Разбойник — страница 28 из 50

ельница, завоевавшая себе умом и обаянием прекрасную славу. Рассказывали, что она предпочитает окружать себя венком молодёжи, т. е. избирает весёлое общество. Финансы и интеллектуальная сфера откомандировали по представительнице. Царило понятное оживление. Любой без труда представит себе, с каким нетерпением все присутствующие, среди которых была представлена и мужская часть света, хоть и в меньшем объёме, ожидали появления разбойника. Стрелки часов указывали на половину четвёртого. Естественно, время прогрессировало с каждой минутой. То, что ему никогда не приходит в голову в конце концов остановиться, производит своеобразное впечатление на чувства того или иного не обделённого умом человека. Как было бы интересно, как ново, если бы всё вдруг словно задремало в своей мирной постельке и погрузилось в покойный, долгий и покойный, сон. Но такого, видимо, не произойдёт никогда. Священник, человек импозантный, появился перед собравшимися и представил им разбойника, «дорогого друга и активного члена общества», как он обозначил его не без налёта весёлости, и последний поднялся на кафедру во всей своей естественности, т. е. такими лёгкими, имеется в виду, воздушными шагами, что это были уж не шаги, а самое большее — шажки. От беспокойства все дышали учащённо. Как он проявит себя на таком почётном месте? Этот вопрос волей-неволей сильно их волновал в тот момент, когда, раз или два легко кашлянув, что он проделал потому, что не мог побороть чувства, которое подсказывало ему уместность определённого замешательства на торжественном месте, он произнёс: «Уважаемые собравшиеся, с позволения господина священника, который был так добр, что собственноручно сопроводил меня на это духовное возвышение и место почёта, я обращаюсь к вам с речью о любви, и та, кого я люблю, должно быть, пришла послушать, как я буду говорить и что мне придёт в голову поведать. О, как должна быть дорога мне эта минута». Разумеется, разбойник оделся соответственным образом, т. е. серьёзно, пусть и несколько дёшево. Откроем секрет, что его костюм стоил шестьдесят франков и что разбойник явился прямо из магазина готового платья, в котором ему после более чем часового поиска удалось, прибегнув к помощи профессиональной консультации, получить желаемое. Ему ведь было необходимо выступить не в качестве делового, а в качестве частного лица. Манжет на нём не было. Но никто и не заметил этой недостачи. Лицо выдавало скрытую заботу, как у тех, кто тоскует по душевному покою, которого у них нет, за обладание которым они безмолвно сражаются днём и ночью. Его выражение лица воспринималось как корректное. Обращаясь к публике, он высоко поднял голову, как певец, который, понятное дело, возносит песню к потолку, а не упирается голосом в пол. Ванда сидела в тринадцатом ряду. Это установлено совершенно точно. И притом между пожилым господином и юношей. Призванием малых мира сего как было, так и остается служение великим. Странно, что мы говорим это именно теперь. Но мы не собираемся обыскивать все закоулки нашей головы из-за этого замечания, а, напротив, сообщим, что Ванда выглядела чудесно, нежная, как цветочек вишни, опутанная чёрной вуалью, которая ведь не обязательно должна указывать на траур, или, может быть, у неё умер жених? Этого мы не знаем, не должны, да и не хотим знать. Её глаза выражали властность. Маленькие вообще часто имеют властное выражение лица, как будто нарочно, чтобы дать повод улыбнуться. В её глубокой серьёзности было что-то забавное. В какой она сидела чудесной неподвижности. Не напоминала ли она одну из равеннских картин времён раннего христианства, на которых запечатлено изумление юной набожностью, закравшейся в души верующих и широко, пугающе-прекрасно широко открывшей им глаза? А была ли там Эдит? Конечно. Она сидела впереди, была одета во всё белоснежное, а её щёки — вниз по её щекам обрушивался румянец, словно смертельно уставший рыцарь вниз с обрыва и в бездну, чтобы своим жертвоприношением снять заклятие с заколдованного места. Ах, полыхание этого румянца. Изящно обутые ножки постукивали друг о дружку, как будто всё возбуждение скопилось в них и как будто они говорили, бранились между собой, как два сердитых голубка. Эдит была сама невинность. Будто и не хотела совсем прийти, но её само притянуло серебряными нитями. Кавалер сидел при ней. Сопровождал ли он её, будучи посвящён в суть, не будем разбираться, и тут разбойник продолжил, и вот что вылетело у него изо рта: «Верховный дом, полный слушателей…» Только у него вырвались эти слова, как по рядам пошёл тихий шепоток, смешок, покашливание, но вскоре всё отзвучало, стихло. Видимо, со всех сторон быстро нашёлся обратный путь к вниманию. Все собравшиеся словно бы на миг забыли, где находятся, но сразу же вспомнили. «Он должен покаяться», — вырвалось из Эдит, как поток, как будто вся её персона вдруг сделалась из стекла и решимость зазвенела в этой стеклянной единице личности, сотрясая её насквозь. Она вовсе не обрела решимость. Решимость пронзила её, как солнце пронзает прозрачное тело. «Когда я только что, — начал разбойник своё 'оправдание', - шёл по улицам в новом костюме, то услышал, как кто-то сказал у меня за спиной: 'Платье ему идёт'. Это небольшое высказывание меня слегка окрылило. Часто приходилось