капитан Шледзик вежливо спросил:
— А есть ли у вас, дедушка, обратный билет в Скиролавки?
У Крыщака было ощущение, что ему на спину кто-то вдруг свалил центнер пшеницы. Он аж согнулся, сгорбился, слезы навернулись ему на глаза. И в этот момент капитан Шледзик проник в его самые тайные мысли, и ему стало жаль старика.
— Кажется, последний автобус в Скиролавки уже ушел. Поэтому мы отвезем вас на машине с надписью «милиция».
— В наручниках? — оттенок радости зазвучал в голосе Крыщака. — Нет, дедушка, — покачал головой Шледзик. — В наручниках мы привозим в отделение. А отвозим уже без наручников.
В Скиролавки Крыщак вернулся в машине с надписью «милиция». Он вышел перед своей усадьбой, не захотел разговаривать с сыновьями и с невестками и сразу лег в постель. Отказался от еды и хотел умереть с отчаяния и стыда. Всю ночь он не спал, до самого полудня лежал в постели, поджидая смерть, которая, однако же, не пришла. Тогда после полудня Эрвин Крыщак встал с постели, поел супа с лапшой и пошел на лавочку возле магазина, где его ждали плотник Севрук, молодой Галембка, Франек Шульц и Антек Пасемко.
Как обычно, он уселся на лавочке, принял от Севрука начатую бутылку пива, отпил, вытер губы тыльной стороной руки и заявил:
— Я вчера дал в милиции свои показания. Я им сказал, что это страшное преступление не мог совершить никто из Скиролавок. Это сделал кто-то чужой, скорее всего из-за границы.
И это известие о показаниях Эрвина Крыщака быстро разошлось по деревне. В сердца людей сразу же вошла радость, и охватило их чувство огромного облегчения. Потому что уж так устроено, что если случится что-то плохое, то приятнее думать, что это сделал кто-то чужой, скорее всего из-за границы.
Странно устроена и человеческая память. Пока по деревне крутились люди в милицейских мундирах и от усадьбы к усадьбе ходил капитан Шледзик, память людей оживала и могла заглядывать в далекое прошлое. Но когда эти мундиры исчезли и перестал ходить по деревне капитан Шледзик, и даже не каждый день появлялся в отделении милиции в Трумейках, память у людей стала усыхать, все события потихоньку погружались в забвение. Через две недели после того, как был обнаружен труп в яме, оставшейся от саженцев, кружок любителей танцев, с плотником Севруком и Жарыном во главе, даже гулянку на всю ночь устроил, в здании пожарной охраны, с буфетом, хорошо снабженным водкой. Утром после гулянки страшный крик поднялся в деревне, потому что за кустами возле мельницы обнаружили лежащую замертво четырнадцатилетнюю дочку Смугоневой в платьице, задранном на грудь. Вонтрух и несколько других мужчин стояли поодаль на страже, никого не подпуская к жертве, чтобы не затоптали следы. На страшной скорости, с сиреной, тут же приехали Корейво и капитан Шледзик. Каково же было их изумление, когда вдруг четырнадцатилетняя дочка Смугоневой поднялась с земли, платьице стыдливо обдернула и, качаясь, все еще пьяная, зашагала к дому. Шледзик хотел ее допросить, чтобы узнать, кто и каким образом на нее напал и скорее всего совершил насилие, но она не захотела давать показания. От людей доброжелательных — а в таких нигде нет недостатка — Шледзик узнал, что это парни Севрука, молодой Галембка и, кажется, еще двое по очереди ложились на дочку Смугоневой, а она и не протестовала, и не сопротивлялась. Смугонева разоралась на Шледзика, что милиция занимается такими делами, допросы какие-то собирается устраивать, а из-за них порядочной девушке грозят оскорбления и сплетни. Дошло даже до чего? Она стала отрицать факт, что ее дочку изнасиловали и что она лежала обнаженная в кустах возле мельницы. Все это, по ее мнению, плохие люди выдумали, да и милиция.
Громко смеялись люди в Скиролавках над этой историей. А ведь нет ничего хуже для серьезного дела, чем смех и издевательства. В смехе утонула память о двойном преступлении. И каждый раз, как кто-то возвращался к этому делу, всплывала история дочки Смугоневой, и люди разражались смехом.
