну и попала в эту облаву. Записали мой номер. Конечно, в блок, где сидели югославки, я не попала. Я пришла и говорю: «Не попала, а попала в облаву». Катя говорит: «А номер-то мой!» – «Ну и что. Очень просто. Ты останешься Ольгой Васильевной Головиной, а я Раей (она была там Раей). Неужели ты думаешь, что я отправлю тебя туда. Ты же тоже так бы не поступила». Она: «Конечно нет». Нас тут же быстрым темпом отправили в больницу, как заболевших. Я уже даже не помню, по-моему, под чужими номерами. Лечили нас там витаминчиками наши врачи. Но мы там недолго лежали, потому что отменили этот «транспорт», и благополучно вышли из этой больницы и из этой ситуации. Потом эвакуация лагеря. Часть наших девушек, особенно медицинских работников, осталась в лагере. Некоторые девушки, Марина Смелянская и другие, остались, им сказали, что лагерь заминирован. Они остались, чтобы не дать погибнуть больным или лагерь разминировать. В этом вопросе, что им там сказали, я не осведомлена, не помню в общем. А нас выгнали за пределы лагеря, и мы пошли в сторону наших союзников. Впереди отступали гитлеровские войска, потом шли мы, за нами шли наши. Мы так двигались два дня. Первую ночь мы просто где-то заночевали, остановились. Снаряды летают так хорошо. Было неприятно столько прожить, еще мы-то с Катей были не так долго в лагере, а вот такие, как Зоя, Мария. Зоя попала в плен вообще в Севастополе. Мария попала где-то тоже под Сталинградом, по-моему. В общем, они прошли все лагеря, которые были на нашей территории, и Зоя даже в Майданеке была. Неприятно, думаешь, вот так не долетит снаряд. Люди столько прожили, пережили, дожили, вот-вот свобода, и погибнуть. Надзирательницы бегали и просили у нас что-нибудь гражданское, переодеться, но никто ничего не дал. А на вторую ночь мы остановились в каком-то котловане. И надзирательницы стали говорить: «Вот там рощица, вы можете бежать. Мы будем стрелять, но только вверх». Ну и мы решили бежать. Правда, не все, потому что народу много, а вот «семья москвичей» драпанула вся в этот лесочек. Тоже сидели, и тоже снаряды рвались. Потом затихло, и Маша с Зоей решили выйти посмотреть на разведку. Мы их стали уговаривать: «Дурочки, мы столько прошли, столько пережили, подождите еще немножко. Какая-то шальная пуля и все». Еле удержали. А потом из лесочка поднялись и смотрим по дороге идет наш. Ну и, конечно, как все эти бабоньки высыпали и как налетели, а это был младший лейтенант… Он только и говорит:
«Бабоньки, я прошел всю войну, я дошел почти до Берлина, оставьте меня живым!» (Смеется.) У него пуговиц не было, рукав оторван, сапоги вычищены до блеска. Конечно, тут было такое, что описать это невозможно. Он нам сказал, куда идти. Мы вышли на дорогу, а с нами оказалась такая Надя, она из Ленинграда, ездила к бабушке на Украину отдохнуть и попала там в окружение. Посадили их в колясочки и поехали в лагерь. Нам сказали, что лагерь не подорвали, что он цел. Ну, по дороге ехали солдаты, выскакивали, узнавали, кто мы, что мы, что мы военнопленные. Надавали и сала, и чего-то такого, некоторые объелись, и им стало плохо с голодухи-то. Ну и пришли мы в, ну, по-российски это провинциальный городок, а у них деревня, и остановились там на ночь. А где-то по дороге мы уже подобрали телегу и посадили туда тех, кому плохо было, наших детей. Пришли, зашли к коменданту нашему, он нас определил в дом, нам принесли продукты, накормили нас. Там стояла уже воинская часть, такая уже, что ли, обозная.
Мы остались там ночевать. Сами понимаете, война, мужчины всю войну, а здесь женщины одни, к нам стали вечерком приходить, и так даже немножко нахально, солдаты. Мы пошли к коменданту и сказали, не знаем, что делать. Он говорит: «Не волнуйтесь». И прислал нам двух солдат – охранников. Нас освободили 30 апреля, холодно еще ночами. Мы вышли, а они сидят. Мы говорим: «Ребята, а чего вы здесь сидите? Идите в дом». Они вошли. Мы там еще чайку попили вместе. Утром просыпаемся, а наших мальчиков нет. Смотрим, они сидят, и уже подмерзшие. «А чего вы здесь?» – «Ой, а мы с ночи сбежали от вас». – «Почему». – «Мы поняли по-настоящему, что вы пережили. Одна из вас поет, вторая декламирует, третья пошла в пляс». Причем никто ничего не помнит, это уже подсознательно было. «Другая рыдает. Мы посмотрели, и нам стало так жутко, что мы решили, что мы в доме сумасшедших, и мы закрыли ваши двери и вышли. Сидим, ждем, когда вы проснетесь». Тут же нам принесли завтрак, дали нам лошадь, телегу, огромный ковер, накрыли ее, положили туда больных, детей и поехали. Но не дошли до нашего лагеря. Дорогой мы встретили военторг, и когда они узнали, что мы бывшие военнопленные, они нам предложили у них поработать. Мы не хотели, мы рвались домой. А они говорят: «Девчата, вы у нас приоденетесь, откормитесь. Ну, куда вы такие пойдете. Ведь вы приедете домой, а ваши родители могут умереть сразу от переживаний». Уговорили. Вот мы почти год там работали. Потом прошли спецпроверку там же, в СМЕРШЕ. Сначала тоже нас чуть ли не под конвоем в туалет водили, а потом, когда проверили, уже полное доверие, и вот поехали домой.
Дома нам тоже было несладко. Три года нас вызывали и ночью, и днем, и утром в КГБ. Правда, меня только первые два раза спрашивали обо мне самой, а потом только тех, кто был в лагере. Среди моих никого не было, кому бы я сказала, что это сволочь. Я знала одну-единственную, там ее знал весь лагерь, – Сашка-палач была. Она с Украины, тоже заключенная, только не военнопленная, а просто. Больше я никого таких не знала. Вы понимаете, когда тебя вдруг, среди ночи, у меня еще Наталья маленькая была, ты куда-то едешь, или тебя с работы снимают, это все равно нервотрепка. Правда, меня первый раз спросили: «Почему вы остались жива?» – «Откуда я знаю, значит, моя такая судьба». Но не я же одна осталась живой. Люди, которые и больше меня просидели в лагерях, остались живы. Видимо, такая наша «планида». И когда меня последний раз вызвали, меня этот товарищ спрашивает: «Вы были в Равенсбрюке?» Я говорю: «Нет». – «А где?» – «В Фюрстенберге». А это город, к которому прилегает Равенсбрюк. «Ну как же, вот Мария Ивановна Петрушина была в Равенсбрюке». – «Ну и что, Петрушина прошла все лагеря, которые можно было пройти». – «А Зоя Михайловна Оленева?» – «Она то же самое, она даже в Майданеке была». – «Вот Екатерина Семеновна Кулакова, она же была в Равенсбрюке». – «Ну и что!» Он так на меня посмотрел. «Давай повестку!» Отметил. Я вышла и только метров через 200 я поняла я же была в Равенсбрюке. Вы знаете, как мне было плохо. У меня все отнялось. Я еле доплелась до автомата, не могу найти монету, чтобы позвонить. Кто-то стоял за мной, и у меня был такой вид жуткий, дали мне монетку. Я позвонила этому следователю и говорю: «Вы знаете, это я. Я была в Равенсбрюке». – «Да все я знаю, иди домой». До того доконали меня, что, видимо, конец пришел. Я пришла домой, и надо было на работу, но я не могла, у меня была такая истерика, было так плохо, что сестра моя, а она была второй раз замужем за продавцом, а брат его первой жены работал на Лубянке. Она позвонила ему: «Костя, ты доступен к досье?» – «Да». – «Посмотри ее досье, потому что иначе она попадет в психушку». Он сказал: хорошо. И утром он звонит, подзывает именно меня и говорит: «Слушай, плюй нам всем в морду!» – «Почему?» – «Все опросные листы гестаповские, только края обгорели, они все целы. Никто на тебя никакого поклепа не наводил, поэтому тебе и разрешили жить в Москве». На этом все закончилось.
Работать я не могла устроиться очень долго, и не только я, а все.
Благодаря моему начальнику в радиокомитете, с которым я работала, он помогал очень моей семье в войну. Он знал, что я была в плену, он позвонил, и я как раз подошла к телефону: «Ты уже приехала, а почему не звонишь?» – «Вячеслав Михайлович, как же я буду звонить, если я никак на работу не могу устроиться». – «А к нам?» – «В радиокомитет?» – «Завтра приходи». И я опять устроилась в радиокомитет. Потом меня оттуда в 1949 году уволили, пришла новая кадровичка, посмотрела мою анкету, а она небольшая. «Вы были в плену? Где?» – «Будапешт, гестапо, тюрьма, концлагерь Равенсбрюк». Значит, «враг народа». Меня уволили. Но я работала в международном отделе с такими, как Шрагин, Зорин Валентин Сергеевич, они мне говорят: пиши Сталину. Я написала, конечно, никакого ответа не было. Тогда Зорин говорит: «Слушай, напиши Суслову. Он курирует радиокомитет». Я написала. Что я написала, я не знаю. Только через три дня, это я послала на ЦК, телефонный звонок. «Ольга Васильевна, это звонят из ЦК. Отдела Суслова. Приходите, на вас заказан пропуск». Я пришла, меня там встретили, такая Галина Павловна Серебрякова. Она привела меня в секретариат Суслова и представила: «Вот эта женщина, читая письмо которой мы все рыдали». Они меня что-то порасспрашивали. Потом она мне говорит: «Знаете что, завтра в радиокомитет». Пришла, поднялись в отдел кадров. Она мне говорит: «Посиди здесь, а я пойду с ней поговорю». Видимо, дверь не была прикрыта, потому что я слышала: «Как ты могла, прочитав четыре строчки, уволить человека. Она же к досье допущена спецотделом». Нет и все. Потом она выходит и говорит: «Тебя восстановят, тебе все выплатят, стаж ты не потеряешь. Но мой совет, я вчера сидела чуть ли не до полночи, выбирала из списков, куда тебе было бы интересно устроиться работать. Вот выбирай. Тебя восстановят в радиокомитете, но я не советую. Она все равно найдет способ от тебя избавиться, тем более ты обратилась к нам». Дала список. Я почитала, смотрю, там Государственный дом радиовещания и звукозаписи. «Я вот сюда». – «Правильно. Пойдешь сначала машинисткой, потом выучишься на звукооператора, а если не будешь дурой и позволят обстоятельства, закончишь и будешь еще кем-то». Так я оказалась в Государственном доме звукозаписи. Там проработала до 1993 года. Сорок с лишним лет. Сначала машинисткой, потом звукооператором, дошла до оператора высшей категории. Вступила в партию. Меня уговаривали вступить в партию, но я была рядовым партийцем и верящим в то, что будет коммунизм. Вступила в партию в 1966 году. Выдвигали меня в депутаты Моссовета. Я категорически отказывалась, говорила, что меня не пропустят.
