Равноденствие — страница 47 из 67

Белен стал рядом и куда менее трепетно, с нажимом провёл пальцем по тонкому подсохшему шву в глубине колыбельки, в точности повторяющему форму шрама, что я носила всю жизнь. Мужчина провёл второй ладонью по моей спине, отмечая старую рану, что ознаменовала начало жизни и её же конец.

Я сжалась, пытаясь избежать пугающей ласки, но не ушла, не отстранилась.

– У тебя такой же, – произнесла вслух то, что и так оба понимали. Лишь бы не молчать. Лишь бы не выть от горя и неясной потери.

– Кажется, история про нерадивую няньку – редкостное враньё, – усмехнулся он.

– Кажется, большая часть нашей жизни – враньё.

Хотелось не то забраться туда, откуда выгнала меня невидимая жестокая сила, не думать ни о чём, спрятаться от мира, оказавшегося слишком сложным, не то бежать как можно дальше, не верить, выбросить из головы и забыть как страшный сон всё, увиденное в этот день.

Его рука скользнула ниже, дыхание стало слишком близким, слишком тяжёлым.

– Это страшно, верно? – прошептал он мне на ухо. Я кивнула, так и не сумев произнести вслух ни звука, а он обхватил меня второй рукой и выдохнул прямо под кожу: – Но так заманчиво…

Горло перехватило, пальцы захолодели, а щёки обожгло жаром. Огонь и лёд сплелись в невозможном, нереальном танце, грозили уничтожить друг друга, без следа раствориться, исчезнуть, поддавшись страсти, которой нельзя было поддаваться, и которая стала самым правильным и желанным на свете. Если я поддамся, если позволю Силе решать, разве останусь собой? Мы просто сожжём, уничтожим друг друга, растворимся в чувстве, власть которого сильнее каждого из нас. Поддадимся – и навсегда потеряем имена, судьбы, самих себя. Останется лишь воля Великой Богини. Умрут Вирке и Белен. Такие разные, такие неправильные, но такие живые. Пока что.

Я заставила себя вырваться из сводящих с ума объятий.

– Белен, мы здесь не для этого. Ты дал слово.

Помрачнело. Туча накрыла небо или рассеялось наваждение, затмевающее разум?

Белен покорно отступил назад, стиснув зубы:

– Ты послана небом, чтобы изводить меня!

Иногда мне казалось, что это действительно так. Но сказать это, извиниться, хотя бы взглянуть ему в глаза я не успела.

– Ай! – я отдёрнула руку от дерева и уставилась на выступившую у запястья алую каплю. – Оно цапнуло меня!

Тени прошлого языками тумана выглядывали из-за молодой поросли, прятались в морщинах коры стариков-исполинов, скользили над землёй. Невесомые прозрачные нимфы укутывались в клочья ветра, склоняли головы, не поклоняясь, но торжественно приветствуя место, пронизанное Силой, вздымали руки к небу и тянули к земле, силясь соединить разделённое, собрать воедино разорванное, стать нитью, связующей Мать и Отца, Землю и Небо, Богиню и Бога. Силясь, объединяясь, делясь каждая всем, что дорого, сплетаясь в хороводе танца с сёстрами, возжигая факелы предрассветной надежды.

Ведьмы, которых давно нет в живых, принимали и дарили жизнь, призывали её в мир и готовились, не жалея, отдать всё до крохи, лишь бы хоть мало отплатить любовью за любовь той, что выскребла из сердца остатки чувств, дабы одарить ими нас.

Хоровод огибал озеро, девы касались воды босыми ступнями, не тревожа гладь, не приминали травы призрачными бледными ногами, не разбрызгивали, как бывало когда-то, тепло вместе с искрами огней, но сквозь годы, столетия танцевали, пели неслышную хвалебную песню Матери и кружили, кружили, кружили!..

Сердце трепетало в груди, колотилось, как цепной пёс, просясь присоединиться к ритуалу, билось, зазывая застывшую истуканом хозяйку. А я и вдохнуть боялась, чтобы не развеять, не спугнуть прекрасное видение.

Ведьмы танцевали, ускорялись, уже не качаясь на спокойной ряби музыки, а отчаянно разрывая души в лохмотья, бросаясь в грозовые волны, становясь частью бушующей пляски. Песня лилась, звала, колотилась в прозрачную стену междумирья, пытаясь набраться духу, встрепенуться, восстать фениксом и… зазвучать! Как прежде, как когда-то. В полную силу, в полном праве, без страха и ненависти, без меры и границы!

Ведьмы танцевали. Ведьмы смеялись. Серебрили влагой глаза, которым при жизни не дано было разглядеть то счастье и свободу, что ждут за чёрным занавесом, рождающим в нас один лишь страх.

Я сделала шаг к ним: возьмите в хоровод! Поймайте за руку и не отпускайте, сёстры! Там никто из нас не одинок, там нет боли, я знаю. Я не боюсь, не жалею, только впустите!

Почва чавкнула под сапогом, выдёргивая из чудесного сна, который поутру никак не можешь вспомнить, но меньше всего желаешь забыть. Тени посветлели, истончились льдинками под ласковым солнцем дня, отступили в ночь: ещё не время. Потом, потом, когда настанет пора.

Они исчезли, впитались в землю, разлетелись облаками, отозвавшись неясным спазмом в глотке и влагой на щеках. Я сморгнула и вспомнила, зачем пришла.

