Разделенный человек — страница 36 из 39

Я, конечно, не стал возражать, но, возвращаясь по собственным следам, спросил, как понимать его слова об испуге. Я не видел никакой опасности.

– Опасности, конечно, нет, – согласился он. – Даже заблудившись, мы легко спустились бы в какую-нибудь долину. Но… ну, все это – слишком яркий символ вселенной. Пустынное, продуваемое ветром плоскогорье, снег в лицо, каждый шаг дается с трудом, рано темнеет и весь материальный мир равнодушен к человеку, а человек пачкает все вокруг себя как в том загаженном военном лагере. По правде сказать, жизнь меня угнетает, и любая мелочь способна сорвать крышку котла. Все так уныло и безнадежно – все вокруг. А все мои дела – второго сорта, делаются вслепую. Подумать только: за столько лет не вырасти выше разъездного лектора на вечерних курсах!

Я возразил, что все не так плохо, как ему видится. Виктор, несомненно, получил свою долю удачи: полезная работа, с которой он справляется, чудесная жена и семья, которая делает честь им обоим. Он ответил едва ли не с озлоблением.

– Конечно, мне жаловаться не приходится. Я здоров, на жизнь мне хватает, работа – не бей лежачего. И Мэгги, конечно, великолепна. Страшно подумать, чем бы я был без нее. Она несравненно лучшее, что мне выпало в жизни. Но я все время помню, что ей нужен не я. Видишь ли, в конечном счете она просто слишком хороша для меня. Она меня действительно любит, я знаю, но вечно тоскует по другому Виктору. Боже, как я иногда ненавижу свое второе я!

Некоторое время мы шли молча.

Потом Виктор снова заговорил.

– И еще Колин. Он отличный парень, знаю, но мне никак его не понять. Осознаю только, что он насквозь видит своего жалкого отца. Что он может поделать после моего недостойного поведения в пору его детства? Теперь я, конечно, поумнел, да только поздно. Он просто застегнулся от меня на все пуговицы. Советы принимает с болезненной вежливостью и пропускает мимо ушей. Право, он всегда так заботлив, что я кажусь сам себе пациентом психбольницы. Иной раз хочется свернуть ему шею. А Шейла! Она, безусловно, привлекательная девушка, спору нет, но по-настоящему она не моя дочь. Я ее просто не интересую. А Маргарет… она-то совсем моя, и в ней, кажется, я только и жив. Я не поврежу ей, как повредил Колину. И я способен ее оценить. Да и зачал я ее сам. Она – не его ребенок. Ты знаешь, мы добрые друзья. Но она прекрасно знает, что я – человек, сломленный собственными недостатками. Она еще любит меня, но восхищается только моим «братом». О да, уже и она начинает видеть меня насквозь. А я, конечно, старею. Я гожусь ей в дедушки. Я не могу теперь помогать ей, как раньше. Скоро она оставит меня далеко позади.

Все, что говорил Виктор, было в какой-то мере правдой, но я почему-то рассердился на него за это уныние и за то, что он выложил его с такой откровенностью, так что я вынужден был что-то отвечать. Мне казалось, что корень его проблем в эгоцентризме и слишком ярком сознании превосходства настоящего Виктора. Говорить ему об этом я счел неуместным.

Виктор продолжал:

– В твоей жизни есть четкая последовательность. В моей – хаос оборванных путей. Я не говорю, будто я самый несчастный. Простой факт – каждый человек так или иначе несчастен. По крайней мере, других я не встречал. Разговори человека, и любой признается в той или иной неудаче, кроме тех, кто ее стыдится или боится признать даже перед собой.

Это тоже показалось мне нелепым преувеличением, и Виктор согласился.

– Безусловно, – сказал он, – тяга к смерти искажает мои суждения. Умом, и отчасти душой я сознаю (по крайней мере, иногда сознаю) что сдаться было бы изменой духу, но ужасная усталость и разочарование красноречиво говорят в пользу смерти.

Мы снова замолчали, потому что ветер задул с удвоенной силой, унося слова. Выбрав минуту затишья, я промямлил что-то о красоте мира.

– Английская земля, – сказал я, – даже в непогоду достаточно хороша, чтобы удержать меня в жизни вопреки всем разочарованиям в личной карьере.

– Невозможно жить ради пейзажа, – возразил он.

Я попробовал зайти с другой стороны. Я заговорил о том, что, даже если отдельная личность бессильна, но каждый из нас в некотором смысле не отделен от остальных в великом и всеобщем поиске души человечества. Он с горечью рассмеялся.

– Не найдет человечество своей души, – сказал он. – Оно приговорило себя. Очень может быть, что лет через пятьдесят оно сотрет себя с лица земли атомным оружием. Но послушай! Почему сегодня каждый индивидуум, если в нем не дремлет общественное сознание, терзается чувством вины? Потому что все, что они делают, в корне неверно, вынуждено давлением абсолютно неправильного общества. Если ты живешь только ради близких и служения отдельным людям, то изменяешь своему долгу перед страждущими миллионами, с которыми ничем не связан. Живешь ради экономических, социальных или политических перемен, ради исцеления больного мира? Тогда ты либо совершено бессилен, либо добиваешься власти, и власть тебя развращает, и ты только увеличиваешь бремя общественных институтов и механической тирании, обращающей людей в роботов. Тот, кто удаляется от мира, чтобы счистить с души его яд, кто ищет спасения в религиозном послушании и размышлениях, тоже изменяет своему долгу перед ближними, даже если по невинности полагает, будто открывает истину, бесценную для будущих поколений. Нет! Мне видится так, что ты в любом случае проклят, просто потому, что принадлежишь к этому проклятому миру, к этому проклятому виду. Неудивительно, что смерть представляется все более желанной.