«Ничего подобного». Естественно, свою комиссию я прошла, а дальше я с таким трудом туда шла, я посмотрела там на них и говорю: «Я ухожу». – «Почему?» – «Вы меня не пропустите». – «Да, не пропустим, но это не потому, что вы были в плену». А так, в общем, работала. Мне везло – и коллектив у нас был хороший, и начальники у меня были хорошие, а уж директор Дома звукозаписи, особенно Семен Исаакович Задов, это вообще был директор от Бога. Друзья хорошие, семья, хорошая. Дочь у меня прекрасная. Правнучке 17, правнуку 12 лет. Дочь тоже работала в Доме звукозаписи, и свёкор ее, главный технолог, а свекровь тоже звукооператором. И младший тоже на радио. Так что мы радийники. Сейчас правнучка тоже поступила в радиоинститут. Вот так прошла моя жизнь. К несчастью, из нас, бывших военнопленных, здесь осталась я и Катя в Москве. До 1958 года, пока не организовался комитет лагерный, мы вообще не общались, только с Зоей, Марией. Только когда открылся Советский комитет ветеранов войны, мы тогда стали встречаться. Из других городов приезжали наши девушки.
И. А в самом лагере, например, с «восточными рабочими» общались?
Р. Мало. Потому что за пределы лагеря нас не выпускали, а по лагерю мы ходить не имели права, лишь изредка. Поэтому я из гражданских почти там никого не знала. Я узнала многих уже после 1958 года.
И. А другие категории тоже с ними не сталкивались? «Свидетельницы Иеговы», криминальные и другие?
Р. Тех, кого не было в бараке, мы почти не видели. Только когда привозили еду. Вот тогда мы могли с кем-то перекинуться словами. У всех были разные вензеля. У нас был красный и написано SU, у угнанных было R, желтые – у евреев, а черные – проститутки и воры. Но мы с ними не общались.
И. А Никифорову вы знали?
Р. В лагере нет. Мы с ней познакомились в Советском комитете. Она работала в больнице. Вот Евгения Лазаревна Клем, была такая Александра Николаевна Сокова, она помощник Евгении Лазаревны и наша поэтесса.
И. Она единственная писала стихи?
Р. Я не знаю. Может быть, и писали, но я знаю только ее. Вот их мы все знали очень хорошо. Такие, как Марина Смелянская, не говоря уже о том, что она в нашем бараке была, до этого она при больнице работала. И то 250 человек. Всех запомнишь, всех узнаешь, со всеми пообщаешься? Невозможно. У нас же за четырехметровой стеной был еще один лагерь – бетриб – швейная мастерская, где поместили часть наших военнопленных, чтобы они шили обмундирование на армию. Они категорически отказались. Но к ним попасть было невозможно. Туда могли попасть только Евгения Лазаревна и Александра Николаевна. Почему? Не знаю. Бежать из лагеря тоже было невозможно. Это в 80 километров от Берлина. Во-первых, с нашей одеждой, с этими крестами, мало кто знал немецкий язык и пройти всю Германию. Вообще и в Германии были коммунисты, сочувствующие, но попробуй их найди. У нас, я знаю, было два побега, именно наших военнопленных, до нас, и один был, когда я уже была в лагере. Но через день поймали. Самое ужасное, потом их заключили в бункер, где они сидели на хлебе и воде, с забитыми окнами и в одиночках. Так что бежать оттуда не было никакого смысла. Возможность была, а смысл? Поймали, избили и бросили в одиночку.
И. Большое спасибо вам, Ольга Васильевна, за интервью.
Интервью с Горевой Екатериной Семеновной
И. (Аристов Станислав Васильевич). Екатерина Семеновна, меня будет интересовать вся ваша биография. Расскажите, когда и где вы родились, кто были ваши родители?
Р. (Горева Екатерина Семеновна). Родилась я в 1923 году. Папа у меня служил в органах, в милиции. Мама домохозяйка. Нас было пять дочерей. Учились в школе, и когда я ее закончила, началась война. И нас, молодежь, везде направляли – окопы рыть, а потом на шесть месяцев послали в Подмосковье на лесоповал. Подготавливать лес для Москвы. Была норма – шесть кубометров свалить. Дали нам, двум девчонкам, топор и пилу и сказали, в какую сторону дерево валять. Надо было спилить дерево, обрубить сучья, сложить их и дерево распилить, сложить в кубометры. Десятник приходил и измерял, и если не напилишь, они не давали талончик на еду. Спали в деревне, на полу. А потом, когда закончилась лесопилка, мы с подружкой вместе учились, пошли добровольно учиться на курсы радистов.
И. Какой это год был?
Р. Это был 1942 год. В это время приехали из Горького набирать в военную школу на учебу на радистов. И нас отправили в Горький, где мы и окончили эту школу радистов. Я окончила с отличием, мне как-то давалась эта учеба. Я быстрее всех набирала, скорость у меня была. Нас четверых отправили на 3-й Украинский фронт, в штаб этого фронта. А там начали готовить на задание. На задание готовили меня лично, остальных не знаю, потому что все по разным местам жили, и приходили на квартиру, и готовили нас.
И. Каким образом Вас готовили?
Р. Учили всему. Надо было свой передатчик знать, чтобы, если что случится, исправить. Придет техник, сделает неисправность там и говорит:
«В 12 часов наладить связь». У меня получалось. Найду там по чертежам, как-то припаяю все. Потом, во-первых, необходимо было знать шифр. Надо было все буквы знать как цифры. Вот если я передаю радиограмму, значит, я не словами передаю, а цифрами. Потом надо было легенду учить свою. Готовили нас с женщиной с одной двоих на задание. У нее муж пограничник погиб, и она оставила двоих маленьких детей, ей предложили, и согласилась. Вот вместе с ней нас готовили. На случай провала надо было знать, что говорить. Мы были подготовлены очень хорошо, наши говорили, что имеют на нас большую надежду, я даже попутно изучала румынский язык. Но дело в том, что приземление наше было неудачным, вместо Румынии нас сбросили в Венгрию. В разные места. Мой парашют зацепился за дерево. У меня ничего нет, чем порезать веревку. Темно вокруг. Наконец я упала, упала грудью на пень. Отшибла себе все так, что лежу и не могу ни рукой, ни ногой пошевелить. Потом стало рассветать, я начала потихоньку подниматься. Я, значит, опять залезла на дерево, антенну растянула и связалась своими, что приземлилась не знаю где. Ночью я ночевала на дереве, там невысоко, думаю, мало ли, звери какие-то или еще что-то. Потом слышу там где-то голоса, но совершенно не на румынском языке. Я потом опять передаю сигнал, они мне говорят, чтобы я вышла на дорогу и, где увижу опознавательный знак, передала им, чтобы они могли определить, где я нахожусь. И вот только я выхожу из леса, и как будто меня караулили. Сразу двое меня раз под руки. Может быть, они видели. И сразу в лесу меня начали бить. Они думали, что со мной десант спустился. «Где остальные?!» Перевернули меня и по подошве били палкой. Ох, такая адская боль была, не знаю даже, как я выжила. Спасло еще и то, что подбежал к фашисту кто-то и сказал, наверное, что еще кого-то там нашли. Он бросил меня бить и побежал с ним еще куда-то. Потом меня отвезли в гестапо в небольшой венгерский городок. Там, конечно, и били, сразу два зуба выбили. Допрос уже настоящий был. Заставили меня, значит, передавать своим радиограмму. А у нас на случай провала я должна была подписаться «муха». Значит, все, что я передаю, неправда. Сказала, что я должна так подписаться. Они: «Почему муха?» – «Так надо, иначе они не будут знать, от кого радиограмма». Сейчас уже не помню, что передала, а в конце подписала «муха». Не помню, сколько дней я там сидела, но было слышно, что наши войска наступают. Это был уже 1944 год, август месяц. И в гестапо, где я сидела, попал снаряд. Три километра, оказывается, наши стояли от этого города. Нас всех посадили на грузовые машины, с собаками, и повезли в Будапешт. Но там меня никто не вызывал, потому что заключенных много. Потом в Австрию, там тоже не пришлось спрашивать, а потом в концлагерь Равенсбрюк. Это был 1944 год, ноябрь месяц.
И. Вы помните свое первое впечатление?
Р. Мы видим, стена кирпичная, собаки, а когда попала на территорию, то думала, что оттуда можно выйти только через печь крематория. Только одна мечта была – хотя бы переступить свою землю и умереть на ней. Чтобы остаться в живых, то мало было вероятности. Там военнопленные жили отдельно в лагере.
