Разговор о счастье — страница 25 из 29

— Восподи, восподи! Что только делается на белом свете! — говорит мать и вздыхает.

И тут видит меня уже у дверей.

— Ты куда? — спрашивает она.

— До ветру, — вру я, не спеша выхожу в сени, на крылечко, и потом, пригибаясь, чтобы не увидела мать, шмыгаю подле окон и мчусь во весь дух к срубу дяди Гриши, от сруба — к ложку и через ложок — в улицу. Кузя бежит другой стороной улицы, похохатывая, радуясь, как ловко я ускользнул из дому. За ложком мы встречаемся, на всякий случай оглядываемся, не выскочила ли мать с вицей, чтобы вернуть меня, заставить нянчить братика. Но все спокойно, никто за нами не гонится, и мы шагаем к сборне.

После вчерашнего дождя на дороге еще лужи, но мы их не обходим, а подняв штаны до колен идем по теплой воде. Идти приятно, просто одно удовольствие, и нам смешно, как мужики и бабы обходят лужи; мы с Кузей чувствуем свое превосходство, и даже приплясываем по середке луж, лишь брызги летят во все стороны.

— Вот выкобениваются! Вот выкобениваются! Матери-то не видят, — говорит какая-то тетка и плюется со злости.

А нам хоть бы что! Мы хохочем над теткой и прём дальше прямо срединой улицы.

— А у Филатовых зароды сгорели, — сообщаю я Кузе. — Ох и пылали! Я сам в окошко видел.

Кузя почему-то убыстряет шаг, но молчит.

— Кто-то запалил… Вот бы узнать кто, — говорю я, с трудом поспевая за Кузей.

И тут мне приходит в голову: а не Кузя ли зажег зароды?

— Слушай, Кузя, это не ты зароды запалил?

Кузя приостанавливается, хватает меня за плечо, тревожно оглядывается по сторонам:

— Чего ты орешь? — шипит он. — Если кто услышит… Смотри, если кому сболтнешь, то вот, — и он подносит кулак к моему носу.

— Никому не скажу, — торопливо отвечаю Кузе. — Я бы и сам…

— Побожись, что никому не скажешь, — требует Кузя.

— Ей-богу не скажу. Во те крест, — и я быстро крещусь.

— Тогда ладно, — говорит успокоенно Кузя. — Я запалил… только ты никому, понял? Я этому Грише покажу, будет знать, как…

Кузя не договаривает, сжимает кулаки, смотрит куда-то за Синару, словно там видит Гришу, поймавшего нашего бродягу. Я гляжу на Кузю с восхищением, немножко горжусь, что у меня такой друг, — с таким не пропадешь…

Сборня находится в другом — нижнем конце деревни. Это большая изба, кто ее хозяин — я не знаю, но вокруг ни ворот, ни заборов, лишь позади избы стоит на отшибе деревянный амбар, крытый соломой.

Возле сборни народу — не протолкнуться. Шум, галдеж, крики ребятишек. Мы с Кузей забираемся на заплот соседней усадьбы, отсюда нам все видно — и сборню, и амбар. У двери амбара стоит мужик с ружьем. Мужика я не знаю — он с этого конца деревни. Тут же Гриша Филатов, в белой нательной рубашке, в солдатском картузе, прохаживается между амбаром и толпой, иногда покрикивает на назойливых ребятишек: «Отойди! Осади назад! Соблюдай дистанцию!»

Кто-то из мужиков подзывает Гришу, сует в руки кисет, спрашивает о чем-то. Гриша, похоже, рад чужому табачку, крутит цигарку, кричит так, чтобы все слышали:

— Каторжник! С каторги сбежал. Он тут не один, его дружки зароды у нас сожгли… Ничего, подымем народ, всех переловим, далеко не уйдут.

Вдруг Гриша перестает слюнявить циаргку, вскидывает голову, глаза его становятся страшными, словно он чего-то испугался и кричит диким голосом:

— Разойдись! Дай проход!