И показалась Она. Зловещая и таинственная, чарующая и манящая, суровая, уставшая и бесконечно любящая даже самых непослушных детей. На мгновение в крошечной алой капле отразилось лицо. Или три лица разом: наивная девчонка, влюблённая в собственное сознание; мудрая, сильная Мать, принявшая его взросление; и древняя старуха, которой доставало сил лишь воскрешать в памяти мир, что когда-то полнился верой, звенел магией. Замкнётся ли цикл, повторится ли сначала? Родится ли опять Богиня, как весна сменяет зиму? Повернётся ли Колесо года наново или, завершив свой цикл, остановится, замрёт на веки вечные, покрываясь пылью и паутиной?

Я заворожённо смотрела на Трёхликую.

А Богиня смотрела на меня.

Лес? Озеро? Дерево? Всё те же. Та же я, тот же кокон, что некогда принёс меня в мир. Только брат замер, словно превратился в ледяную статую, обеспокоенно глядя туда, где только что стояла сестра. И ветер не решался закончить свой танец: приподнял листья, взметнул их вихрем, а опустить побоялся, прислушиваясь к тихой песне, что раньше пряталась за дребезжанием воды.

Я повиновалась звуку, обошла вокруг дерева, ведомая странным бормотанием.

Она сидела под дубом, не на троне, как стоило бы, не в окружении свиты, не слепя божественным светом. Она сидела, подтянув, чтобы не мешали, юбки, устало щуря глаза, и вязала крючком яркую, длинную, но ужасно неровную ленту кружева. Надорвавшиеся нити то соединялись грубыми узлами, то накладывались одна на одну, путаясь и хватаясь за хвостики, но рваться не собирались, не давали прервать узор.

Она начала напевать чуть громче, чтобы и пришелица послушала; не прервала вязания, но чуть замедлилась, словно нехотя подстраиваясь под остановившееся время.

Старуха и ребёнок, мудрая мать и наивная девчушка подняли на меня глаза Богини.

Трёхликая улыбнулась – тепло и приветливо – и, не отвлекаясь от своего занятия кивнула на землю рядом: мол, присаживайся.

Так много нужно спросить, так много сказать… Но изо рта вырвалось одно:

– Мама?

Конечно, она не была моей матерью. Или только она и была? Как правильно?

Нет! Этна Ноктис де Сол. Пусть она не родила меня, пусть покинула раньше, чем полагалось. Но только она – настоящая мать. А эта женщина, так невероятно на неё похожая и так ужасно отличающаяся одновременно, – нет. Может она и создала нас с братом. Может меня тянет кинуться ей на шею и разрыдаться, умолять, упрашивать, рассказывать, как страшно и как не хочется решать всё самой, делать что-то, что может оказаться неправильным, идти против чужой воли. Может быть. Но я не стану.

Потому что даже сама Богиня не имеет надо мной власти, и я пришла это доказать.

– Спасибо, – поблагодарила я, игнорируя приглашение. – Я вижу тебя, потому что сама этого хочу или потому, что ты позволила?

Первые слова Богини. Великой Матери. Выдержу ли? Достаточно ли сильна, чтобы осознать то, что она мне скажет?

Я стояла твёрдо, не давая себе пошатываться от напряжения, следила за медленно ныряющим в переплетение ниток и вновь выглядывающим крючком, и понимала, что выглядеть уверенной никак не выходит.

Великая Богиня провозгласила голосом усталой женщины:

– А есть разница? Ты здесь. И ты хочешь говорить. Говори.

Упасть на колени. Объяснять, умолять, упросить дать мне право самой управлять своей судьбой.

– Я тебя ненавижу, – хрипло выдохнула я, едва не сорвавшись на крик от испуга и собственной наглости.

Она ничуть не удивилась:

– Кажется, ты ненавидишь всех, кого пытаешься любить, дочка. За что же меня?

Я попыталась проглотить слюну. Горло отозвалось сухим спазмом.

– За то… За то, что я – не ребёнок. Ты вбросила меня… нас. Ты вбросила нас в этот мир, сделала людьми, так не смей отбирать у нас единственное право, которое есть у людей против богов, – выбор. Он – наш. Мы с Беленом – не Равноденствие. Отдай нам наше право! Я не прошу. Я требую, Богиня, отдай то, что принадлежит нам!

Наверное, я хотела показаться вежливой. Объяснить, как мы росли, рассказать, как напуганы. Попросить. Но оказалось, что пришла требовать, обвинять. И кого?!

Та, кому следовало смешать меня с болотной грязью, и не подумала разозлиться. Крючок не остановился, не замер, лишь медленно мелькал: туда-сюда, туда-сюда, словно, стоит ему прекратить танец, и не станет чьей-то очень важной жизни.

– А с чего ты взяла, что у обычных людей есть такой право?

– Потому что иначе, – а что мне терять? – Потому что иначе ты не пряталась бы в последнем Источнике и не ожидала бы, что Равноденствие исправит этот мир, а командовала бы в нём сама. Потому что иначе не было бы войн и разрушенных семей. Потому что иначе не было бы Равноденствия, а мы, я и Белен, могли бы жить свои жизни. По-своему счастливые.

– По-своему, – подчеркнула она.

– Но свои! – я отчаянно бросилась к ней и упала на землю, не добежав, заглянула в полные беспросветной тоски глаза. Она должна понять меня. Должна отпустить, потому что иначе… Потому что иначе это будет неправильная, несправедливая Богиня, не та, к кому я взывала всякий раз, когда становилось совсем тяжело. – Я всё видела! Я знаю! Ты ведь показала мне, как только я вошла в источник: мы обречены. Каждое из Равноденствий обречено!