О зеленом «опеле», пани Туронь, Бруно Кривке,семье Грубер и многих других вещах
Наступили дни солнечные и безветренные, полуденный зной, казалось, рождал на недвижной глади вод сны о прошлогодних утопленниках, об одиноких прогулках Полудниц, которые подкарауливают купающихся детей. В Скиролавки приезжали курортники и туристы, чтобы напитать взор очарованием озера Бауды и поразиться кипящей зеленью лесов. К леснику Видлонгу, как каждый год уже много лет, приехала из столицы пани Туронь с маленьким сыном и мужем, а к Курту Веберу — его брат из-за границы, Герхард, на зеленом «опеле». Красный «опель», который когда-то принес ему насмешки и дурную славу, он по дешевке продал на автомобильной ярмарке, а зеленый он уже никому не приказывал в зад целовать. О том событии многие уже забыли, только дети еще время от времени играли в Герхарда Вебера и плотника Севрука, который за три чужих банкнота согласился поцеловать в зад красный «опель». Совершив это и сгребя банкноты, Севрук заявил, что у машины нет зада, а только багажник, и он, плотник Севрук, поцеловал «опель» в багажник, а это, по существу, в корне меняло дело. Тут же и вдова Ястшембска, и Шчепан Жарын предложили Герхарду, что они поцелуют багажник даже за два чужих банкнота. Но Герхард Вебер этого уже не хотел, потому что одно дело — поцеловать машину в зад и совсем другое — в багажник, где он держал коробку, полную банок с пивом. Он пил это пиво и банки разбрасывал по всей деревне, чтобы детям было что пинать, ведь они лучше гремели, чем те, из-под мясных консервов. От этого пива у Герхарда вырос огромный живот, а лицо стало красным, и двигался он неуклюжее — люди говорили, что он мог бы завести себе тачку и живот на ней перед собой возить. Слонялся Герхард по хозяйству, которое его брат, тоже толстый, но не настолько, получил после отца и брата, когда тот за границу уехал. И так ему бубнил целыми днями: «Этот котел я с собой заберу, ведь он от отца остался. Молитвенник тоже возьму, потому что он от отца. Фотографии отцовские тоже с собой заберу, они ведь от отца». Грозил он брату: мол, то, что не влезет в «опель», он продаст, потому что все осталось от отца, и Герхарду, который живет на чужбине и работает на мясокомбинате, все это причитается. Весть об огорчениях Курта Вебера дошла до доктора Негловича, до его дома на полуострове. А поскольку доктор, прежде чем стать доктором, сразу после войны ходил с Куртом Вебером в один класс и даже какое-то время сидел с ним за одной партой, он вполне мог прийти к Веберу и поприветствовать Герхарда, как старого знакомого. "Ты все еще говоришь «йо», — сказал доктор Герхарду. — А ведь еще в школе я делал тебе замечание, что надо говорить «йа», а не «йо». Потом они сели в зеленый «опель» и поехали к тому месту, где в лесу стоял большой камень, на котором была выбита, среди прочих, и фамилия отца обоих Веберов. В этом лесу его расстреляли за то, что он не хотел служить в чужой армии. «Этот камень тоже забери с собой или продай, ведь он остался от твоего отца», — сказал ему доктор. Что было дальше неизвестно, но с тех пор Герхард Вебер иначе относился к брату, всегда привозил ему какой?нибудь подарок, а однажды даже купил ему новую косилку.
Совершенно другое дело было с пани Туронь. Она приезжала из столицы в Скиролавки не на зеленом «опеле», а на старой малолитражке. О ней рассказывали разные гадости, а прежде всего то, что она своего мужа, по имени Роман, который окончил филологический факультет в университете, сняла с работы и, когда у них родился ребенок, превратила в служанку и домработницу. Болтали, что он ходил по магазинам с авоськой, стирал пеленки и трусы, готовил обеды и ребенку попку подтирал. А его жена, пани Туронь, в это время училась в докторантуре, но не в настоящей, потому что лечиться у нее было нельзя. Но вообще-то, как настоящий доктор, она постоянно говорила всем о гигиене. Жена лесничего Видлонга рассказывала о ней, что в отпуск она привозила два чемодана чистых трусов и один чемодан лигнина, и когда встречала по дороге какого?нибудь сопливого ребенка, то останавливалась и давала ему кусочек лигнина, чтобы он вытер нос. В этой ситуации Роману Туроню всегда было что стирать, и, хоть он был старше жены всего на восемь лет, он уже волочил ноги, как старик, а идя на прогулку с женой и с ребенком, громко выпускал газы, на что она, как настоящая дама, не обращала внимания. Пани Туронева любила загорать голой в местах отдаленных, но хорошо просматривающихся, а мужа с ребенком она в это время отсылала на прогулки в лес. Люди замечали и то, что, сколько бы раз он ни шел со своим ребенком или ни смотрел на него, на его лице всегда была написана гордость, а вместе с тем — изумление, как будто он до сих пор не мог надивиться, что из его мужских чресел и лона его жены произошло творение настолько совершенное. Совершенство это, однако, трудно было заметить, потому что, как у всех детей в деревне, у малыша были только две ноги и две руки, туловище и голова, немного великоватая, но не от мудрости, а только от родителей, потому что и у Туроня, и у Туроневой головы были крупные. Может быть, он и был умнее, чем другие дети в деревне, а может, и глупее — никто не мог это проверить, потому что Туронева из соображений гигиены не разрешала своему мальчику ни играть, ни даже встречаться с другими детьми, даже с такими, у кого не было соплей. Видлонгова рассказывала, что, кажется, не такой уж он умный, как об этом твердят родители, потому что скорее надует в штаны, чем пойдет за сарай. А когда по малой нужде он брал в руку свой крошечный отросток, то мать тут же приказывала ему идти мыть руки, будто бы, господи прости, он постоянно мочил его в чем-то грязном. из-за этого постоянного мытья рук и подмываний пани Туроневой у Видлонговой болела спина, ведь она таскала все новые и новые ведра с водой. Молодой Галембка тоже рассказывал о Туроневой разные пакости, например, такую. Услышав, что люди в Скиролавках раз в году в одну из ночей все влезают друг на друга на старой мельнице, она аж руки заламывала: «Ах, как это негигиенично». Она велела Галембке перевезти ее на лодке на Цаплий остров, где он показал ей прош