И. Вас привезли, и первое место, куда Вас отправили, – это была «баня», так ведь?
Р. Да, там раздевали, полосатой формы у них уже не хватало. Мне дали какое-то платьице черное, и кресты были сзади и спереди, но не нарисованы, а вшиты. Потом в карантинный блок, а оттуда военнопленные нас перевели к себе в лагерь, поскольку мы военнопленные.
И. Как это произошло?
Р. Я не знаю, как они это сделали, но мы оказались вот там.
И. То есть вы попали в карантинный блок и военнопленные уже знали, что и вы военнопленная?
Р. Да, в «бане» работала наша военнопленная с Украины – Галка, мы ее так и звали «Галка-баня». Она передала, а они старались перевести нас в свой блок. Там как раз я встретила Ольгу Васильевну Головину. Она окончила ту же школу, что и я, но, может быть, месяца на два раньше. В школе мы не знали друг друга, потому что в разное время заканчивали, а встретились там.
У нее было задание в Венгрии, их было четыре человека, у них тоже неудачно получилось, она оказалась в лагере, где мы познакомились и узнали, что, оказывается, одну школу заканчивали. Потом военнопленные пристроили меня и ее в кессель-колонну. Телега большая была, и мы развозили большие баки с питанием по блокам. Впереди двое шли, а мы сзади подталкивали, такая была работа.
И. Получается, вас военнопленные благодаря своим связям устроили на работу?
Р. Да.
И. И получается, что в администрации лагеря были свои люди?
Р. Да, свои люди. Сейчас я не помню, как это происходило, но это факт. Дали винкель «SU» – Советский Союз. Однажды мы ехали с телегой, и те, кто впереди шли, не удержали две дуги, и она на пригорок покатилась там, где печи крематория, там лежали трупы, как дрова. Крематорий не успевал сжигать эти трупы.
И. То есть вы были за стеной лагеря?
Р. Нет, но крематорий внутри лагеря был.
И. А рядом с ним вы что-то похожее на газовую камеру видели? Вообще вы о ней слышали?
Р. Наши поляки, к ним первые немцы вошли, и они первыми туда прибыли. Над польками делали очень много опытов. Из них кто-то умер, а кто остался живой, тот остался инвалидом. Там была стена, где расстреливали, а тут, где стена, был и крематорий. Вот эта наша телега попала на эти трупы, и не знали, что делать. Сейчас нам влетит. Не помню, собирали ли мы эти трупы или нет. Потом в конце года, когда из Освенцима привезли людей, еще и 30 человек детей. Их хотели тоже уничтожить. А мы, военнопленные, собрались всеми и пошли к начальнику лагеря просить, чтобы нам отдали этих детей. Он посмеялся и сказал, что питания не будет на них давать. Мы говорим, все равно отдайте нам их. В общем, отдали нам этих детей. Каждый от своего хлебушка отрезал кусочек, и им давали, потом помогали иностранцы. Им Красный Крест помогал, периодически им присылались посылки, они приносили нам, помогали, и мы сохранили этих детей.
И. Они жили в вашем блоке?
Р. Да.
И. Спали на нарах с женщинами?
Р. Да, тоже на нарах.
И. А кто за ними конкретно ухаживал?
Р. Сейчас, убейте меня, не помню. Принимали участие все. У нас была Евгения Лазаревна Клем, ей лет 50 было. Она для нас всех как мать. Какие новости, где услышит, соберет нас всех в блоке и расскажет, какие новости пришли. Уже на родине она покончила жизнь самоубийством. Она преподавала в Одессе в институте. Сами знаете, как к нам потом относились на родине. До того ее замучили, что она там же, на лестнице в институте, повесилась. Очень хорошая была женщина. Ну а потом многие разобрали детей, кто хотел усыновить. Лиля здесь живет, в Москве.
И. Лиля Константиновна Пичугина?
Р. Да. Она даже не знает, из какой она страны. У нее вся семья погибла в Освенциме. Она была такая маленькая, что не помнит ни имени своего, ни фамилии, страну, из которой она. Вот ее Вера Бобкова удочерила, привезла в Москву, фамилию и имя свое дала. Мария Петрушина Галю удочерила. Она из партизан. Семью забрали, мать погибла в Освенциме. У них на ручках были выколоты номера. Петрушина ее воспитала, и когда ей было 18 лет, она нашла своего брата. Он остался жив, жил в другом городе. Он за ней приехал, и они уехали в Белоруссию. Мы переписываемся, перезваниваемся. Каждые пять лет нас немцы приглашали на встречу, она всегда приезжала. Ну и всегда со слезами бросится на нас, плачет, а муж ее стоит и тоже плачет. У некоторых потом родители нашлись. Потом из Бразилии еще девочка. Взяла ее женщина, а потом тяжело заболела, и отдали ее в детский дом. Потом из Ленинграда узнала женщина наша, Никифорова, и взяла ее к себе. Она у нее жила, потом вышла за муж за ее сына. Она ездила в Бразилию, нашла там отца, но не захотела там оставаться. Когда приехали домой, то были в ужасных условиях. Нигде на работу не брали, отношение ужасное, бесконечные допросы.
И. Вы вернулись сразу же в Москву?
Р. Да. Вызывали не на саму Лубянку, а там недалеко. Допрашивали, как чего происходило. Всех нас спрашивали, потом сверяли. Потом однажды пришли за мной, это, что ли, 1948 год был. Пришел мужчина. Было еще светло, но под вечер. А мы знаете как раньше жили: одна комната и нас пять человек, мама, да бабушка там. Я говорю: «Вы хотите со мной поговорить?» Он говорит: «Да». – «Мне нужно одеться?» – «Да». Ну, думаю, что-то хочет спросить на улице. А потом идем по переулку, а я у него спрашиваю: «Куда мы идем?» – «На Лубянку». (Смеется.) И тут же трамвай шел, мы сели в трамвай. Было мало народу, он встретил какого-то знакомого. Я держу коленки, а они у меня ходуном ходят. (Смеется.) А когда я пошла к старшему, он меня успокоил, я не дрожала. И там всю ночь из кабинета в кабинет, допрашивали до самого утра. Первый раз пришли, там сидело несколько человек, еще какая-то молодая женщина, она, не зная обо мне ничего, начала меня оскорблять. Тут стояла пепельница, я ее схватила и хотела в нее ударить, и хорошо меня тот схватил сразу за руку. Потом меня уже в кабинет, где начались допросы. Потом уже рассвело, не знаю, сколько было, пять или шесть утра, я себе уже все отсидела, что мне на стуле было больно сидеть. Пришла в последний кабинет, большой такой. Из окна там смотришь и «Детский мир». Там такой кожаный диван, кресла. Я опять к столу сажусь, а он: «Нет, нет, садитесь на кресло». Я уж потом говорю, Господи, дай ему Бог здоровья, хотя бы один человек пожалел меня. Я села в кресло. Он начал задавать вопросы, а я ему отвечаю. Пока он записывает, я уже все… «Ну потерпите, еще немножко осталось». Потом допросили, спустили вниз, а я думаю, ну, наверное, сейчас в тюрьму посадят. Начали документы спрашивать. Я говорю: «Спросите товарища, меня без документов привели сюда». Он говорит: «Идите». – «А куда идти?» – «Домой идите». Я даже не поверила. А Ольга, она жила за «Детским миром» раньше, ну и я прямо к ним зашла. А там все уже плачут, потому что пришел мужчина, забрал, а куда, что, они не знают. Куда ни позвонят, отвечают, что ничего не знают. Что мама может подумать? Что что-то со мной сделали. Я, значит, скорее поехала домой. Но после этого все уже больше не спрашивали.
И. Что они пытались выяснить? Как вы попали в плен?
Р. Они спрашивали, какую подписку я дала немцам? А какую я подписку могу дать немцам, если я не одного дня на свободе не была, только тюрьма и концлагерь. Потом, когда меня гестапо допрашивало, я говорила все по легенде, что я не из Москвы, я говорила так, как надо. Говорят, что, когда они освобождали, даже захватили документы гестапо, Лялины тоже. Так там же я против своей родины ничего не сказала, все терпела и говорила так, как нас учили. Лялю тоже вызывали на Лубянку, тоже помучилась. У нее у сестры был знакомый, там работал, ему сказали: «Ты хоть узнай в ее документах, за что ее без конца мучают». И он нашел документы, и когда прочел, он сказал: «Успокойся, ее никто больше не тронет».
И. А вам известны случаи, когда после подобных допросов на Лубянке люди оказывались в тюрьме?
Р. Да, были.
И. В Москве?
Р. Да, в Москве я знаю. Она, правда, не из Равенсбрюка. Она в тюрьме сидела, и в таких ужасных условиях, уму не постижимо. Я читала книгу, «Отец Арсений» называется, она из воспоминаний бывших заключенных, это, знаете, почище, чем концлагерь. Так наши издевались над нашими, не приведи Господи. Некоторые руки на себя накладывали. Например, вот эта Галочка, у нее знак был выколот, ее тоже замучили. У нее как-то спросили: «Галь, что это у тебя шрам на руке?» – «Да я вытравливала этот номер. С ума чуть не сошла». А что трехлетний ребенок мог сделать плохого для России?
И. А как относились к вам, когда вы вернулись, окружавшие люди? Даже не родственники, а соседи, например.
Р. Соседям я и не говорила. Они и так пустили слух, что я беременная пришла. А я была худая, ничего. Но раз пришла из армии, значит, беременная. Первое время боялись друг с другом переписываться, потом только, когда Сталин умер.
И. После смерти Сталина стало легче?
