Равноправные. История искусства, женской дружбы и эмансипации в 1960-х — страница 5 из 72

Секстон отчаянно искала причину жить дальше. И нашла ее там, где никак не ожидала: в лирической поэзии.

По рекомендации доктора Орне Секстон начала смотреть познавательные телепрограммы; психоаналитик полагал, что это простимулирует ум Энн и отвлечет ее от эмоциональных переживаний. Как-то под конец 1956 года, в четверг вечером, всего через месяц после попытки самоубийства, Секстон включила местный телевизионный канал WGBH и посмотрела программу под названием Sense of Poetry. На экране появился профессор английского языка Гарвардского университета; лысина, очки — он казался воплощением академичности. Его звали А. А. Ричардс, и он был одним из самых влиятельных исследователей английской литературы по обе стороны Атлантики. Преподавая в Кембридже в 1920-х годах, он развил практику вдумчивого чтения поэзии, без опоры на исторический и биографический контекст. Ричардс назвал этот подход «практической критикой»; к тому времени, как в 1940-х и 1950-х подход переняли в американских университетах, он получил название «Новая критика». В середине века это направление полюбилось университетским факультетам английского языка, потому что представляло изучение литературы более научным и профессиональным. Кроме того, это был доступный метод, идеально подходящий для обучения студентов и зрителей телевидения.

По правде говоря, программу Sense of Poetry30 нельзя было назвать развлекательной. Ричардс не отличался темпераментностью, хотя за свою карьеру он был ведущим нескольких образовательных программ (несмотря на то, что открыто выражал неприязнь к СМИ). Он читал вслух известные стихи, такие как «Ода на греческой вазе» Китса, скандируя так, чтобы зрители могли уловить метрику и ритм произведения. Иногда вниз по экрану прокручивали стихотворение, порой показывали какую-нибудь полезную диаграмму, но обычно камера была зафиксирована на этом суровом человеке, который, казалось, лучше подходил для радио, чем для телевидения.

Вроде бы такая скучная и чисто образовательная программа — но Секстон была от нее в восторге. Она смотрела, как Ричардс описывал структуру сонета — четырнадцать строк, три четверостишия и двустишие, АВ АВ CDCD EFEF GG, — и делала аккуратные заметки. «А ведь и я так могу»31, — подумала Энн. И вот программа закончилась, за окном темнеет ночь, а Секстон пишет свой собственный сонет. Как ищущая одобрения старшеклассница, она показывает его Мэри Грэй. На этот раз мать Секстон поверила в оригинальность произведения дочери; она даже предложила образ, который бы лучше передал его основную мысль. Энн была благодарна: она наконец заслужила одобрение матери и нашла новый способ справиться с тревогой. Секстон решила придать своему внутреннему хаосу стихотворную форму.

И вдруг стихи Секстон хлынули быстрее слез. С января по декабрь 1957 года Энн написала более шестидесяти стихотворений — впечатляющий результат. В большинстве из них идеи и нравоучения выстраивались ритмичными рядами, словно в стихотворениях из The Saturday Evening Post — журнала, популярного среди представителей среднего класса. Во многих находились отсылки к психотерапии и фрейдизму, а некоторые были адресованы самому доктору Орне: «Час приема», «Психосоматика желудка» и «Размытое уточнение»32. Энн тщательно перепечатала свои стихи и подарила доктору Орне, получив взамен столь желанную поддержку. Не обученная стихотворному ремеслу, не обремененная традиционным литературным образованием, Секстон действовала инстинктивно, училась «подсознательно»33 — этим словом она особенно часто описывала свой метод. Энн ставила себе небольшие задачи — написать силлабический стих, а теперь двойной акростих — просто чтобы посмотреть, получится ли. Когда она предприняла вторую попытку самоубийства в конце мая 1957 года, доктор Орне обратил внимание Секстон на то, что поэзия может стать смыслом ее жизни. «Ты не можешь убить себя, — сказал он. — Тебе есть чем поделиться с миром»34.

Энн не определяла своей поэтической программы; много лет она называла собственные поэтические приемы «трюкачеством»35. Она была неопубликованным любителем. Секстон отправила несколько стихотворений за подписью «Миссис Э. М. Секстон» в газеты, но ответа не получила. Энн раздумывала над тем, чтобы пойти на какие-нибудь курсы и научиться тому, чему никогда не училась. Доктор Орне порекомендовал ей поступить в Бостонский университет или в Ньютонский колледж. Возвращение к учебе для девушки, которую до этого уже оставляли на второй год, отчисляли и не слишком уважали ни в школе, ни в семье, было настоящей авантюрой. Учитывая, что психическое здоровье Секстон все еще находилось под угрозой, ей нужно было соотнести потенциальные риски этого мероприятия с его возможными выгодами. Энн придется выйти из дома и общаться с незнакомыми людьми; это ужасно. Но, возможно, кто-то из этих незнакомцев поймет ее лучше, чем когда-либо понимали родные. Может быть, если перебороть страх, ей удастся найти тех, кого она назовет «своими»36. Как только Секстон вошла в класс Холмса, Кумин, по ее воспоминаниям, сразу же залюбовалась незнакомкой и «оцепенела»37. Максин поразила внешность новенькой: Энн была «высокой, голубоглазой, необыкновенно стройной»38, женщиной, которая источала «обескураживающую изысканность, особенно по контрасту с царящей в классе школьной атмосферой в духе пальцы-в-мелу-колготки-со-стрелкой». Стиль Кумин был проще, она держалась, по ее же словам, «гораздо более закрытой, сдержанной»39. Она собирала волосы в пучок и иногда носила очки. Даже в свои тридцать лет Кумин легко могла вжиться в роль ученицы. Она чувствовала себя «замухрышкой»40, в то время как Секстон выглядела «действительно эффектно».

