– И в этом, – сказал Виктор, – мне прояснилась разница между мной и ними. Девять из десяти из них в пробужденном состоянии ведут тяжелую моральную борьбу и героически побеждают. Даже когда они привычно повинуются законам общества, их сознание вечно напряжено. А я никогда не испытываю серьезного напряжения, я просто вижу, что надо делать, и всей душой желаю это сделать, даже если мне лично это вовсе не выгодно. Для меня неприятно и болезненно воздерживаться от действия. Знаю, что это необычно, но так уж оно есть. Ясно, что это не моя заслуга. Заслуживают похвалы те герои, которые сражаются с искушением и одерживают славную победу, если похвала что-то значит, в чем я иной раз сомневаюсь.
Мэгги перебила его:
– По-моему, у тебя выходит понятнее, когда ты говоришь не «я не борюсь», а что эта борьба не захватывает тебя изнутри. Как-то ты сказал, что она идет на наружной поверхности твоего настоящего «я», как борьба белых шариков с вторгшимся микроорганизмом, а сознание о ней ничего не знает.
– Да, – кивнул он, – вроде того, только я, строго говоря, сознаю эту борьбу. Я ее ясно наблюдаю, но извне. Для моего сознания это вовсе не внутренняя борьба. Намерение, цель просто овладевает мной и использует меня.
В это утверждение об отсутствии моральной борьбы мне не поверилось, и я так и сказал.
Поразмыслив, Виктор ответил:
– Да, ты в некотором роде прав. Я тоже иногда веду моральную борьбу, но на ином уровне, чем та, что терзает большинство. С чисто индивидуалистической выгодой мне сражаться не приходится. Я легко и просто желаю того, чего другим пожелать почти невозможно. Но мне приходится вести борьбу иного рода. Например, я выдержал серьезную борьбу, когда выходил из компартии и отказывался от политической деятельности. Видишь ли, и политическая борьба в целом, и компартия в частности по мне вполне хороши, но до меня понемногу дошло, что от них следует отказаться ради иной цели. Было бы куда проще по-прежнему заниматься политикой, но пришлось взять себя в руки и победить моральную привычку. Да, Гарри, в чем-то ты прав.
Здесь я нарушу временную последовательность повествования, чтобы рассказать о внутренней борьбе, которая еще предстояла Виктору. Отказавшись от коммунистической партии и политического действия, он стал все больше склоняться к пацифизму. Это продолжалось в первой половине промежутка межу войнами. Позже, когда во весь рост встала угроза нацизма и стал разыгрываться фарс «умиротворения», он с большой неохотой должен был признать, что иногда от священного принципа ненасилия приходится отказаться. Но у него выработалась такая сильная моральная привычка к пацифизму, что пришлось выдержать тяжелую моральную борьбу, порывая с ней.
Однако я должен вернуться к моему визиту 1929 года и отказу Виктора от политической деятельности. У него было что рассказать о демонстрациях безработных.
– Конечно, – говорил он, – коммунисты много содействовали организации безработных нашего города. И хотя среди коммунистов, как всегда бывает, много пустословов и просто злобствующих, большинство отлично работали. Некоторые из них уже преодолели стадию индивидуалистических интересов и целиком отдавались борьбе. Когда они бывали в лучшей своей форме, искушение собственной выгодой их вовсе не задевало. Они и в самом деле были «одержимыми». Беда в том, что их представление о цели и политике часто искажалось подспудными желаниями. Например, кое-кто был верен революции не из любви, а потому, что под ее знаменем мог дать законный выход собственной мстительности.
Мэгги добавила:
– Поначалу коммунисты им бесконечно восхищались. Кто-то, в похвалу его умению вдохновлять и организовывать людей, назвал Виктора английским Лениным. Но когда возникли споры о партийной линии, его отвергли.
Рассказ продолжил Виктор:
– Они смутно видели истинную цель (назовем ее полнотой жизни для каждого). Они в самом деле отдавались этой цели, но понимали ее поверхностно. Он сами не знали, что такое полнота жизни. Яростно восставая против индивидуализма, они обожествили общество – разумеется, идеальное, коммунистическое общество. Их высшей целью было свободная демократия, но путь к ней пролегал через жесткое революционное государство. Они вот чего не понимали: что хоть человек и вынужден идентифицироваться с обществом, но должен, хотя бы ради самого этого общества, оставаться верным себе, даже когда это означает выступить против линии партии. И еще они не понимали, что, отвергая лучшие моральные традиции общества, серьезно вредят самой революции. Да, цель оправдывает средства, но только если эти средства по большому счету не отравляют саму цель. Их беда в том, что они слишком нетерпеливы и не способны думать о далеком будущем. Ради насущных нужд революции приходится красть, лгать, избивать людей, даже предавать друзей, а как все это скажется на качестве революции, они не видят.
Снова замолчав, Виктор занялся утюгом или своими мыслями.
Мэгги поторопила:
– Расскажи, как ты столкнулся с ними лбами!