Р. Конечно, мы уже стали встречаться. На работу нигде не брали. Придешь, заполнишь анкету, что была в концлагере, и все. Я пришла на работу, где игрушки делали, дедов морозов из ваты. Что там за секрет? Даже на эту работу не брали. Не скрывала, все равно писала, и в некоторых местах брали. В таких небольших учреждениях, как артели всякие, маленькие фабрички, там брали.
И. Давайте мы с вами вернемся немного назад в воспоминаниях. Например, к моменту, когда началась война. Вы помните этот день, когда узнали, что началась война.
Р. Конечно, все переживали. Первое время ходили в бомбоубежища. Деревянный дом и там в подвале. Если бы попал, то там всем бы конец. Сейчас я толком не помню. Но конечно, все переживали, потому что всех на фронт брали.
И. Хорошо. Вы решаете записаться на курсы. Это было ваше добровольное решение?
Р. Да. Мы с моей подружкой пошли вместе. Она не была в разведке. Мне задали вопрос там: «Если вы боитесь, то можете остаться радисткой при части». Я говорю, нет, я не боюсь.
И. То есть у вас спрашивали?
Р. Да.
И. На этих курсах у вас были курсы по политподготовке?
Р. Когда учились в школе, было все. Все военные занятия как солдаты проходят, так и мы проходили.
И. А когда вы впервые увидели венгров, какое впечатление они на вас произвели?
Р. Ничего особенного, обыкновенные люди. Даже когда меня били палкой, откуда-то прибежали еще люди и стояли, плакали. Но я терпела и не кричала, потому что у меня такая адская боль была.
И. Вы оказываетесь в Равенсбрюке и первый раз входите в блок советских военнопленных. Там кто-то, кроме советских военнопленных, еще был в этом блоке?
Р. Блок был длинный. В одну сторону военнопленные, а по другую сторону представительницы разных наций – поляки, французы. Между прочим, поляки хоть на них и опыты делали и все, а они нас русских ненавидели.
И. То есть вы считаете, что все поляки, которые были в лагере, плохо относились?
Р. Ну, может быть, не все, но даже те, которые инвалидами остались, они к нам…
И. А в чем это выражалось?
Р. Презирали нас и не общались.
И. Они чаще всего «блоковыми» были, «штубовыми»?
Р. У нас полячка была. Но не все они такие были, были и ничего.
И. Как вела себя ваша «блоковая»?
Р. Вроде ничего, но когда собирались, скрывали и от нее.
И. Чем-то ваш блок военнопленных отличался от других?
Р. Ничем. То же самое. Те же трехэтажные нары, такое же питание.
И. Он не был огорожен колючей проволокой?
Р. Нет, а куда, когда такая стена кругом, дежурные, собаки. Бежать оттуда никак невозможно было, если только выводили на улицу там что-то делать. Убежать оттуда никак.
И. В вашем блоке воровство было?
Р. А что воровать?
И. Между узницами ссор не было?
Р. Все жили очень дружно. Вот я знаю такой случай. Ляля надела мое пальтишко, а на нем был мой номер записан. В это время в лагере стали забирать всех, кого увидят на улице, на завод отправляли или еще что-то. Записали ее номер, а номер-то мой. Она приходит и говорит: «Что делать будем?» Наши девчонки из ревира – медсанчасти – помогли. Мы с ней там пролежали, пока не ушел этот «транспорт», когда набрали людей. Мы лежали на третьем этаже, нас закрывали одеялом.
И. То есть это вам опять помогли советские военнопленные?
Р. Да.
И. Они с кем-то договорились в ревире или сами, кто там работал?
Р. Наши там работали.
И. Вы, я так понимаю, больше всего в лагере с Ольгой Васильевной Головиной дружили. А с кем-то еще общались?
Р. Да нет, дружили. Нас там так и называли «семья москвичей». Хотя не все москвичи были. Например, Мария Петрушина, она из Клязьмы. Потом Лида, в Трускавце живет, та вообще из Курской области. Из Москвы были только я и Ляля.
И. Евгения Лазаревна Клем читала вам лекции, организовывала мероприятия, как это происходило?
Р. Мы собирались все в кружок, кто-то стоял, дежурил, чтобы никто не вошел. Если что, даст знак.
И. Ночью?
Р. Сейчас уже не помню, ночь это или день был. Она всегда все, что знала, сообщала нам. Нам ее так от души жалко. Когда это с ней случилось, наши женщины ей памятник поставили. Такая была умница, на работе так ее и…
И. Она знала несколько языков?
Р. По-моему, да. Она была очень образованный человек.
И. Она общалась с иностранными заключенными?
Р. А с кем? В нашем блоке были, собственно, одни русские.
И. А из других блоков?
Р. Нет.
И. И вы тоже никогда ни с кем не общались?
Р. Нет. Например, из Франции Мари-Клод Вайян Кутюрье. Она нам, военнопленным, даже посвятила стихи. Общались так. Знали уже, с кем можно общаться, с кем нет.
И. На территории лагеря были еще советские «восточные рабочие». Вы с ними не общались?
Р. Да нет, особенно не разрешалось. По лагерю особенно не разрешалось ходить. Так что нет.
И. А с другими категориями?
Р. Я этого сейчас уже не помню. Осталось в памяти то, что общались друг с другом.
И. Еврейки и цыганки тоже никак не запомнились?
Р. У нас была военнопленная одна, девчонки перекрашивали ей волосы. Она уже умерла, Марина. Она тоже была советская военнопленная. Наших- то осталось раз, два. Юлия Друнина написала хорошее стихотворение:
Полынь-водку настояла,
Позвала товарищей солдат
Нас осталось мало, очень мало,
А года ракетами летят.
Мы счастливые, конечно, люди,
Встретили победную зарю,
Говорю об этом как о чуде,
Сотни раз судьбу благодарю.
Но а те, кто не дошел до мая,
Кто упал, поднявшись в полный рост,
Первый тост за павших поднимаю, и
За них же наш последний тост.
Сдвинем рюмки, плечи тоже сдвинем,
Пусть руки касается рука,
Как горька ты, водка на полыни,
Своей горечью сладка.
Хорошее стихотворение. А о Равенсбрюке написал стихотворение австриец.
Он не был в концлагере, но пришел посмотреть музей и написал:
Один пришел я в Равенсбрюк, где ад недавно был,
Молитвенник с собой и четки не забыл,
День и ночь молился я за погребенных тут,
За тех, чей прах ни сын, ни брат вовеки не найдут.
И после к ангелам воззвал: уймите сатану,
Когда б ни он, не стал бы Бог благословлять войну.
Но пеплом, кровью и золой ответил Равенсбрюк.
Не слышит Бог, но ты кричи, ведь люди есть вокруг.
И. А в самом лагере кто-то писал стихотворения?
Р. Не знаю, может, и писал. Книга потом вышла «Они победили смерть», там есть такие стихи. Даже в Москву приезжала корреспондент из Англии. А я спросила: «Почему вы у нас берете интервью?» Она говорит: «Я пишу книгу о наших девушках, которые участвовали в таких же событиях, как и вы».
И. Время свободное от работы как вы проводили?
Р. В бараке собирались.
И. Общались между собой? Может быть, пели песни?
Р. Песни не пели, но общались.
И. Начался 1945 год. Что-то в лагере изменилось? В последние месяцы перед освобождением как он жил?
Р. То же самое происходило. Нацисты отобрали людей, вывели за территорию лагеря и вели. Потом говорили, что на баржу вели и там утопить.
Когда нас вывели, мы шли в лесу, так как вокруг леса. И в лесу наши войска встретились. Наша охрана вся разбежалась, и нас освободили наши войска. Каждый хотел прямо кусочек от них оторвать на память, настолько были рады.
И. А потом вас куда направили?
Р. Нас пригласили работать на складах, в военной части. И вот мы там несколько человек работали.
И. Часть где располагалась?
Р. Там же, в Германии.
И. Рядом с Равенсбрюком?
Р. В этом же городе, Фюрстенберге. Нас не отпускали, мы могли там еще остаться. А нам настолько хотелось домой, что мы говорим: нет, мы домой поедем. И уехали мы, это был 1946 год. Мы ехали, нам дали сопровождающего в придачу, капитана какого-то, деньги ему дали. А он скрылся от нас, деньги забрал. Ох, как мы добирались… и на каких-то товарных, но все-таки добрались до дома. Были какие-то вещички с собой, продавали и с горем пополам добрались.
И. Потом вы уже оказались в Москве?
Р. Да.
И. Уже в эпоху Хрущева стали выходить книги о Равенсбрюке, Никифоровой «Они победили смерть». Какова ваша реакция была на представленные там воспоминания?
Р. Да, это были собраны воспоминания бывших узников. Мое там тоже есть. Помню из Армении приезжал корреспондент, брал тоже у меня интервью. Он прислал мне книжку, но на армянском языке. Не знаю, что он там написал.
И. Как я понимаю, вы довольно регулярно встречались с бывшими узницами Равенсбрюка?
Р. Да, у нас были встречи.
И. Это были военнопленные?
Р. В основном да. Ну, кто смог когда, тот тогда и приезжал. Например, из Воронежа Ира Лозовая, она каждый год ко мне приезжала.
И. Мы брали у нее интервью, когда она была жива.
Р. Да, она шустрая такая была. Сюда к нам домой приезжала, и мы общались с ней хорошо.
И. Когда же вы в следующий раз оказались в Равенсбрюке? Через сколько лет вы приехали в мемориал?
Р. Не помню, хоть убейте.
И. Но это было в советское время или в 90-х?
Р. Наверное, в 90-х. Потом они нас каждые пять лет приглашают. Все оплачивали. Однажды мы были в Австрии. Австрийские женщины собирали деньги со спонсоров и пригласили нас к себе. Потому что поехать – у нас денег-то нет. Они оплатили нам дорогу, и пребывали мы там десять дней. Они нам сняли дом отдыха, мы там жили. Возили нас в саму Вену. Приезжали и говорят: вот тюрьма. Тюрьма, в которой я сидела. Такие хорошие, добрые женщины. А мы когда ездили, нам всегда давали сопровождающего. Приезжаем, а они нам говорят: «Осторожней, за вами следят все время». А мы отвечаем: «Да, мы знаем». А что за нами следить, прямо шпионов из нас сделали. Что мы можем? Мы на каких-то военных учреждениях работали или что.
