Весны были теплые, уже на Первое мая в Озерах малышня купалась в нагретых солнцем ямах и колдобинах, но то были купания добровольные и самовольные: мальчуганы прятались от матерей, которые вечно боятся простуды и готовы до самого лета кутать своих детей в кожушки и парить им головы в шапках. Уже и когда Петько пошел в школу, у него каждую весну возникали конфликты с мачехой, требовавшей, чтобы он не снимал шапку, пока деревья не покроются листвой, а мальчику не терпелось появиться в школе в картузе первому, он выкрадывал свой белый летний картуз из сундука, прятал его в солому за двором, послушно выходил из хаты в шапке-ушанке, про-маршировывал в ней под окнами, а потом обегал хату за клуней и сараем, вытаскивал из соломы картуз, на его место клал шапку и уже так продолжал свой поход, не весьма смущаясь несоответствием между толстым зимним пальто с меховым воротником и белым картузом. Однажды мачеха, дергая солому, наткнулась на картуз, устроила утром возле стога засаду, поймала Петька за руку, и то-то крику тогда было!..
Но еще задолго до этого события, в шестую свою весну Петько пережил купание вынужденное и чуть не ставшее для него последним. В ту весну Днепр разлился так, как не помнили в Озерах даже старожилы. Лишь отдельные хаты села, находившиеся на холмах, стояли на сухом, и к ним добирались на самодельных плотах и лодках, свозили отовсюду скот и имущество, спали вповалку на полу, на печах и даже в печах. Петько подкараулил, когда отец с мачехой, бредя по колено в воде, выносили из залитой по самые окна хаты всякую утварь, мгновенно схватил широкое деревянное корыто и пустился на этом судне в плавание от крыльца к погребу. Корыто понесло по течению, Петько стал грести руками, перегнулся на одну сторону, корыто перевернулось, он бултыхнулся в воду и... почему-то не достал дна. Крикнуть он даже не успел, все произошло слишком быстро, вода сразу окружила его со всех сторон, уже была над головой. Он еще увидел причудливо уменьшенное и пожелтевшее солнце, которое изо всех сил пыталось пробиться к нему сквозь зеленоватую воду, но пробиться почему-то не могло, успел подумать о том, что утонул, и уже никогда не вынырнет, и не увидит ни солнца, ни травы, ни сварливой мачехи, ни своего единственного на свете отца, и как раз в этот момент отцова рука, ухватив Петька за чуб, вытащила его на поверхность. Вода струилась с мальчишки. Мачеха принялась за свои проклятия, но отец цыкнул на нее, ничего не сказал сыну, посадил его в лодку, несколько раз сильно провел ладонью по волосам, сгоняя с них воду. Потом спросил:
- Испугался? Вот так мог и утонуть. Вода шуток не любит.
После наводнения в Озерах развелось видимо-невидимо лягушек, мышей, крыс и гадюк. Старая Колесничихина хата была близко от воды и держалась лишь благодаря каменному фундаменту, истлевшее крыльцо рухнуло, и в хату теперь приходилось пробираться через завалы старых досок. Во всех образовавшихся западинах, щелях плодились гадюки и ужи. Старые гадюки лениво грелись на солнце посреди двора, не пугаясь людей. Маленькие гадючки, величиной с карандашик, сновали в спорыше, так что и не разберешь, где трава, а где гадючата.
Михайло после стычки с Карналем съехал со своим семейством, теперь Карнали жили в этой развалюхе одни, мачеха грызла Андрия, что он думает только о колхозе, а о жилье для семьи не заботится, и их когда-нибудь придавит во сне. Петько же был уверен, что если и впрямь завалится старая хата, то не от старости и не оттого, что подмыта наводнением, а от крика мачехи. Как-то в воскресенье он проснулся, когда взрослых уже не было дома, в окно светило большое солнце. Оно ежедневно выкатывалось из-за Стрижаковой горы, большое, чистое, слепящее, потом забиралось на такую небесную высоту, что казалось совсем маленьким шариком, но почему-то припекало оттуда так неистово, что даже само словно бы чернело от собственного жара, а выгорев за день, угасало, расплескивалось малиновым кругом, медленно убиралось с неба и таяло в изгибе Днепра, где-то за песчаными холмами Куцеволовки.
Но в то утро солнце только-только выкатилось из-за Стрижаковой горы, светило весело, блистало щедро, высвечивало каждую морщинку на земле, каждый уголок в хате. Протирая заспанные глаза, Петько глянул с печи на стол, где под чистым рушником угадывался оставленный для него завтрак, на темный, резной, еще материн сундук, в котором был таинственный ящичек, обклеенный привезенной матерью из Таврии красивой картинкой: зеленое поле сахарной свеклы - и посреди этого поля какая-то странная, неведомая в Озерах машина, о предназначении которой Петько так и не успел спросить. Но не о ящичке подумалось полусонному мальчишке, когда взгляд его скользнул по полу вдоль сундука. Потому что оттуда выползала, точно выстреливаемая какой-то безмолвной силой, гигантская серая гадюка, такая безмерно длинная, что не умещалась между сундуком и лежанкой. Уже голова поднималась над лежанкой, уже ее черные немигающие глазки уставились на перепуганного Петька, а хвост все еще скрывался под сундуком. Петько отшатнулся за выступ печи, но ужас вытолкнул его оттуда, мальчик снова посмотрел вниз, гадюка на половину своей длины уже стояла столбом над лежанкой, сейчас бросится туда, а потом на печь, на него...
