Раздумья на могиле немецкого солдата — страница 3 из 5

– Мы боролись и победили. Теперь нам нечего бояться, если только мы не зарвемся. Я возьму в дело этого оксфордского младенца плюс пять тысяч его папаши и попытаюсь вбить в его просвещенную голову кое-какие понятия. Вы же тем временем будете три месяца отдыхать на премию в триста фунтов, а когда вернетесь, будете получать восемьсот в год. Понятно?

Изаксон проговорил это чуть ли не злобно, как страшную угрозу. Камберленд, глубоко растроганный, не знал, что и ответить. Да, отдых ему нужен, и долгий отдых – ведь за тринадцать лет он только изредка вырывался куда-нибудь на воскресенье, либо брал коротенький отпуск, но и тогда работал целыми днями, только что дома, а не в издательстве. Он был так поглощен работой, что почти не заметил, когда пришел успех. Уже давно он свыкся с мыслью, что ему едва хватает на жизнь. А тут – три месяца отдыхать, и никаких забот о деньгах! Такси остановилось – он так и не успел ничего ответить. Уже стоя на тротуаре, он посмотрел Изаксону прямо в глаза.

– Вы не потому так говорите, что считаете меня безнадежно больным? И вы уверены, что такой расход не повредит фирме?

– Совершенно уверен. Завтра являйтесь в контору к двенадцати – ни минутой раньше, – деньги вам будут приготовлены. И сразу уезжайте.

Они обменялись таким рукопожатием, что слова уже были излишни.

III

Прислушиваясь к ровному постукиванию римского экспресса и перебирая все это в памяти, Камберленд вдруг сообразил, что он впервые за много лет думает о своей жизни, о своем прошлом. То есть думает по-настоящему. Он вообще много думал теперь, когда на него неожиданно свалилось свободное время. Он не признавал себя больным – просто Изаксон, добрая душа, придрался к случаю, чтобы дать ему отпуск, – но он заметил, что быстро утомляется, и приятнее всего ему было спокойно сидеть и думать. Ведь у него никогда не хватало времени на раздумья, на то, чтобы поглубже заглянуть в себя. Тринадцать лет – это большой отрезок жизни для человека, которому еще нет сорока. Три года сражаться и каким-то чудом уцелеть, потом – резкий поворот, внезапный рывок и почти такая же страшная жизнь мирного времени под мрачным девизом: «Деньги или голодная смерть». Поезд все больше замедлял ход, углубляясь в горы Савойи с их лесистыми склонами и водопадами, вздувшимися от недавних дождей, а он думал не столько обо всей этой красоте, сколько о грубых, жестоких законах, управляющих человеческим обществом. Деньги или голодная смерть. Как странно, как нелепо! Точно в жизни только и есть важного, что передача из рук в руки металлических кружков и более или менее грязных кусочков бумаги с номером, названием страны и подписью никому не известного чиновника казначейства. Может быть, в будущем все это изменится, люди перестанут до времени изнашивать себя в угоду этому болезненному заблуждению, обретут простоту, достоинство и успокоение. Тринадцать лет жизни ушли – на что? Он поднял руку и нащупал бумажник во внутреннем кармане – да, вот он, и в нем пятьсот франков, пять тысяч лир и аккредитив на триста фунтов стерлингов. Контрольный талон со своей подписью Камберленд, помня предостережение управляющего банком, хранил в другом кармане.


В Рим Камберленда, несмотря на сентябрьскую жару, погнали воспоминания. За несколько лет до войны он провел там незабываемую осень и зиму со своими родителями. Жизнь тогда была : – сплошное счастье и солнечное сияние, но вскоре затем его мать умерла. Потом умер отец. А дальше – три года прозябания у Кокса и война. Те давнишние месяцы в Риме виделись ему сквозь золотую дымку. Миссис Камберленд, правда, сетовала на отсутствие «приличного английского общества» и критиковала чай, даже тот, что покупали в английском магазине на площади Испании; зато отец и сын наслаждались от души. Они обследовали Рим с упоением, не зная усталости. Роналд читал английские книги о Риме, его отец – итальянские и немецкие. Вкус у них был не слишком строгий – их одинаково радовала изящная классика маленького храма у Тибра и замысловатое великолепие дворцов Колонна и Боргезе. Камберленду запомнились ослепительные пронизанные солнцем дни, длинные ряды статуй в пышных галереях, огромность собора святого Петра, ломти розовой дыни в открытых ларьках, ящерицы на древней Аппиевой дороге, прогулки в извозчичьих экипажах с белыми чехлами на сиденьях, сладкая, печальная музыка уличных скрипачей и величественная поступь надутых игрушечных карабинеров. Но больше всего запомнилось тепло и покой, покой безмятежной жизни в прочном уютном мире…

Рим разочаровал его. Конечно, он был по-прежнему прекрасен, но без отца, без его замечаний: «Вот здесь Гиббон,[3] наверно, слышал, как ноют монахи в церкви Престола Господня или: «А вот ростра, ну-ка, много ли мы помним из речи против Каталины?», – развалины и церкви как-то потеряли свое очарование. И не стало очарования в самой жизни города. Узкие улички огласились гудками автомобилей, старые рестораны исчезли, когда сносили целые кварталы, на смену царственной лени пришло дешевое подражание Америке. Нищие исчезли, но исчезло также дружелюбие и простота. Поощряемый властями лукавый орден иезуитов воспрянул духом; Вечный город кишел английскими интеллигентами, неотомистами, не обремененными культурой, и элегантными гомосексуалистами в лиловых сутанах. Но главное – над городом словно на-, висла густая пелена, в нем стало трудно дышать. Тяготило сознание, что за тобою, вероятно, следят, что любое неосторожное слово может иметь самые неприятные последствия.