И. Екатерина Семеновна, а вы в лагере или после в Бога верили?
Р. Ну так. У меня мама была очень верующий человек, она посещала храм, на Пасху куличи пекла, но так… Мы раньше все комсомол, а она нам не говорила, что нужно в церковь ходить. Мы даже никаких молитв не знали, ничего. Это сейчас знаем Отче наш. Между прочим, я когда пилила лес, мне мама дала иконочку маленькую Николая- угодника, из такого материала, что можно было расколоть. Она говорит: «Всегда держи ее у себя в телогрейке». Вот однажды мы пилили лес, и не так мы спили дерево, и оно упало на меня. Представляете. Эта иконочка вдребезги раздавилась, а у меня даже ушиба ни одного. Меня Николай-угодник спас.
И. Екатерина Семеновна, скажите, какой факт вы можете вспомнить, наиболее тяжелый, болезненный, из вашего пребывания в Равенсбрюке?
Р. Самое ужасное, что находишься в этих условиях. Потому что стояли на этих аппелях – это проверка была. Рано утром выгоняли и стояли все по одному, ровно. Даже если кто не может, выволакивали, и последние лежали даже. Посередине лагеря. Надзиратели стояли с хлыстами, и если что-то не так, то начинали орать, а то еще и хлыстом дадут. Стояли, мерзли на этом аппеле, пока всех не пересчитают. Это было самое ужасное.
И. А надзирательницы всегда вели себя только жестоко? Никогда не было проявлений человеческих чувств?
Р. Нет, ужасно. Крик такой, и всегда они с плетками, с палками. В общем хуже, чем с животными, с нами обращались. С животными так не обращаются, как они с людьми.
И. Вы видели когда-нибудь коменданта лагеря?
Р. Да нет. Не помню вообще.
И. Что тогда запомнилось хорошего, если такое есть?
Р. Хорошее, что мы в тесном кругу, помогали друг другу, делились своими переживаниями. Это, конечно, сплачивало нас, этим мы жили. А так заболей – и все, в крематорий. Эти трупы голые так и лежали там каждый день, рядом с крематорием.
И. Екатерина Семеновна, как вы думаете, что вам помогло выжить?
Р. Не знаю, значит, так суждено было. Хватило терпения, хватило здоровья. Переживать еще обиднее и больней пришлось дома.
И. Это для вас было тяжелее?
Р. Да.
И. Ну что же, Екатерина Семеновна, спасибо вам за интервью.
Интервью со Стекольниковой Анной Ивановной
И. Анна Ивановна, прежде чем рассказать о том, как вы оказались в Равенсбрюке, не могли бы вы в нескольких словах остановиться на том, где вы родились? Кто были ваши родители?
Р. Я родилась в Орловской области. Отец у меня служащий был, а мама по хозяйству работала. В семье у нас было шесть детей. Я самая старшая, с 1924 года. Нас осталось уже трое, а было шестеро – три брата, три сестры. Сестры сейчас живы, а братья все умерли.
И. Анна Ивановна, расскажите о своем детстве? Ходили вы в школу, например?
Р. Обязательно. Исполнилось восемь лет, и я пошла в школу. Закончила семь классов, а потом поступила в педучилище в городе Орле. И вот на втором курсе я училась в педучилище, и началась война. И как 22 июня, когда началась война, нас вызвали в педучилище, а это у нас выпускной вечер был. 20 июня у нас был выпускной вечер в училище, а 21-го мы собирались пойти в театр. И вот когда мы собирались у театра, ждем своих людей, в 12 часов речь Молотова. Ну и какой театр, все разошлись по домам. Я пришла домой, и по радио объявили, что всем учащимся необходимо явиться в свои учебные заведения. Я и пошла. Мы жили на 5-й Курской в Орле, недалеко. Собрались, и нам объявили, что вот война, и распределили работать на предприятия, потому что люди уходили на фронт, мужчины особенно. Мы там работали на заводе. Во время бомбежки нас собирали и рассказывали, как вести себя… Забыла, когда был занят Орел, но очень быстро. Нас учили, как бомбы тушить, как помогать. Потом в августе 1941 года нас с подружкой отправили сжигать документы, потому что боялись, чтобы немцам попали документы. А в Орле было много повешенных, люди выходили и смотрели, как они болтались каждое утро.
И. Это повешенные до прихода немцев?
Р. Нет, немцы пришли и вешали. В августе 1941 года нам дали военного одного, и он нас начал учить, как партизанские отряды были организованы. Мы же были девчонки, и нас учили, как тушить зажигалки, помощь оказывать. Когда же 3 октября 1941 года Орел сдали, мы собрались снова, к нам пришел наш руководитель и сказал: «Все, что могли, мы рассказали, а теперь по своим домам, и если нужно, будете помогать». Мне нужно было явиться на станцию Змеевка. Это 40 километров от Орла в сторону Курска. Эта станция между двумя этими городами. Там был организован штаб, и мне туда надо было явиться. Я приехала туда, нашла все это. Потом нас поместили в деревню, и мы ходили, собирали информацию, где расположены немецкие части. Я была одета в телогрейку, лапти, сумка у меня была. Когда меня останавливали, у меня была справка, что у меня живет тут родственница и я ее ищу, чтобы легче прожить. Орел был занят немцами, и есть там было нечего. Но я должна была собрать сведения. Мы приходили, осматривали воинскую часть. Меня забирали, сажали немцы. Потом посмотрят и отпускали. Последний раз меня не отпустили. Я пришла, а он мне сказал: «Иди показывай свою тетку». Кого же я могла показать? В общем, они меня забрали, привезли в Орел, посадили в тюрьму. Я там сидела около трех месяцев. После этого нас кого куда отправляли. Никаких документов я же им не могла представить. Отправили меня из тюрьмы в эшелон и в Германию. Привезли в Германию, в город Дрезден. Там опять были допросы, но я и говорила только свою легенду. Нас там много девчонок привезли, целый эшелон. Кого куда – кого к бауэру работать, а меня в концлагерь Равенсбрюк. Он находится в 80 километрах от Берлина. Там я была два с половиной года. Жизнь была очень тяжелая. Допрашивали, и под ногтями были иголки.
И. В каком году вы оказались в концлагере?
Р. В 1943 году. 17 октября 1942 года меня допрашивали и отправили в концлагерь, а там я была до 30 апреля 1945 года.
И. Вы оказываетесь впервые в лагере. Что с вами происходит вначале? Вас отправили в «баню»?
Р. Да. Мы были в цивильное одеты, у меня еще пальтишко было такое рваненькое. Сняли с нас вот это, а дали полосатые куртки, робу. После этого привели в лагерь и нас отдельно поселили ото всех. Там были немки, французы, югославы, все страны, где немцы проходили. А это был только женский лагерь, у нас мужчин не было. Мужчины были только эсэсовцы, охранявшие лагерь, а так одни женщины. Мужчины были недалеко, там другой лагерь был. Иногда их привозили к нам, и они чинили что-то в бараке.
Конечно под охраной. Если мы оказывались в это время на улице, то нас к стенке лицом и все. И вот дали полосатую одежду и отправили в 24-й блок. Наши там были 23, 24 и 25-й блоки. Это были советские. Они рядом стояли. Там все время ходили полицаи, и мы не могли никуда пойти. Потом эти три блока сначала были отгорожены… Есть нам было нечего, нам давали две-три картошки, утром – кофе, «кава» они называли, а в обед две-три картошки. Подъем в лагере был в 4 часа утра. Аппель мы стояли. Это если не понравится фрау ауфзеерин что-то, то она нас могла продержать и целый день. Солнышко, дождь – мы стояли. Падали кто, лежали. Ну и, конечно, собаки. Я собак до сих пор боюсь, потому что меня травили собаками. Получилось так, что у нас там было озеро, и нас гоняли вычерпывать песок. Я вычерпну и дальше по цепочке передаю, а обратно пустые черпаки. Куда песок этот они девали, не знаю, увозили. Однажды кончился рабочий день, нас построили в колонну по пять человек, и мы возвращались в лагерь. Нам запрещалось говорить между собой. А меня что-то спросила подружка рядом. Мы становились рядом, уже знали с кем. Спали вместе в одном блоке.
Там были трехъярусные нары, и когда на них было место, мы залезали туда, друг к другу прижмемся, а не было места, так и на полу. Я, конечно, когда приходила в блок, старалась занять место, лечь.
И. То есть на нарах у вас не было постоянного места?
Р. Нет. Это потом уже, к концу. У нас был Зурен, а после него кто, я не помню. Из лагеря отправляли куда-то людей, и были построены трехэтажные нары.
И. А до этого были не трехэтажные?
Р. Нет. На полу мы спали, а это к концу уже сделали все.
И. И вот вы стояли, черпали песок и с кем-то заговорили…
Р. Да, меня спросили, я ответила, а она – ауфзеерка – видела, заметила, что я разговариваю. Нас привели в лагерь, и она называет мой номер – 14 511. У нас была пришита белая тряпка, и на ней был написан у каждого номер. Я вышла. А у нас в лагере, если входишь в ворота, то рядом постройки, а прямо – возвышенность небольшая. И вот на эту возвышенность нас, тех, кто проштрафился, ставили. Меня туда поставили. Там ветер был со всех сторон. Откуда он дул, непонятно? То ли специально делали. Меня поставили на два часа, потому что она увидела, что я ответила. Конечно, замерзла. Ну, мои девчонки пришли, они издалека ходили, смотрели. Потом она отпустила меня. Подошла, сказала: «Weg, Mensch!»[768] Девчонки подбежали ко мне, взяли меня, привели. У нас «блоковая» была полька по национальности, очень добрая женщина. В блоке же было 800–900 человек. Ей уже сказали, что со мной. Так она, когда я пришла, даже что-то теплое мне дала попить. Хорошая была женщина, она как мать была, так бы я ее назвала. Другие и били, и все. А она полька сама по национальности, очень добрая. Наутро снова на аппель и пошла работа дальше.