- Тату-у-у! - охваченный смертельным ужасом, закричал Петько, закричал не в надежде, что отец в самом деле услышит его крик, а просто от отчаяния, так как ни отца, ни мачехи не могло быть дома в это воскресное утро: отец, наверное, как всегда, в колхозе, где у него не бывает ни выходных, ни праздников, а мачеха либо на базаре, либо в церкви, куда она тайком ходит, несмотря на запреты Карналя.
Но, видно, такое отчаяние звучало в голосе Петька, что не мог не услышать этого Андрий Карналь, он, к счастью, был дома и рубил возле сарая сухой тальник на растопку печи. Как был с топором в руках, вбежал в хату, увидел гадюку, которая и впрямь уже целилась на печь, бросился на нее, рубанул топором, рубил и змеюку, и лежанку, наверное, выгонял из себя страх за ребенка, а может, и ярость на эту старую никчемную хату и всю не очень удавшуюся жизнь.
Петько мелко дрожал на печи, не хотел идти к отцу на руки, пока тот не выбросил изрубленную гадюку во двор, а потом зашелся таким горьким плачем, точно оплакивал не только свою вероятную гибель, но и смерти всех таких невинных, отданных в жертву стихиям и судьбе.
В то лето отец все же купил у сельсовета большой кулацкий дом, и они наконец оставили глиняные развалины старой Колесничихи.
В новом доме Петька чуть не убил Иван Мина.
Братья Мины должны быть непременно внесены в список озерянских чудес, так же, как братья Кривокорды. Но если Кривокорды скрывались где-то в плавнях и жили рыболовством, охотой и кузнечным делом, выковывая мужикам такие невиданные ножи и изготовляя к ним такие колодочки из черного дуба, все в медных заклепках, что ни в каком самом большом городе таких не купить, то Мины жили посреди села на Булыновке, занимали довольно просторную хату с большим огородом и садом, но не пахали и не сеяли, жили, как говорится, точно птицы небесные, тем, что пошлет случай, и беззаботны были тоже, как птицы, хотя, наверное, даже птицы обиделись бы, узнав, что кто-то отважился сравнивать их с такими лодырями, как Мины. Было их трое: Иван, Василь и Сашко, а еще сестра Одарка. Никто не помнил их родителей, с малолетства все Мины росли под присмотром их соседа Митрофана Курайдыма (настоящей фамилии Митрофана никто не знал, а прозвали Курайдымом за то, что у него были слишком короткие ноги и он так причудливо выворачивал ступни при ходьбе, что вслед за ним поднималась пыль, как после целого стада коров. Кроме того, там, где появлялся Митрофан, словно бы пахло смаленым, тянуло дымом, потому и прозван он был: кура и дым - Курайдым). В коротконогой, неестественно удлиненной фигуре Курайдыма было что-то медвежье или бычье, силой он обладал тоже нечеловеческой и благодаря силе, а также благодаря своему попечительству над братьями Минами держал их в руках, принуждал к послушанию, а послушание у Курайдыма означало только одно: воровство. Сам он не крал никогда и ничего, только переваливался на своих коротеньких ножках да высматривал, где что плохо лежит, а потом посылал туда кого-нибудь из братьев Минов, забирал себе львиную долю, оставляя братьям и сестре только на пропитание, чтобы они не зажирели и не избаловались слишком. Все в селе об этом знали, но, во-первых, Мины никогда не попадались, а во-вторых, они, мудро и предусмотрительно руководимые Курайдымом, никогда не трогали наивысших крестьянских ценностей, к которым относятся лошадь, корова или какой-нибудь рабочий инвентарь, - ограничивались только мелочью. Лишаться и ее тоже никому не хочется, но прожить можно: кусок сала, курица, поросенок, дерюжка, выброшенная сушиться, кусок полотна, разостланного на траве для отбеливания, связка пряжи, моток шерсти, крынка сметаны, свежеснесенное яйцо. Человек от этого не обеднеет, а бедным Минам все какой-то пожиток.
Озеряне не очень-то и дивились образу жизни братьев Минов - в селе чего не увидишь! Но никто не мог понять, почему они не сговорятся против Курайдыма и не покончат с его жестокой диктатурой, тем более что все братья были здоровы, как львы, ленивая сила так и переливалась в каждом невысокие, широкоплечие, неторопливые, всегда настороженные, они, казалось, могли справиться с целой толпой, не то что с одним Курайдымом. Наверное, им мешала неимоверная лень, из-за которой они никак не могли прийти к согласию между собой, сплотиться, и Курайдым, зная это, бил их поодиночке, бил за малейшее непослушание и сопротивление, бил озверело, уже не до синяков, а до черноты на теле.
Василь, Сашко и Одарка от тех побоев и угроз стали затурканными и запуганными, старшего же, Ивана, все это словно бы и не брало, он всегда был какой-то развеселый и полный безудержной изобретательности. Правда, Курайдым еще в детстве так избил Ивана, что у него нарушилась речь, он не выговаривал некоторых звуков, и у него выходило: Ваий - вместо Василь, Ояйка вместо Одарка.