Тут я спросил у Виктора, говорил ли он Мэгги о своей тяге к смерти. Выяснилось, что не говорил, и я настоятельно посоветовал ему сказать, чтобы она помогла ему справиться с этим.

– Ее это огорчит, – ответил он, – да она и не поймет. Она так предана жизни! – Словно я не прерывал его, он продолжал говорить: – Быть может, корень всех бед в том, что наш вид – ни рыба, ни мясо, ни птица, ни копченая селедка, мы не совсем звери и не вполне личности. Как сказал какой-то писатель (может быть, Уэллс) человек не создан для полета в своей стихии, как птица – он скорее неуклюжая первая попытка, вроде древних летающих ящеров. И, подобно им, рано или поздно плохо кончит. Мой «брат», возможно, образец высшего существа, способного существовать на нашей планете. Мы, остальные – неприспособленные болезненные уродцы. И много ли шансов, что здесь утвердятся подобные ему? А если и утвердятся, они, пожалуй, настолько усложнят общество, что оно будет сломлено обстоятельствами, как сломлены мы на индивидуальном уровне. Да и какая разница? В моменты наивысшей ясности и хладнокровия я начинаю понимать, что существование, если довести его анализ до конца, оказывается совершено бесцельным. Вот чего не способен увидеть мой здоровяк «братец» при всем его блеске.

Такой разговор наполнил меня отчаянием и раздражением в адрес Виктора. Его слова были сокрушительно правдивы, но я чувствовал, что на них должен существовать достойный ответ. Больше всего мне хотелось, чтобы появился настоящий Виктор и дал этот ответ за меня. Право, мне казалось, что оно дыхание настоящего Виктора разгонит мглу, поглотившую его бедную вторичную личность. Потом мне пришло в голову напомнить, что если Виктор (присутствующий Виктор) признает дальновидность и прозорливость «брата», он должен признать, что его оптимизм покоится на солидном основании. На это мой спутник ответил:

– Теоретически ты прав. Но его, мне кажется, вечно обманывают собственные достоинства. «Брату» с его несокрушимым душевным покоем (в чем бы ни была его причина) представляется, что в конечном счете все к лучшему. Но мы, не наделенные его зрением, не способны прочувствовать изначальную правильность мира. Нет смысла и пытаться. К тому же, и он может ошибаться. Возможно, он приписывает вселенной собственные достоинства.

Я забормотал что-то о прекрасных и славных вещах, противостоящих злу.

– Что ни говори, – убеждал я, – некоторые вещи действительно важны. Ты должен быть доволен, что живешь и работаешь ради них.

– Эти вещи, – возразил он, – важны для нас, но важны ли мы сами для вселенной? Как бы то ни было, мне не верится, что я хоть для кого-то особенно важен.

– Для Мэгги, – возмущенно напомнил я.

Он спокойно ответил:

– На самом деле, не слишком. Если бы я угас, окончательно уступив место «брату», она бы обрадовалась. А если я покончу с нами обоими, она расстроится только, что навсегда лишилась моего «брата». Право, я бы рад покончить со всем этим, если бы только нашел простой способ. Скажи, Гарри! Ты все еще считаешь, что жизнь стоит того, чтобы ее прожить?

Я поразмыслил, прежде чем ответить.

– Ну, – сказал я, – я не обманываюсь относительно собственной важности, и если бы завтра мне объявили смертный приговор, не слишком возражал бы. Однако я был бы немного расстроен. Все так ужасно интересно. Наша собственная жизнь, конечно, довольно тщетна, но жизнь нашего вида так увлекательна, и особенно в наш век.

– Мне, – ответил он, – современное бытие представляется всего лишь последним и самым скучным актом довольно утомительной драмы. Я хотел бы уйти из зала и уснуть.

Мы долго молча шагали по взгорью, пока наконец не спустились ниже уровня облаков и под нами не открылась сумрачная лощина. Вскоре мы добрались до машины и упаковались в нее (под нашими ногами на полу скопились лужицы). Я был совершенно подавлен и сердит на Виктора, но мне нечего было противопоставить его пессимизму. Он же, облегчив душу, повеселел. Он правил машиной с явным удовольствием. Хоть эта работа ему нравилась, и справлялся он с ней с отточенным изяществом.

Наконец он заговорил:

– Прости, что напустил тоски. Не так уж все плохо, понимаю Я костями чувствую, что стоит еще подождать, и что «Дух», как его называет мой идеалист-братец, значит больше нас и, и что служа ему, мы должны упрямо идти вперед. Я чувствую это костями, но, боже, если бы это чувство было отчетливым и властным!

Больше о том моем визите рассказать нечего. Пробудившийся Виктор не появлялся. Мэгги обещала телеграфировать мне, если он появится до конца моего отпуска, потому что я очень хотел с ним повидаться. Я еще ненадолго заехал к ним перед возвращением в Индию, но застал все то же положение дел.