И. То есть вы все время работали на песке и на другие работы вас не отправляли?
Р. Нет.
И. А как выглядел сам блок внутри? Он делился на две части?
Р. Делился. Вот вход, на одну сторону дверь и на другую сторону дверь. Сначала мы вместе были и как-то общались, нам есть было нечего, а там были немки, чешки, очень добрые к нам. Они получали посылочки. Я там познакомилась с дочерью Тельмана.
И. Как это произошло?
Р. Я была уже там, а мы друг другу передавали, потому что у нас много заключенных – и в ревире наши были, и везде. И вдруг там говорят: привезли Розу с дочерью. Роза – это жена, а Ирма – дочь. Ну и мы потом старались поближе подойти. А мы там организовали что-то типа штаба. Кто-то из немок работает, я знаю эту немку, если я встречаюсь с ней, она мне рассказывает, и другие также. Поэтому мы были в курсе всех дел вот этих вот.
И. Вы с немкой по-немецки разговаривали?
Р. Нет, мы и так понимали друг друга.
И. Штаб – это было подпольное, нелегальное объединение.
Р. Да.
И. И туда советские женщины входили, как я понимаю, не все?
Р. Не все. У меня немка была, она получала посылочки, и она всегда кусочек хлеба даст.
И. И она вас ввела в это подпольное объединение?
Р. Да.
И. А кто был из советских женщин, кроме вас?
Р. Были, но я уже не помню. Многие уже ушли из жизни сейчас. Мне тогда было 18, а теперь уже 80 с лишним. Тяжело уже.
И. Вы говорили, что познакомились с Ирмой Тельман. Как это произошло?
Р. Мы гуляли, а лагерь был очень большой. Уже после войны мы ездили туда в 1945 году. Была делегация, и я попала туда через Комитет ветеранов войны. Мы приехали в Германию, встречали нас хорошо, а потом нас повезли в Равенсбрюк. И когда подвозили нас, по правую сторону был дом, где жили ауфзеерки. Мы посмотрели там все. Но в лагерь нас не пропустили, что-то там было отгорожено, и что-то там строили в то время.
И. В каком это году?
Р. Это позапрошлый год я была, в 2005 году.
И. То есть это был первый раз, когда вы после сорока лет туда попали?
Р. Да. Там я Ирму знала, она сюда приезжала, была у меня дома. С Розой.
И. То есть вы с ней хорошо познакомились? Как же это все же произошло?
Р. Там, в лагере. Нам сказали, что привезли жену и дочь Тельмана, и мы начали искать, в каком они блоке. А нас, русских, отгородили проволокой. Сначала не было, а потом отгородили. Мы когда встречались с Ирмой, разговаривали через проволоку. Так особенно дружбы не было, но мы знали, что это дочь Тельмана.
И. Был еще блок 32 – военнопленных. Вы с ними общались?
Р. Общались, но нас не очень подпускали. Но общение все-таки было.
И. Вы у них в блоке лично не были?
Р. Была.
И. И как вы там оказались?
Р. А там дверь открыта была. Блок такой же, как и наш. Первое время, когда их привезли, то было свободнее как-то. Мы к ним: «Девчонки, как, где, что?» Они начали рассказывать, как попали в плен.
И. А потом стало тяжелее с ними общаться?
Р. Да.
И. А их блок чем-то внутри отличался?
Р. Ничем. Такой же блок. Дверь посередине, там зал и нары – кровати.
И. Вместе с вами в русских блоках жили «восточные рабочие», которых угнали на работу в Германию. Как у вас складывались отношения с ними?
Р. Наши же люди были.
И. Никаких ссор не было?
Р. Нет, у нас ссор я не помню.
И. И воровства в блоках не было?
Р. Воровство было, конечно. Что воровали? Хлеб.
И. А одежду?
Р. А зачем она, она вся полосатая.
И. Ну, может быть, кто-то добывал вещь – платок, например, или расческу, и ее воровали.
Р. Это было.
И. Вы были «политическая» заключенная, но были в лагере и другие, например преступницы. Как они себя вели?
Р. Нормально. Мы с ними не общались. Мы отличались тем, что у нас был красный винкель – треугольник – и на нем написана буква национальности. Я русская, у меня была «R», а внизу наши номера. Мой номер – 14511. А у них черные были винкели, считались как проститутки. Ну, их, наверное, из домов собирали, я не знаю.
И. То есть в их бараках вы не были?
Р. Нет.
И. И «блоковыми» они у Вас тоже не были?
Р. Нет.
И. А «свидетельницы Иеговы» вам тогда встречались?
Р. Вы знаете, я тогда не знала их, что мне было 18 лет, комсомолка была.
И. В Бога не верили?
Р. Не верила, а теперь верю. Я в Бога стала верить в тюрьме, в Германии. Как это получилось. В камере нас было тридцать человек. По очереди ложились на пол, стояли, сидели. И к нам привезли Розу и Ирму. Я не ушла? Я что-то…
И. Вы находились в камере, не в лагере. Розу привезли в лагерь или в камеру?
Р. В лагерь. Кого же к нам в камеру поселили и мы его по очереди обогревали? Сейчас не вспомню уже.
И. И тогда вы стали верить в Бога.
Р. Да, вот посадили к нам женщину, и она наша, русская. Она сказала, зовите меня тетя Валя или как-то так. Потом утром мы проснулись, а она говорит: «Ну что, дочки, хотите верьте, хотите нет, но я верю в Бога». И вот она начала читать молитвы. А мы, кто хотел, становились на колени. Она рассказала, как молиться, и вот мы там молились. С тех пор я верю в Бога.
И. Вы упоминали, что вас пытали, допрашивая. Это было в тюрьме или в Равенсбрюке?
Р. Это было и в тюрьме, и в Равенсбрюке. Меня из тюрьмы отправили в Равенсбрюк, считая как партизанку. У нас из тюрьмы было много кого, кого к бауэру, кого куда отправляли. Потому что эшелоны с девушками из России и Украины шли полны битком набитые. Привозили в Германию, останавливали поезд, к этому поезду приходили люди, выбирали себе работников. Меня никто не выбрал.
И. Это как происходило?
Р. Из вагонов сказали «Weg!», мы вылезали, становились. Они ходили, эти бауэры, осматривали всех, смотрели силу и выбирали себе работников. Меня никто не выбрал, я была худенькая, маленькая. Отправили меня в концлагерь.
И. Всех, кого не выбрали, опять в эшелон и куда потом?
Р. Потом в тюрьму города Дрездена. Я из Дрездена попала в Равенсбрюк. Нас били, ой. И иголки были, и все.
И. То есть вас продолжали допрашивать?
Р. Да, я шла партизанкой. Я же пошла как бы в разведку и попалась, поэтому я была партизанкой.
И. А когда вы ходили в разведку, вы собирали информацию…
Р. Это на нашей территории было, занятой немцами. Я одевала лапти, платок, телогрейку рваненькую, и мы идем, смотрим, сколько машин, сколько немцев в этой деревне, какое у них оружие. Я всегда говорила, что тетку ищу. Но последний раз не получилось. Он мне не поверил из-за нашего полицая. Меня бы отпустили, а полицай посмотрел на меня и говорит: «Нет, это партизанка».
И. Наш?
Р. Да, наш полицай. Он работал у немцев.
И. И таких много было в вашей деревне?
Р. Много. Я потом узнавала, уже после войны, его повесили наши.
И. Где повесили, в Орле?
Р. В деревне. В Алексеевке, от Орла 60 километров.
И. Когда немцы пришли, вы жили в Орле. Как изменилась жизнь?
Р. Мы пришли утром в училище, а нам объявили – враг у стен Орла, спасайтесь, кто как может. Эвакуации никакой не было. Из города очень много выходило наших военнопленных. Их взяли в плен. Они, перевязанные платками или еще чем-то, в крови все было, шли по полю, чтобы скрыться от немцев. Все вокруг было в трупах. В Орле были госпитали. Почему не эвакуировали наших солдат? Я сейчас думаю, что, наверное, было какое-то предательство. Ну, что наше руководство не знало, что они подходят. Это мы могли не знать. А ведь руководство должно было знать. Почему не эвакуировали госпитали? Они уходили перевязанные, в бинтах, по полю шли наши раненые. Самолет на бреющем полете ту-ту-ту – и все, и их нет. Было кошмарно, все поле было в трупах.
И. И вы ходили в это село, а потом возвращались?
Р. Да. Не в одно село. От Орла возле Змеевки штаб был. Он располагался в деревне, в доме. Мне сказали адрес. Там был Родин Семен Иванович. Я, когда получила задание и пришла в эту деревню, нашла дом и Родина, его расстреляли потом.
И. Он был военный?
Р. Он нет. Он был просто партизан. Я как раз пришла, а он должен был мне сказать где, как, что, а потом передавали дальше, нашему начальству за линию фронта, и бомбили эти немецкие части. Я пришла, встретилась с Родиным, мы поговорили с ним и собрались уже выходить. Вот здесь дом, а через дорогу у них сады были. Нужно было в этот сад перейти, там маленькое расстояние было. Когда мы вышли, а уже навстречу нам немцы.
И. То есть его предали?
Р. Да, сволочь, он работал у немцев полицаем, и потом его повесили. И вот этот Семен Иванович, дядя Сема мы его звали, погиб от рук этого негодяя.
И. То есть вы шли вместе и вас арестовали немцы?