Но, несмотря на внешность, у этих женщин оказалось больше общего, чем они могли предполагать. Обе были многодетными матерями: у Секстон было двое детей, у Кумин — трое, и обе жили в Ньютоне. Хотя Секстон помогала свекровь, поэтессу тяготили домашние дела. «Все кажется бессмысленным!! — писала Энн доктору Орне в феврале 1957 года, примерно в то же время, когда начались занятия. — Я чувствую себя тигром в клетке». Кумин ощущала то же самое. «Я роптала, прикованная к домашнему очагу42, — напишет она позже. — У меня был счастливый брак, и наши дочурки приносили нам много радости. Но я явственно ощущала свою неудовлетворенность». Как и Секстон, Кумин записалась в мастерскую, испытывая «невероятный ужас и трепет»43.

Родители Кумин растили не поэтессу или интеллектуалку, а леди. Максин Винокур родилась в Филадельфии в 1925 году. Девушка предпочитала, чтобы ее называли Макс, и шла наперекор попыткам матери привить ей женственность. Мать Максин, Долл Винокур, была элегантной, утонченной женщиной, которая стремилась выглядеть полностью ассимилированной в американском обществе (она запрещала своим детям жестикулировать, так что многие годы Кумин полагала, что во время разговора жестикулируют только евреи). «В самых первых воспоминаниях мать предстает перед моим внутренним взором в вечернем платье, в облачке французских духов, готовая выпорхнуть на важное общественное мероприятие»44, — рассказывала Кумин. Долл родилась в Виргинии и была из тех женщин, которых неизменно одаривали заботой и лаской от рождения.

Отец Макс, Пит Винокур, владел самым большим ломбардом в Филадельфии. Долл, заботясь об общественном положении и престиже семьи, велела детям в школе говорить об отце просто как о «брокере». Она также пыталась превратить свою единственную дочь в идеальную леди, но неизменно встречала отпор молодой Макс. Из пухленькой девочки Максин превратилась в спортивного подростка и предпочитала свободу летнего лагеря и плавание наперегонки шитью и общению со своими культурными сверстниками.

Она отклонила приглашение присоединиться к школьному сообществу для девочек (что-то вроде студенческого женского объединения, но для девочек-старшеклассниц), чем привела в ужас мать, которая ратовала за перевод Макс в эту школу из государственной как раз для того, чтобы девушка имела доступ к перспективным социальным связям и более качественному образованию. «В отрочестве я была одинокой и замкнутой, — писала Кумин впоследствии. — По субботам я была вынуждена посещать уроки танцев вместе с теми же популярными девушками, которые проявляли абсолютное равнодушие к урокам французского и истории, так что я пряталась в дамской комнате до тех пор, пока этим мучениям не пришел конец»45. Учеба помогала Макс справиться с тревогой: «Я с головой погрузилась в учебу; меня утешало только то, что я — круглая отличница».

Благодаря упорной работе Кумин зачислили в один из престижных колледжей ассоциации «Семь сестер» — женского эквивалента Лиги плюща, в которой в то время обучались только мужчины. Осенью 1942 года Макс поступила в Рэдклифф, где и состоялось ее неудачное знакомство с поэзией. На волне свойственной первокурсникам самоуверенности она не пошла на базовый курс английского, а сразу записалась на продвинутый курс писательского мастерства, который вел Уоллес Стегнер: именно его Синклер Льюис назвал «одним из главных романистов Америки»46. В то время Стегнер писал свою пятую книгу — полуавтобиографический роман «Большая леденцовая гора». У него были четкие представления о том, что такое хорошая художественная литература. Стегнер считал, что писатель должен бережно раскрыть правду о некоем опыте, а затем добавить в повествование что-то глубокое или неожиданное. «Некий элемент неожиданности необходим, — объяснял Стегнер, — или, по крайней мере, некий элемент — как ее там — глубины»47. Но эта глубина ускользала от молодой Макс. И пока ее сокурсники писали довольно-таки «хорошие, добротные рассказы», которые нравились Стегнеру, Макс делала неудачные попытки обратиться и к прозе, и к поэзии. «Я как будто в болоте барахталась, — вспоминала Кумин позже. — Он [Стегнер] прямым текстом заявил, что я абсолютная бездарность. И что я совершаю огромную ошибку, полагая, будто смогу стать писательницей. Мне не стоит даже пытаться быть поэтом, потому что это совсем не мое»48. Отчаявшись, Макс решила отказаться от курса писательского мастерства и сосредоточиться на истории литературы; в конце концов она получила приз за лучшую дипломную работу. Следующие восемь лет Кумин не возвращалась к занятиям поэзией.