Но главной проблемой странствующей поэтессы было отсутствие лучшей подруги. «Господи, как ужасно, что я не могу тебе позвонить и приходится писать, — жаловалась Секстон подруге в октябре из Венеции. — Знаешь, теперь я по-настоящему понимаю, сколько радости наша дружба привносит в наши писательские жизни»454. Без креативного сообщества — Института, мастерских или творческого союза двух поэтов — Секстон практически не могла писать. Вместо того чтобы сочинять стихи, Энн провела большую часть своего путешествия по Европе, размышляя об условиях, необходимых для написания поэзии. Эта тема перекликалась с семинарским докладом Олсен, который Секстон закончила расшифровывать прошедшим летом. В начале сентября в одном из писем Энн рассказывает, что «истинная природа поэта» в том, чтобы «изолироваться и всегда быть наблюдателем своей собственной жизни»455. Конечно, это все прекрасно, рассуждала она, но «что хорошего в изоляции, если ее не с кем обсудить». По авиапочте беседы выходили очень долгими. Секстон нуждалась в мгновенном вознаграждении, которое возможно только в телефонном звонке или при личной встрече.
Разлука с Кумин серьезно повлияла на Секстон. Во-первых, она разрушила распорядок Энн. «О, Макс, как я скучаю по нашим утренним беседам, — размышляла Секстон в конце августа, вскоре после прибытия во Францию. — Я чувствую себя такой же несчастной, как если бы потеряла руку, но все еще пыталась ею что-то делать»456. Рука Энн привычно, рефлекторно тянулась к телефону, но теперь ей приходилось сдерживать свои порывы. А еще с Кумин Секстон могла быть по-настоящему честной. С Кумин, и только (беседы с доктором Орне пробуждали в ней честность другого рода: более детскую и непоследовательную). И хотя Энн вела нежную и задушевную переписку с Кайо, правдивые, тревожные письма она отправляла Кумин. В своих письмах Кайо «умоляет меня… быть его принцессой», рассказывала она Максин в октябре. «Кайо всегда обнимет… Но поймет ли? Редко. Познает ли? Никогда»457. А с Кумин Энн могла говорить о своей тревоге, о творческом кризисе и о том, как боится, что она действительно, на самом деле психически больна, что ей нужен постоянный уход специалистов-медиков. По предположению Секстон, Кайо настоял на ее путешествии еще и потому, что надеялся доказать — она уже «исцелилась». Но Энн переживала, что это не так и что исцеления не произойдет никогда.
Но важнее всего было то, что Кумин обеспечивала Секстон стабильность и помогала с самоопределением. «О, Максин, все эти разговоры — одно большое „привет, я здесь, я существую"» 458, — пишет Энн из Флоренции. Как будто беседы с Кумин помогали Секстон убедиться в том, что она настоящая и что завтра и послезавтра она все еще будет здесь и никуда не исчезнет. А теперь, вдалеке от подруги, Энн ощущала приближение маниакального, нестабильного периода. Она «чувствовала себя… на грани выживания». Энн заваливала Кумин письмами, где пыталась подкрепить свою стойкость каждым новым «я». Максин пыталась успокоить Секстон, напоминая, что «ничего не меняется, кроме ленты в печатной машинке»459. С характерной уверенностью Кумин говорила подруге: «У нас все получится». Эта фраза стала чем-то вроде мантры для Секстон, которая в каждом письме повторяла, что выживет, что вернется домой и что у нее «все получится».
Тихой венецианской ночью в конце сентября Энн вдруг вспомнила тот год, когда они с Максин только познакомились. Джон Холмс свел их вместе в той странной, маленькой аудитории в Бэк-Бэй, но вскоре попытался положить конец их зарождающейся дружбе. Секстон поразилась, как близок он был к тому, чтобы действительно разлучить их с Максин. С тех пор были и другие проверки — включая те 72 часа, когда Секстон думала, что рэдклиффский грант получила только Кумин, — и Секстон пришла к выводу, что именно ранние годы были для них с Кумин настоящим испытательным полигоном. Энн отправила Максин письмо, делясь размышлениями обо всех их злоключениях: «Если нас не разлучил Джон, нас не разлучит никто. Максин, нас испытывали, и мы прошли испытания. Видишь. Наша дружба по-прежнему крепка»460.
В эпоху, когда мужчины господствовали в семьях, в учебных заведениях и в психоанализе, Секстон и Кумин лелеяли свою чисто женскую привязанность. Им удалось взрастить свою любовь, несмотря на давление мужчин.
Если Кумин и была раздосадована тем, что ей приходилось ухаживать за Энн на расстоянии, если она и надеялась отдохнуть от подруги, пока та будет за границей, в письмах Максин этого не показывала. Но она призналась, что завидует Энн. «Я не осознавала, что завидую тебе, — писала Максин в августе, — но это именно так»461. Пока Секстон ездила из Брюсселя в Амстердам, а из Амстердама в Цюрих, Кумин готовила, принимала у себя нескольких придирчивых членов семьи и пыталась вылечить боль в спине. «Пока одни попадают в приключения с зонтами в метро, — с неким раздражением писала она Секстон, — другие остаются дома и готовят гребаное желе»462. Энн распивала негрони и каталась на гондолах, а Кумин «глотала какао-ликер», перечитывала письма Секстон и «хотела бы быть на ее месте».