Он совсем пал духом и уже подумывал, не вернуться ли в Англию, но неожиданно получил письмо от знакомых Изаксона. Они сняли виллу на глухом островке близ южного берега Франции и приглашали его погостить у них несколько недель. Сентябрь был на исходе, и Камберленд решил ехать теперь же – пароходом, через Неаполь и Марсель. Он ответил телеграммой и на следующий день пустился в путь.

Стоило ему выехать из Рима, как он вздохнул полной грудью. В Неаполь он ехал по недавно открытой приморской дороге. Под жарким солнцем поезд летел по Кампанье к Великой Греции.[4] Вдоль дороги тянулись голые каменистые холмы с вкрапленными в них кое-где старыми маслинами и узкими полосками виноградников. Постепенно холмы вырастали в горы, склоны их поднимались от сожженных, кораллово-красных полей к чудесным массивным вершинам. Старинные горные города, опоясанные серыми стенами, как короны увенчивали нижние отроги или поблескивали высоко в ущельях, словно пригоршни самоцветов, небрежно разбросанных рукой великана. По выжженным полям бродили странные серые буйволы и тощие серые свиньи – точь-в-точь те же буйволы, только маленькие. Когда поезд пролетал мимо какой-нибудь деревушки, Камберленд успевал бросить взгляд на крестьянок в традиционном праздничном платье – красная юбка, белая кофта, низкий черный корсаж и развевающийся белый чепец. Клочья морского тумана, подобные огромным фигурам в прозрачных белых одеждах, медленно плыли вверх по склонам гор, и ему вспоминался хор океанид в «Прометее». Потом далеко впереди, слева, выросла громада Везувия, и через час он уже пререкался с неаполитанским носильщиком.

Вечер и почти весь следующий день Камберленд провел в Неаполе в ожидании парохода. Больше всего поразил и заинтересовал его здесь маленький рынок на захудалой улице позади церкви Санта-Лючия. Такое буйство красок! Столько движения – жестикулируют, торгуются, кричат, трясут головой, машут руками, нехотя выкладывают никелевые монетки. И вся эта жизнь так естественно вливалась в оргию красок. На лотках груды сморщенного перца, то нежно-зеленого, то ярко-желтого или ослепительно красного, наваленного как попало, прямо из корзин. Дальше – крупный, сочный виноград, черный и золотой; роскошные крупные помидоры; матово-синие пузатые баклажаны; величественные тыквы, разрезанные пополам, чтобы видна была оранжевая сердцевина, и зеленые арбузы, тоже надрезанные, так что сверкала их густо-розовая мякоть, усеянная черными семечками.

Унося в душе эти краски и память о замечательном неаполитанском мороженом, Камберленд поднялся на большой торговый пароход, уходивший в Марсель. Еще не закончилась разгрузка. В режущем свете ничем не защищенных электрических ламп, в удушающей жаре и пыли обнаженные по пояс люди корзинами насыпали в мешки фасоль. Гремящая лебедка поднимала мешки и сваливала их в баржу. С грузчиков градом катился пот, и серая пыль налипала на тела и лица. Люди были мускулистые, но некрасивые, яркий пыльный свет искажал их фигуры, и работали они с остервенением и с натугой. Глядя на них, Камберленд испытывал жалость и возмущение. Над ними тоже тяготеет беспощадная угроза: деньги или голодная смерть. Этот ультиматум, подкрепленный фашистским револьвером, заставляет их работать так, как не может человек работать, не теряя человеческого облика. Лица у них были угрюмые, злые, изможденные.

Подошел старший помощник, подтянутый, в белоснежном кителе, и, желая щегольнуть своим английским языком, остановился возле Камберленда и сказал что-то о красоте ночи.

– Да, красиво, – отозвался Камберленд. – Мне не раз говорили, что восход луны над Везувием – чарующее зрелище, но такого я и не представлял себе. Скажите, неужели эти люди всегда должны вот так работать? Ведь это ужасно.

– Стоит ли беспокоиться! – сказал помощник, стряхивая пепел с сигары. – А что они такое? Лаццарони! Пусть работают.


Пароход выбрался из гавани и стал медленно пересекать залив, красоту которого человек не может убить никакими силами – даже снобистским брюзжанием. Мир, залитый лунным светом, был ясный, спокойный, призрачный. Высокая гора с клубящимся над нею дымком; цепочки и гроздья огней, вдали – Капри и полуостров Сорренто, а еще дальше, впереди – Позиллипо, Баньоли, Прочида, Искья. Все современное поглотили тени, и в мягком сиянии луны только скалы, горные вершины и острова да едва видные очертания городов пребывали в неподвластной времени красоте. Камберленд долго оставался