Р. Нет, мы не вместе были. Он вышел первый и пошел через дорогу в сад, там речка, кусты, а за речкой кладбище, там спасались, отсиживались. И вот ему навстречу этот полицай. Я зашла домой назад, а потом там знаете как – дом, а с обратной стороны была пристройка, где они держали скот. И вот мне женщина открыла калиточку, и я перешла к соседке, а та меня спрятала. Если бы не это, то я бы уже не была жива. Они пришли, искали, перерыли все. А Семена Ивановича взяли, и у этих людей, из дома, забрали все, все выносили, тряпки какие-то, все грузили и вывозили.
И. И штаба больше здесь не было?
Р. Не было.
И. Куда же вы стали передавать свою информацию?
Р. А потом я попалась.
И. То есть буквально через некоторое время поймали вас. А полицай, который вас заметил, был уже другой?
Р. Да, он жил в этой деревне. Молодой был. Захотелось власти. А потом что-то говорили, что они кулаки были, а мы простые крестьяне. В общем, он работал на немцев, ездил с ними на мотоциклах.
И. Когда вы ходили по деревням, у кого вы ночевали? Или каждый раз куда-то возвращались?
Р. На кладбище.
И. Все время?
Р. Очень часто.
И. Прямо на земле?
Р. Да. Это было спасение.
И. Что происходило в Орле, когда пришли немцы? Как изменилась жизнь? Там был голод?
Р. И голод был, и все там было. Очень много погибло людей. Виселиц было несколько, постоянно люди мотались.
И. Когда вы увидели впервые немца, какое у вас было первое впечатление?
Р. Ой, страшное. Мы были как раз в деревне, и они на мотоциклах. Они кругом все объезжали, проверяли все. Проверяли все в домах. Это у них разведка была первая, а потом уже на больших машинах они привозили своих солдат. Это 20 километров было от линии фронта. Это Покровское. Там речка протекает, на одной стороне наши, на другой – немцы.
И. Уже в лагере, в Равенсбрюке, надзирательницы, о которых вы упоминали, были в основном молодые?
Р. Вы знаете, средних лет были. Некоторые хорошие были. Вот у нас «блоковая» – пани Зося, она была очень добрая.
И. А немки-надзирательницы, не «блоковые», тоже были некоторые добрые?
Р. Были.
И. В чем это проявлялось?
Р. Не так часто били. Закричит только, хлопнет – и все. А некоторые, те, у которых кто-то погиб на фронте, бушевали.
И. Мужчины-охранники как себя вели?
Р. Он пройдет с собакой, с оружием – и все. Мы старались не попадаться на глаза, потому что мало ли что, штыком пырнет – и все.
И. А коменданта вы никогда не видели? У вас были, например, аппели, когда собирали весь лагерь?
Р. Комендант у нас был – Зурен. Он проходил, и нам показывали, что это комендант Зурен.
И. За территорию лагеря вы только выходили к озеру работать?
Р. Да. Утром у нас был аппель. Вот там, пока проверяют ряды, она идет, считает нас всех, а потом они отчитываются – все или не все. Не все, снова начинают считать. Несколько раз было, что мы стояли очень долго. Там одна девушка после работы уснула и не вышла. Блоков-то было 32, как найти. Начали искать, пропал человек, и мы стояли очень долго. А потом, когда ее нашли, вывели, а она заспанная, и она собаку на нее натравила. Собака сбила ее с ног и была научена – сразу за горло. Вот и все. Труп в крематорий, а он горел день и ночь, дым шел.
И. Вы работали на песке и зимой, и летом?
Р. Да.
И. А как же вы зимой работали, если озеро замерзало?
Р. Вы знаете, зимой-то особенно нет, нас не таскали в воду.
И. Зимой тогда вы что-то другое делали?
Р. А зимой нас вывозили, там недалеко железная дорога, и нас вывозили, а бауэры приезжали, договаривались, сколько человек. Потом у нас аппель, и ауфзеерка ходит, а мы стоим. Наш блок был 24-й, и около блока мы рядами построены. Старшая блоковая отчитывается, а ауфзеерка ходит по рядам, и смотрит, и говорит: выходи. Это – то ли на работу, то ли в крематорий.
И. И вы тоже ездили на работу?
Р. Ездила, да. Картошку собирали. Ой, были мы довольны. Сырой картошки наелись, нам разрешили по пять штук взять с собой. Мы в карманы положили и привезли своим подружкам. А у них поля большие, у этих бауэров.
И. А там вы где размещались? Он вас привез, а дальше что?
Р. На поле. Мы берем ведра или кошелки, а трактор идет и распахивает, а картошка лежит. Вот мы убираем, потом идем куда-то ссыпаем, и так целый день.
И. Потом возвращались обратно, в лагерь?
Р. Да, а потом в лагерь привозят. Были побеги с работы. Там же лес был, поле, рядом, где мы работали. Особенно поляки бежали. Немки бежали, они там рядышком.
И. Их ловили потом?
Р. Ловили, а кого и не ловили.
И. С гражданским населением вы где-нибудь сталкивались?
Р. Нет.
И. На работу когда вас везли, кто вас сопровождал?
Р. Надзирательницы из лагеря.
И. На этих полях немцы – не заключенные вам не встречались?
Р. Нет.
И. Когда вы работали на песке, вы видели рядом крематорий?
Р. А крематорий в лагере был.
И. Где же он там располагался?
Р. В ворота входишь, и в стороне сразу крематорий.
И. Бункер был рядом?
Р. Да, а рядом с бункером крематорий.
И. За стеной лагеря?
Р. Да.
И. И вы рядом с ним работали, видели его?
Р. Да.
И. А газовая камера рядом была?
Р. Была.
И. Вы видели? Р. Видела.
И. Как вы определили, что это газовая камера?
Р. Нам же говорили.
И. Кто? Узницы?
Р. Немки говорили.
И. Когда это было?
Р. Да и в 1943-м было. Из 132 тысяч 93 тысячи сожгли, представляете, сколько погибло народа.
И. В самом лагере еврейки вам встречались?
Р. Да.
И. Они скрывали то, что они еврейки?
Р. Скрывали.
И. Из других лагерей узников привозили?
Р. Привозили, целые эшелоны, и сразу их ставили в крематорий. По очереди заходили в крематорий, там на носилки и в печь.
И. Это вы видели сами?
Р. Да.
И. Как же это происходило?
Р. Они привезли людей на машине на грузовой, выгружают. И показывают – сюда становитесь. Вот люди и становятся в очередь. У нас был крематорий, а рядом «баня». Вот они становились в «баню», заходили, их там раздевали, потом одна дверь в «баню», а другая на носилки и в крематорий.
И. Вам вспоминается, что это было и в 1943 году, и в 1944-м?
Р. Да, крематорий работал без остановки. Привозили очень много евреев из Освенцима, когда наши освободили, начали подходить, то их полно было.
И. То есть в 1944 – начале 1945 года лагерь был переполнен?
Р. Да.
И. В вашем бараке появились представительницы других национальностей, кроме русских.
Р. Нас отгородили проволокой. Нас отгородили, потому что наши части наступали. Они хотели нас уничтожить, взорвать, но не получилось.
И. Откуда у вас информация, что хотели взорвать? Это узницы узнали?
Р. Да.
И. Это слухи были?
Р. Да, слухи. А потом, когда наши части подходили уже, нас выставили, а они не успевали, потом что крематорий горел день и ночь, привозили из Освенцима, там полно народу было, а нас 29 апреля выгнали, построили в колонны, как на аппель. Пересчитали, мы стоим. Потом сказали построиться по пять человек. И нас вели по дороге к железной дороге. Посадили в вагоны, немножко отвезли, потом высалили и снова погнали у города Ребель[769], а там очень много озер. И вот они хотели нас в этих озерах утопить.
И. Это тоже слух?
Р. Это была правда.
И. Это вам говорили сами надзирательницы или кто-то из охраны?
Р. Нет, они не говорили. Это после мы уже узнали. И когда нас пригнали в этот город, то там люди, жили которые, они увидели, как нас гонят, и молились, крестились. И они утопить хотели нас. Когда наша колонна подходила к городу, а нам навстречу наши танки. Все немцы разбежались, а мы остались.
И. Опишите, как происходила ваша первая встреча с советскими солдатами.
Р. Мы сапоги их целовали. Они: «Да что вы, девочки!» Потом приехало начальство на машинах, вызвали, как у нас председателей, сказали: «Вот люди. Их нужно обуть, нужно накормить и нужно в тепло». Наши солдаты заходили в дома и немцев «Weg!». Всех выгоняли из домов, а нас туда заселяли. Мы попали в двухэтажный дом, и там вышла немка. Он ей говорит: «Их нужно накормить, помыть, и если что-нибудь плохое, ты будешь повешена». Потом к ней пришла помощница какая-то или кто-то, приготовили, накормили нас, а мы боялись что-то всего, чтобы нас не отравили.
И. А те немцы, которых выгнали, они вообще куда шли?
Р. Я не знаю, куда они шли. По-моему, к американцам. Они и нас к американцам гнали сдать, но не успели. Когда мы подошли к Ребелю, то наши части, а они знали, что гонят заключенных, они на танках Ребель этот обошли, и немцам в лоб, и нам тоже. Немцы все начали убегать, а это к вечеру было. Они нас привели, там дорога такая, а рядом рвы, они нам приказали туда ложиться. Мы все спустились, ждем, не знаем, что с нами будет. Вдруг русская речь матом. «Кто здесь? Выходите, мы свои!» А мы не верим. Потом они флаг взяли в руки красный и в трубу начали говорить: «Выходите, мы вас освободили». Мы вышли, они нас окружили, кто русские, кто какие, всех распределили. Немцев выгнали из домов, они приходили, говорили: «Столько людей накормишь, если жалоба…»
И. Вешали?
Р. Вешали.