И хотя Максин отлично справлялась с обязанностями критика и поверенной, она порой задавалась вопросом, как так вышло, что она и подруга, и нянька, и критик, и опекун. Той осенью, пока Секстон была за границей, Кумин прочитала дневники Кэтрин Мэнсфилд. Олсен очень любила Мэнсфилд, и, возможно, Кумин решила ознакомиться с ее произведениями по рекомендации подруги. Мэнсфилд большую часть жизни проболела туберкулезом и умерла в 1923 году. Ее муж, критик и писатель Джон Миддлтон Мерри, никогда не мог толком о ней позаботиться, и поэтому Мэнсфилд полагалась на помощь подруги Иды Бейкер, которую называла Л. М. (она переименовала подругу в Лесли Моррис). Бейкер была невероятно преданной подругой: как писала Кэти Ройфе, Ида «периодически все бросала и исполняла все прихоти Кэтрин — была ее уборщицей, швеей, поверенной, компаньонкой, поварихой и медсестрой»463. И хотя Мэнсфилд часто выражала благодарность подруге («союз друзей столь же священен и вечен, как и брак»464, — написала Кэтрин однажды), впоследствии она отказалась от помощи Бейкер и резко порвала с ней отношения.
Кумин была обескуражена тем, как эта «трогательная, глубокая дружба… за годы товарищества, ухода и нежных домашних забот превратилась в пренебрежительную язвительность, так что Мэнсфилд в какой-то момент начала презирать Иду и стала отвечать ей резкостями, срывами и издевками». И хотя Кумин сочла историю Мэнсфилд поводом поразмыслить над тем, как сложно бывает пронести прежнюю дружбу в новую жизнь («Был бы еще пункт обмена, где можно оставить надоевшую дружбу и примерить другую», — писала она), мораль этой истории вполне очевидна. Слишком постоянного, слишком надежного человека могут принимать как данность, не ценить. Тот, кто полностью принимает на себя роль опекуна, не может при этом быть настоящим другом.
А Кумин хотела быть больше чем опекуном. Максин хотела быть подругой, а не нянькой, и у нее тоже были свои потребности. Она нуждалась в интеллектуальной дружбе и понимании. Секстон могла задать Кумин встряску и вырвать ее из кокона сдержанной пристойности — помочь ей сбросить маску послушной дочери «прекрасной леди». Энн была мятежным, непостоянным двойником стабильной и приземленной Максин 465.
Как-то Секстон пошутила, что она — первая настоящая подруга Кумин. И в своих письмах Максин это признает. «Я приняла тебя с твоим прошлым, твоими радостями и горестями», — писала она Секстон холодным и мокрым сентябрьским днем. Кумин «осмелилась впустить эти драгоценные чувства и удержать их». Она превратила некоторые из них в стихотворение, прощальную речь, в которой одной подруге запрещалось оплакивать другую. Одна строчка начиналась со слов «У нас есть свои константы»:
Океан между нами
и горбатые спины холмов
между нами
говорить мы не сможем так долго
провод речь обрезает, и толком
ничего, механическим щелком
отзывается тишина.
Шелестя сквозь Атлантику словно
папиросная бумага.
Возможно, «папиросная бумага» напомнила Секстон о семинаре Лоуэлла: его аудиторию всегда наполнял звук сворачиваемых самокруток. Именно там Энн подружилась с Сильвией, которой ко времени поездки уже не было на свете. А теперь и сама Энн пыталась удержаться, чтобы не последовать за подругой.
В октябре Секстон прислала Кумин из Рима отчаянное письмо, намекая на кризис, о котором сможет рассказать только лично (речь шла о кратком романе, который завязался у Энн в Италии: эту связь она скрывала от мужа). Секстон попросила Кумин намекнуть Кайо, что, вероятно, скоро вернется и что это, возможно, к лучшему. Энн призналась подруге, что неизлечимо больна и что ей нужна терапия, что бы ни говорил Кайо. «Макс, я вся как оголенный нерв, — писала Секстон. — Если я не вернусь домой, я умру. Некоторые вина плохо переносят транспортировку. И вот я — как раз такое вино»466. В воскресенье 27 октября Секстон и Робарт вернулись в Бостон. В поездке, которая должна была занять год, Энн продержалась всего около двух месяцев. Через девять дней она снова легла в Вествуд Лодж — психиатрическую клинику, где лечилась в 1956-м. После того как корабль Секстон причалил в Бостоне, к Энн вернулись суицидальные мысли, и доктор Орне пришел к выводу, что отдых и стабилизация нужны ей больше, чем глубокая психотерапия.
Когда Энн закончила Рэдклиффский институт, она решила, что завоевала свободу — от терапии, от семьи, от консерваторов, — но оказалось, что столько свободы ей не вынести. И теперь Секстон, словно арестантку, вопреки ее воле и к разочарованию мужа, держали в учреждении, которое ей не слишком нравилось (Энн предпочла бы больницу Маклина, в которую на время срывов регулярно ездил Лоуэлл).
И все же Секстон была рада, что ей удалось попутешествовать, пусть и всего два месяца. Она побывала в новых местах и собрала материал для пары-тройки стихотворений. Одно из них — «Менструация в сорок» — Энн написала сразу после возвращения. Стихотворение отсылает к европейской интрижке Секстон. Но гораздо важнее, что Энн заново прочувствовала ценность своей дружбы с Кумин. Письма подруг заставили их иначе взглянуть на то, как много они друг для друга значат. Возможно, у Секстон лучше всего получилось это сформулировать в письме из Рима, которое она написала прямо перед тем, как окончательно утратила самообладание. «О, Максин, — писала Энн, — друг, который любит тебя такой, какая ты есть… это невероятная ценность и поддержка»467.