– Поворотным пунктом, – сказал он, – была просьба написать для местной газеты статью, внушающую, будто организация безработных происходит спонтанно, а не вдохновляется коммунистами. Университетским знакомым я должен был лгать в том же смысле. На мой протест они ответили, что ложь, даже друзьям, ничего не значит, если она во имя революции. Главное, убедить людей, что это чисто народный протест, за которым не стоит политика. Якобы это единственный способ возбудить общественное мнение и начать серьезное политическое действие… и далее в том же духе. Когда я отказался пойти на прямую ложь, они заявили, что чистота собственных рук заботит меня больше, чем дело революции, или что я забочусь о мнении нанимателей, или еще не отбросил пут буржуазной морали. Мы долго и горячо спорили, причем они настаивали, что революция оправдывает любые средства, а я – что репутация безответственных лжецов не пойдет на пользу делу. Обе стороны не уступали ни на дюйм. В конечном счете они решили поручить работу кому-то другому, а я согласился не оглашать правды.
Я спросил, кончилась ли на этом его работа в политике.
– Нет, – ответил Виктор, – я продержался еще немного, но товарищи, прозвавшие меня «английским Лениным», теперь совершенно от меня отвернулись. Заметь, я их не виню. Они искренне видели во мне угрозу революции. Кое-кто даже убедил себя, что я работаю на капиталистов. И все, что бы я ни делал, теперь ложно перетолковывали – иногда нарочно. Против меня обратились почти все политически сознательные безработные, а кое-кто из несознательных поверил слухам, будто я шпионю для полиции.
– Но отдай должное тем, кто его заслуживает, – перебила Мэгги. – Вне политики многие, кто хорошо тебя знал, только посмеялись над этой чушью и заявили, что в тебе не сомневаются.
– Да, – признал Виктор, – и это, конечно, порадовало. Но на общем собрании (созванном по моей просьбе) стало ясно, что я больше не владею массой безработных. Линия коммунистов была им доступнее, а предъявленные мне обвинения выглядели с их точки зрения убийственно. Я изложил свое мнение как можно проще, и мою речь прекрасно приняли. Я сказал, что данный случай – мелочь, но речь идет о принципе, чрезвычайно важном для революции. Я спросил, что им важнее: успех агитации в одном городке или новое, преображенное общество, основанное на дружестве и взаимном доверии. Я пытался показать им, что произойдет, если революция озвереет, и какова будет победа, если мы пожертвуем главной целью ради сиюминутного мелкого выигрыша.
Опять вмешалась Мэгги:
– А когда он сел, ему устроили обструкцию.
– Да уж, – вздохнул Виктор, – я-то думал, что справился. Подумал, не из тех ли это мелких, но значительных событий, которые меняют ход истории. Но я ошибся. Защищать ортодоксальную линию выдвинули местного партийного лидера, одного из тех, кто не различает других цветов, кроме черного и белого. Он посвятил жизнь классовой борьбе. Он не щадил себя и подорвал свое здоровье. Я всегда уважал его за мужество и своеобразную искренность, хоть и подозревал, что он во многом обманывает себя, и никогда не мог наладить ним человеческих отношений. – Здесь Виктор устало рассмеялся. – Странное дело! Я вечно сцеплялся с этим типом, я не одобрял его влияния, и все-таки он мне нравился, я его даже любил. Думаю, и он по-своему меня любил, против собственной воли. И все же преграда между нами сохранялась, даже когда мы мирно сотрудничали. Беда в том, что он с гордостью признавал себя фанатиком, гордился своим макиавеллизмом. Право, он представляется мне этаким извращенным святым, который принуждает себя быть жестоким и беспощадным, быть демагогом. Он начал с заявления, что я едва не убедил его изменить точку зрения и выступить на моей стороне (под крики «Ура!»). Но его, продолжал он, спас холодный рассудок. Затем он перебрал мою речь пункт за пунктом, каждую мысль перетолковывая превратно и искусно обращая против меня цитаты из Маркса. Мало-помалу он подвел к тому, что такой оторванный от действительности идеализм идет во вред революции, и наговорил много книжной чепухи (в которую, несомненно, сам верил), доказывая мои сексуальные «отклонения» и мой буржуазный либерализм и что я вольно или невольно выступаю на стороне реакции. Когда он сел, гул в зале звучал в его пользу. Выступали и другие, за и против, но видно было, что мои сторонники разбиты. Когда пришла моя очередь отвечать, я не мог перекричать шума. Все равно что разговаривать с толпой возбужденных шимпанзе.
– Не понимаю, – заметил я, – почему это заставило тебя усомниться в своей позиции, в своих основаниях.
Виктор долго молчал. Заговорила Мэгги:
– Бедняжка счел себя проигравшим, а ему редко приходилось проигрывать, для него это совсем новый опыт. Вот он и решил, будто что-то с ним неладно, раз он не мог расшевелить толпу впадающих в спячку.
Снова заговорил Виктор:
– Все это здорово меня подкосило. Я смертельно устал, стал сонным и чувствовал, что сыт по горло. Я даже задумался: может, я и в самом деле безумный идеалист, а подсознательно стремлюсь упрочить свое положение в статус-кво. К тому же я вдруг ощутил укол раненой гордости, а я прекрасно знал, что личное тщеславие, пусть самое мимолетное, опасный признак пробуждающегося Чурбана. Пора было бежать к Мэгги за помощью.