Разговор вели двое: белобрысый толстяк и мужчина с пышными кудрявыми волосами. Между ними сидел сухощавый парень; на другом конце стола в тени самовара ел баранки старик.
Речь шла не то о счастье, не то о месте человека в жизни, перемежалась отступлениями, примерами, и я вначале не мог уловить ее смысла. Кудрявый со спокойной настойчивостью убеждал в чем-то, белобрысый, самодовольно похохатывал, острил, иногда отпускал такие «шутки», что парень смущенно отводил глаза.
— Ты говоришь, счастье, — произнес кудрявый после очередной тирады белобрысого, — разве оно в том, что сидишь в теплой хате, пьешь чай с вареньем и возле тебя сдобная тетя с телячьими глазами? Нет, друг, счастье не в этом. Совсем не в этом…
— В чем же? — ухмыльнулся белобрысый. — Ну-ка, расскажи, просвети нас.
— Я тоже так считал, — продолжал кудрявый, не обращая внимания на иронию, — пока один случай не заставил меня по-иному взглянуть на человеческое счастье… Если есть желание послушать, могу рассказать.
Спать было рано и мы согласились.
Кудрявый допил стакан, завернул остатки своих продуктов в газету, смел со стола хлебные крошки и высыпал их на поднос.
— Года три тому назад, — начал он, — побывал я по делам в одном районе, недалеко отсюда. Район богатый, рядом с железной дорогой, а главное — природа там очень хороша: и речка, и лес вокруг — сто лет думать будешь, лучше места не придумаешь.
А мне надоела эта неустроенная жизнь, вечные командировки. Носишься по белому свету, как перекати-поле по степи, сегодня — здесь, завтра — там, всегда торопишься, и вся жизнь твоя — это дороги да заезжие дома. Захотелось, вот как ты говоришь, — и он кивнул белобрысому, — тихой оседлой жизни, этак у речки или озерца, и чтобы домик там, и горячая лепешка к чаю. И чтобы кто-то рядом был, заботился о тебе, когда ты дома, скучал, когда тебя нет.
А у меня в жизни с этой «тихой пристанью» никак не получалось: то война, куда прямо с действительной ушел, то на восстановлении города-героя до кровяных мозолей работал; последние годы «толкачом» ездил от завода…
И на семейном фронте как-то не ладилось: месяцами дома не жил, к жене, как солдат на побывку, раз в полгода являлся. Ну она — поскучала да и подалась к другому.
Вскоре после развода я уволился со службы, переехал в этот район и поступил в МТС инструктором-бухгалтером. Правда, в деревне я никогда не жил, но счетное дело знал, а колхозное хозяйство, думал, изучу, — не боги горшки обжигают.
Не прошло и недели — вызывает меня директор: «Поезжай, говорит, в колхоз «Первое Мая», сделай там ревизию», — и подает письмо. Пишет председатель ревкомиссии Буслаева, что у них председатель колхоза вместе со счетоводом разворовывают колхозное добро.
— Хорошо, — говорю, — еду.
Вечером поездом выехал на соседний разъезд и наткнулся там на деда Егора, приезжавшего из колхоза за почтой. С ним и направился к месту командировки.
Была вот такая же морозная погода. Я сидел, зарывшись в солому, и поглядывал на звезды из-за спины деда Егора. Дед в широченном тулупе сидел, как пень, неторопливо погонял лошадь.
Я заговорил было о делах в колхозе, но он отвечал односложно и неохотно.
— А ты по каким делам к нам едешь? — вдруг спросил он, обернувшись ко мне, и постучал кнутовищем по чемодану.
— На ревизию.
— А-а, ревизор, значит… — Дед почмокал губами, помахал кнутом и снова обернулся ко мне. — Тогда тебе, первое дело, надо с Буслаевой поговорить.
— А что Буслаева скажет?
— Да уж она скажет… Этот человек знает, что и к чему…
И как я ни пытался что-нибудь узнать о Буслаевой, о колхозе, дед Егор по-прежнему уклонялся от разговора, отвечал неопределенно, вроде «оно конешно» или «кто его знает?»
В правлении колхоза, куда я вошел, горела керосиновая лампа, подвешенная к потолку, но было тихо и пусто. Вдруг слева в дощатой перегородке приоткрылась дверь, и старушечья голова в черном платке хмурыми глазами осмотрела меня.
— Вам кого? — спросила она. Поверх головы старухи высунулась другая девичья, с широко открытым от любопытства ртом.
— Мне бы председателя, — говорю.
— Нету председателя, — сказала старуха.
— А он будет?
— Может, и будет, — и она прикрыла дверь.
За перегородкой приглушенно зашушукались, потом девчонка рассмеялась чему-то, и вновь установилась тишина.
Время шло, председателя не было. Из-за перегородки доносились звон посуды и негромкий разговор. У меня засосало под ложечкой — захотелось есть.
Вдруг мне снова послышалась фамилия Буслаевой. Это в третий раз за сегодняшний день. Я невольно прислушался. Говорила старуха:
— Ты, вот что, шибко к ней не прислоняйся. Попадешь ей в руки — потом не вырвешься…
— Ну и что? — послышался голос девчонки. — Все туда ходят, не я одна…
— Она тебя улестит, — продолжала старуха, не слушая ее. Щелкнув сахаром так звучно, словно ударили молотком по ореху, она принялась пить чай. — Улестит и не заметишь… Знаешь, что она с Иваном Спиридоновичем сделала?