И. Наши войска жестко себя вели по отношению к немцам?
Р. Как вам сказать, они же видели, до чего они нас довели, у каждого сердце дрогнуло. Потом после, я уже в штабе работала, там говорили, что если бы мы всего этого не видели, то, может быть, вели себя иначе, а после этого… Солдат приходил, в дверь стучался, все, кто немки были, стрелял в них и уходил. Все прошли занятую территорию, и уже потом, когда я работала, говорили: «Мы проходим, освобождаем там, где немцы были, проходи так, что рядышком этого солдата деревня. Он отпрашивается у командира, а там кого-то расстреляли, а кого-то повесили».
И. После того как вас разместили, что стало происходить далее? Войска пошли дальше, а вы остались?
Р. Да. Потом нас переписали, и я попала в штаб работать.
И. Как это произошло? Сначала был День Победы. Вы каким его запомнили?
Р. Сказали, что День Победы, солдаты пили. Вы знаете, было что-то и хорошее и страшное. Немцев солдат очень много побили… Один мне рассказывал, когда я уже работала в штабе: «Как я буду смотреть на немцев, когда у меня только одно желание – убить».
И. Как вы в штабе оказались?
Р. Нас, во-первых, переписали где, что. Потом начали проверять. Многие, особенно с Украины, были добровольно в Германии. И когда сообщили, что тот добровольно, та добровольно, сразу нас отделили. Мы не знали почему.
А потом мне предложили, а как я не помню. У кого хороший почерк, нужно составить было список. Вот так я оказалась в штабе Северной группы войск.
Я работала с Рокоссовским.
И. Чем вы занимались?
Р. Я работала как бухгалтер.
И. С Рокоссовским вы общались?
Р. Да, я в секретной части работала. Там были приказы, которые знал командующий, некоторые близкие, и все. Мне их нельзя было разглашать. Как и сейчас, разве у военных нет сейчас приказов?
И. Вы общались с Рокоссовским лично. Какое он впечатление на вас производил?
Р. Очень хороший. Сколько я его знала, я ни одного раза не слышала, чтобы он матом сказал. Может, где-то, но мы преклонялись перед ним. Я дочь его знала. Я же в штабе работала. Он всегда приходил: «Ну как дети? Как ребята, девчонки?»
И. Строгий был начальник?
Р. Нет. Он очень хороший был. Константин Константинович, светлая память ему. Я в церкви свечки ставлю за него.
И. Вы там работали с 1945 года сразу и до какого года?
Р. До 1948 года.
И. А потом вернулись?
Р. Да, в 1948 году я вернулась сюда. Там уже вышла замуж.
И. Там еще?
Р. Конечно. Солдат полно. А потом, вы знаете, многие боялись. Я, например, боялась, мало ли что, солдат есть солдат. Поэтому начал за мной один капитан ухаживать, ну, мы встречались, встречались, мы начали вместе в столовую ходить. Он сам из Смоленска.
И. И он стал вашим мужем?
Р. Нет, другой. А этот как бы друг. Замуж вышла за другого.
И. И вы с ним вернулись на родину.
Р. Да, сюда в Москву, он был москвич.
И. У вас никаких проблем с органами безопасности не было?
Р. Нет, а я ничего не скрывала, я все рассказала, что было. И когда я работала в штабе, на меня отправили в Орел запрос. А там меня уже похоронили, считали, что часть погибла. И мама похоронила, думала, что я погибла. А я не могла найти своих родных. Я писала, а их нигде нет. Их эвакуировали, и они в другом месте жили. Сейчас ничего не найдешь, а тогда и подавно. Потом пришла на работу как-то, а мы работали, и нас было пять человек, и вот начали получать письма девчонки. И через штаб написали запрос в Орел, и там нашли. Вызывают меня в штаб и говорят: «Ну, давай пляши!» – «А почему?» – «Вот, на, читай. Ты такого знаешь». – «Это мой отец». Пришел в Орел розыск, а отец мой там при начальстве был, он там в отделе каком-то после войны работал и написал мне письмо. Ой, Господи, я расплакалась, есть хоть куда ехать. Они уже жили в другом месте, потому что там села были уже разбиты, где немец проходил. А сейчас ему царство небесное, он умер, мой папка, и мамка тоже, и три брата умерло, а мы, три сестры, остались. Я самая старшая.
И. Вы вернулись на родину с мужем, вопросов к вам от органов не было, где вы здесь устроились на работу?
Р. Здесь куда я пошла? Работала где… не помню. О чем я говорила?
И. Когда вы вернулись в Москву, куда вы пошли работать? Или не пошли сначала?
Р. У меня сначала сын родился, сидела дома. Дочка первая была, умерла. Да, я устроилась бухгалтером, я хорошо работала, потом… не могу даже вам сказать.
И. А когда устраивались на работу, вы должны были заполнять анкету и писать, были ли в плену?
Р. Нет, как раз не писала. Сказали, не писать.
И. Кто сказал?
Р. У нас замполит, когда я была у Рокоссовского, он сказал: «Дочь, вернетесь, не пишите, что вы были там, у немцев». Это только после.
И. После – это когда?
Р. К 80-м ближе.
И. Вы рассказывали своим близким, детям, например, что были в лагере?
Р. Нет, долго не рассказывала.
И. А почему?
Р. Не знаю почему. Зачем ребенку рассказывать.
И. Но позже-то.
Р. Потом говорила.
И. Родственники, отец, мать, знали?
Р. Конечно.
И. Когда в Советском Союзе выходили книги о Равенсбрюке, вы их
читали?
Р. Да. Вот, кстати, книга, могу вам подарить.
И. С книгами Никифоровой вы были знакомы?
Р. Знакомилась я с ней. Вот еще книга. (Показывает.)
И. Это книга Шарлотты Мюллер.
Р. Я ее знаю, она сюда ко мне приезжала.
И. Вы с ней в лагере познакомились?
Р. Да.
И. Как это произошло?
Р. Ну так вот, где-то встретились, поговорили, они любили нас очень, немки политические.
И. С Никифоровой вы не были знакомы?
Р. Была знакома.
И. Как познакомились?
Р. Так же: пошли гулять. «Ты откуда?» – «Оттуда». – «А ты?»
И. Она работала в ревире?
Р. Да.
И. Вы у нее в ревире никогда не были?
Р. Нет. Я проходила.
И. Она вам никогда не рассказывала, чем она там занималась?
Р. Нет, страшно это все.
И. Когда вышла книга, вы были согласны с тем, что она там написала?
Р. Уже не помню.
И. Из военнопленных вы знали Евгению Лазаревну Клем?
Р. Знала.
И. Какое впечатление она на вас производила?
Р. Хорошее.
И. Как рассказывают бывшие военнопленные, она проводила в своем блоке лекции, общалась с ними.
Р. Я была на этих лекциях.
И. Много еще там было не военнопленных?
Р. Я не знаю сейчас, много кого было. У нас группа была, и где что проходила, я была там.
И. Группа в каком смысле?
Р. Нам приходили, говорили все немки, в штабе которые работали.
И. Такие встречи были у немок в блоках?
Р. Да.
И. И Вы ходили туда?
Р. Да.
И. Вообще в лагере пытались отмечать какие-то праздники – дни рождения, Новый год?
Р. Дни рождения отмечали, праздники всегда мы отмечали.
И. Как это происходило?
Р. Ну вот идем в столовую, чем-то кормят нас, а мы делимся.
И. Стихи кто-нибудь в лагере сочинял?
Р. Сочиняли, у меня даже они были, а вот где найти их. И очень стихотворения хорошие были.
И. А песни?
Р. И песни были.
И. Свои песни пели, родные?
Р. И с родины, и сочиняли. Напомните мне фамилию, кто писала…
И. Сокова писала.
Р. Сокова. Старею, нет памяти уже.
И. Потом происходили встречи бывших узниц. Как это было?
Р. Мы встречались, у нас был Павел Петрович Лялякин. Он у нас был как главный. Мы с ним в Комитете ветеранов войны.
И. Там были бывшие узники разных лагерей?
Р. Да, там были все.
И. По школам вы тоже, скорее всего, ходили?
Р. Да, вот в 121-ю приглашали.
И. Но при Советском Союзе вы в Равенсбрюк не ездили?
Р. В 1995 году. Туда же я не поеду сама.
И. Анна Ивановна, какое из событий в лагере было для вас самым страшным?
Р. Самое страшное – там привозили детей и издевались над ними.
И. Что с ними делали?
Р. У них брали кровь. Я даже об этом написала. В лагере был ревир, и там были эксперименты.
И. В основном над польками. Вы их видели?
Р. Они хромали, у них на ногах вырезали.
И. А цыгане были в лагере?
Р. Были цыгане.
И. Они отдельно жили в своем блоке?
Р. Нет, а может, и отдельно жили, нас-то потом отгородили. Сначала мы жили с ними вместе, а потом для нас всех советских построили три блока, и нас туда убрали за проволоку.
И. Но цыгане были в лагере все время. Они тоже были с детьми?
Р. Да. Потом их привезли в палатку.
И. Что она собой представляла?
Р. Простая, на земле, нар не было.
И. Туда привозили цыганок, евреек, и они там умирали?
Р. Страшно было.
И. Детей привозили и без родителей?
Р. Да. Они в отдельном блоке, если входить в лагерь, то здесь крематорий, а рядом был блок, и там были дети. И когда нас выгоняли, мы видели, как они играют – сидели на песке.
И. Узницы помогали им?
Р. Военнопленные брали к себе.
И. А в вашем блоке нет?
Р. Нет.
И. Анна Ивановна, а самое теплое впечатление у вас осталось о чем-то, может быть, о человеке каком-то?
Р. Я не знаю, не могу даже вспомнить.
И. Все было только в черном свете?
Р. Да, не было красного.
И. Анна Ивановна, спасибо вам за это интервью.