мне в жизни испытывать приток воодушевления от обстоятельств незначительных, и даже настолько, что меня несло и влекло, словно я превратился в нечто летящее, парящее. За этот, конечно, не очень большой, но, с другой стороны, возможно, немаловажный грех я прошу прощения у моих милых сограждан». «И даже теперь он не в состоянии вспомнить о господе», — мелькнуло, как идея справедливости, скорее в душе, чем в голове у Эдит. Как будто она хотела сказать себе: «Он признался». «Я не собираюсь выставлять напоказ недостатки, хотя было бы очень легко снять с себя бремя путём признания. Я всё время думаю о мелочах, например, о том, как однажды глубоко поклонился возлюбленной, а она на меня едва взглянула, или о том, как среди бела дня перед дверями книжной лавки в центре нашего города упала в обморок девушка, как будто невидимая сила украла у неё сознание. Как часто я думал послать ей букетик незабудок, и так никогда и не послал. Такой вот букетик незабудок можно приобрести, расточив пятьдесят сантимов, но спешу вас заверить, что не скупость помешала мне в оказании этого малого знака внимания. Я скорее склоняюсь к растранжириванию, нежели к скаредности, и то, что она теперь сидит и слушает, что она пришла, чтобы наказать меня и расцеловать, доставляет мне своеобразное удовлетворение, и я внутренне смеюсь над ней с самым радостным правом, и то, что это опять же нехорошо с моей стороны, удваивает моё тщеславие и только больше утверждает наслаждение, из которого я состою и которое ощущаю как биение крыл и как слияние вместе разнообразных свойств. Людей надо попросту любить и служить им, скажете вы, и я признаю вашу правоту. Но всё то время, что пронеслось мимо, я любил эту девушку, над которой смеюсь, потому что люблю, потому что любовь к девушке, имение в наличии возлюбленной несёт в себе нечто поднимающее, бесконечно насыщающее, так что почти склоняешься исключительно к радостной благодарности, и если, в таком случае, несчастливой любви быть не может, ведь всякая любовь счастлива, потому что обогащает, и весь земной шар обращает к нам милое лицо уже из-за того, что в нас ожило сердце, то та, кто сидит передо мной, получается, одарила меня, хотя, возможно, сама того не хотела, и обслужила меня, как будто я был ей господином, а она, бедняга, мне служанкой, хотя ей и в голову такое не могло прийти. Потому я и называю её с полным правом беднягой. Не бросается ли вам в глаза, дамы и господа, что я смотрю мимо неё, как если бы её уже не было, той, кого я словно во всех отношениях спокойно и доброжелательно обобрал до нитки? Я вижу её перед собой в одиноком закутке, разорённую, покинутую, и имей она хоть тысячу радостей, всё равно в моих глазах она останется разбойнически обобрана, и я не могу освободиться от сознания того, что одержал над ней победу, и почти переворачиваюсь кверху дном от этого сознания, как перегруженная плодами тележка, а плоды принадлежат, на самом деле, ей, их у неё отняли, и моя душа со всеми её звонкими радостями принадлежит ей. С тех пор, как я полюбил её, меня не отпускает глупое и одновременно восхитительное чувство, будто у меня внутри висят сплошные звонкие колокольчики, издающие чудесные звуки с, как мне кажется, единственной целью развлекать меня в лучшем смысле этого слова. Той, кто слушает меня сегодня, я обязан за эту звенящую радость, которой она могла бы позавидовать, если бы что-нибудь о ней знала, но я всегда считал, что ей несколько не хватает широты ума. В общем и целом она всегда вела себя так, что сделалась моим деревом, под сенью листвы которого я чувствовал себя как нельзя лучше. Она давала развесистую тень. Пока я не знал и не начал ценить её, я, скажем так, слонялся вокруг, ощущая разбитость и усталость, а теперь я мог растянуться и отдохнуть на плаще этой принцессы, словно на ложе из мха, и широко использовал эту приятную возможность, и присутствующие поймут, что подобной суммой щедрости я, не хочу сказать, пренебрегаю, но и не имею больших оснований очень уж дорожить. Я пользуюсь ей и могу над ней усмехаться. Я принадлежу ей, но так, что она ничего от меня не имеет. Мне угодно её любить. Эта любовь не стоит мне ни гроша. О ней заботится посредственность. Я очень его за это ценю и прошу продолжать в том же духе. Он тоже, как мне кажется, присутствует. Мои тонкие нервы достаточно явно об этом заявляют. Ему не следует сомневаться в моём поощрении. Я всегда целовал ей ручку. Как бы она смогла запретить мне кутать её в роскошные шелка моей нежности? Когда мне хотелось быть рядом с ней, я говорил: 'Явись', - и она появлялась. Она была так послушна, как я только мог пожелать. Она никогда не отказывалась быть мне всем, и я гораздо, гораздо её богаче, потому что я её люблю, а тому, кто любит, всегда достаётся то, что ему нужно для счастья, и даже больше, так что он должен проявлять осторожность, чтобы не набрать слишком много. И лицо этой девушки стало мне ужасно, и вы поймёте, почему — потому что это было лицо обокраденной. Стоило мне её завидеть, я бежал прочь и, уж конечно, не из трусости. Я запросто мог бы с ней заговорить. Я и желал, и не желал этого, я боялся разговора с ней, потому что никогда не предполагал в ней особенного ума и опасался заскучать в её обществе. Имеет ли право скучать такой, как я? Нет, не имеет, не должен. З