И старуха перешла на свистящий шепот. Сколько я ни пытался слушать — ничего не разобрал. Интересно, что за человек Буслаева? Дед Егор о ней хорошо отзывался, а старуха пугает ею свою дочку…
Время уже девятый час. Я постучал в перегородку:
— Послушайте, председатель придет сегодня или нет?
За перегородкой зашептались.
— Не придет, — проскрипела старуха. — Он в Сосновку на похороны уехал. Тетка евойная померла, хоронить поехал.
«Вот, старая карга! — подумал я. — Чтобы ей раньше сказать… Надо устраиваться где-то на ночлег, на бабку эту рассчитывать нечего».
На улице темно и холодно, редкими огоньками светились окна изб. Пройдя вверх, я свернул во двор небольшого домика. До сих пор не знаю, почему я свернул тогда сюда? Были и другие дома, где еще не ложились спать, но именно этот домик чем-то приманил меня.
Сени были не заперты и, нашарив впотьмах дверную скобу, я вошел в дом. На кухне царил полумрак, маленькая настенная лампа чуть освещала простенок, покрытый обоями. Под лампой за столом сидела женщина и ужинала. Я назвал себя и попросился переночевать.
— Ночуйте, — сказала она.
Это была женщина лет тридцати, с лицом такой спокойной русской красоты, про которую еще Некрасов сказал:
Пройдет — словно солнцем осветит!
Посмотрит — рублем подарит!
На ее будто выточенном лице, тронутом легким загаром, были удивительными глаза, синие, бездонные, с длинными черными ресницами. Знаете, есть такие тихие синие омуты где-нибудь у старой мельницы, заросшие ивнячком и черемушником; они так и тянут к себе своей таинственностью, манящей бездной, и в них почему-то хочется утонуть.
Хозяйка была одета по-домашнему. Ее белые плечи и руки невольно притягивали взгляд, хотя я старался не смотреть на них; она как-то легко и гордо держала голову, вокруг которой толстым жгутом лежали светло-желтые косы. И вся она — ладная, красивая, показалась мне каким-то чудом из сказки, в этой простой деревенской обстановке.
— Ишь, как запел, борец за счастье! — хохотнул белобрысый.
— Перестань, — вдруг резко сказал молчавший до сих пор старик и строго посмотрел на него.
Кончив пить чай, мы по-прежнему сидели за столом и слушали рассказ. Наша дежурная Шура, вошедшая за остывшим самоваром, задержалась да так и осталась стоять, прислонившись к теплой печке.
— Может быть, мне так показалось после морозной улицы, — продолжал рассказчик. — но и сейчас, вот закрою глаза и представляю ее себе такой, какую видел в тот зимний вечер.
Она, не смущаясь, тоже разглядывала меня.
— Может, поужинаете? — спросила она и улыбнулась уголками губ, глядя на мое, должно быть, поглупевшее лицо.
— Спасибо, — с трудом преодолевая смущение, проговорил я.
Она налила в стакан молока, принесла из печки жареную картошку и поставила передо мной.
— Кушайте, — сказала она и придвинула тарелку с хлебом.
Все это было так неожиданно, красота женщины так ошеломила меня, что какая-то глупая робость вдруг овладела мной. И человек я вроде не робкого десятка, в войну на смерть ходил — не робел, а тут сижу, жую картошку, чувствую, что дальше молчать нельзя, говорить надо, а о чем говорить — не знаю. Надо бы спросить о колхозе, о председателе, о Буслаевой, а я молчу. Смотрю на нее, как баран на новые ворота, а она сидит, словно меня нет, спокойно ест, и лишь ресницы ее синих глаз мелко подрагивают.
— Вы одна тут живете? — наконец осмелел я.
— Почему одна? Людей в селе много, целый колхоз, — ответила хозяйка, подняв на меня смеющиеся глаза.
— Я не об этом хотел спросить, — сказал я, еще более смущаясь, — в этом доме вы с кем живете?
— Одна живу.
— А муж? — спросил я, и сердце почему-то у меня забилось, как пойманный воробышек в ладошках.
— Что муж? — переспросила она.
— Муж у вас есть?
Она посуровела и отвела от меня взгляд.
— Был муж, да объелся груш, — сказала она, помолчав, и, очевидно не желая говорить об этом, встала, вытерла фартуком рот и отошла к топящейся печке. Открыв дверцу, она помешала в печке клюкой. Угли с треском вспыхнули, осветив бронзовым светом ее лицо, всю ее ладную фигуру, и мне вдруг показалось, что я уже видел когда-то такую же вот картину и женщину, такую же красивую и близкую мне, и этот брызжущий свет печки в такой же тихий зимний вечер. Где? Когда? Или это мечта о счастье создала этот образ, и вот сейчас он возник передо мной в виде этой незнакомой женщины.
«Эх, Степан Алексеевич, думаю я — это я Степан Алексеевич, — не здесь ли твоя судьба? Не тебя ли она здесь дожидалась?»
Есть мне совсем расхотелось. Я поблагодарил хозяйку и отодвинулся от стола.
А она уже прибирала на кухне, что-то скребла, мыла и затирала. Потом убрала со стола остатки ужина и все ходила передо мной взад-вперед, иногда посматривала на меня и чему-то улыбалась.
А я сидел и опять молчал.