Толпа дрогнула, расступилась, и во двор въехали на сивой лошади, запряженной в ходок, урядник и наш деревенский староста. Урядник сухой, высокий, в мундире с блестящими пуговицами, в высокой фуражке с гербом, осторожно слез с ходка, придерживая саблю, недовольно оглядел толпу людей и пошел в сборню. Староста Артемий, по прозвищу Лощеный, — невысокий, кругленький, с кругленькой бородкой, очень похожий на Николая угодника, что на иконе в красном углу тетки Варвары, которого я вижу каждый день и на которого тетка Варвара заставляет меня по утрам молиться, — семенил за урядником, улыбаясь и блестя лысиной. Вслед за урядником и старостой ушел в сборню и Гриша.

Толпа замерла в ожидании, все уставились на дверь сборни, за которой скрылось начальство.

Но через минуту из сборни выскакивает Гриша, торопливо бежит к амбару, открывает ключом замок, распахивает амбарную дверь и кричит:

— А ну, выходи!

На пороге появляется вчерашний бродяга. Лицо его до глаз заросло кудрявой бородкой, на голове картуз без козырька. Бродяга смотрит, прищурясь, на толпу, поднимает глаза к небу и тут видит меня на заплоте, улыбается, кивает головой, как знакомому. Я сжимаюсь в комочек, немею от испуга, — вдруг меня заподозрят в связях с бродягой и тоже поведут к уряднику, но никто не обращает на меня внимания, все заняты бродягой.

Бродяга медленно проходит возле молчащей толпы, сопровождаемый Гришей и мужиком с ружьем, поднимается на крыльцо, скрывается за дверью. Я вижу лишь его спину да связанные, завернутые назад руки. Мне становится жалко его — связанного, беспомощного перед строгим урядником. Представляю, как бродяга входит в избу, как урядник вынимает свою длинную саблю, начинает ею размахивать, требовать от бродяги, чтоб сознался, откуда сбежал. Я прижимаюсь к Кузе, но тот одеревенел, вцепился руками в заплот и молчит.

Вижу какое-то движение в толпе, приглядываюсь и слышу шепот: «Санко, Санко… Сынок Якова Кирилловича…» Я еще не вник в слова, до меня еще не дошел смысл шепота, как Кузя ткнул меня локтем:

— Слышь? Это дядя твой…

Враз куда-то провалилось сердце: неужели это дядя Сано? Я смотрел на дверь сборни, никак не мог собраться с мыслями, не мог поверить, что это мне улыбался, кивал головой мой дядя, который против самого царя шел. Когда наконец до меня дошло, что я действительно видел сейчас своего дядю, я перепугался: как ни говори, а ведь это моего родного дядю сейчас повели к уряднику! Но подумав, вскоре успокоился: если дядя на самого царя шел, не боялся, разве он испугается там какого-то урядника? Я даже возгордился немного этим и с гордостью поглядываю на толпу людей. Толкаю в бок Кузю, хочу узнать, как он относится к такому известию, но Кузя молчит, не смотрит на меня.

— А где Сиволот? Сиволот где? — слышу как кто-то спрашивает про дядю Всеволода.

— Сиволот в Катеринбурх за товаром укатил, — сообщает наш сосед Гордей Ерыкалов.

Мне становится жаль, что нет тут дяди Всеволода. Он умеет говорить по-городски лучше Гриши и быстро бы договорился с урядником, чтоб дядю Сана отпустили домой. И мы пошли бы вместе по деревне — пусть все смотрят, как я иду со своими дядями.

Отвлекает меня выкрик Гриши, выскочившего из сборни на крыльцо:

— Сотский! Где сотский?

— Вот я! — отозвался молодой еще бородатый мужик с бляхой на груди.

Это был Дада Николаевич, я его хорошо знаю, он из нашего околотка. Странное, всем на удивление его имя! Рассказывают, однажды его вызвали по какому-то делу в волость. Писарь его спрашивает: «Как тебя зовут?» Он отвечает: «Дада» «Ты что, глухой?» — удивляется писарь, повышает голос: «Имя свое скажи. Имя!» Мужик опять отвечает: «Дада». Это окончательно сердит писаря, он орет на мужика: «Ты что, издеваешься надо мной?! Каталажки захотелось?!» С трудом мужик растолковал писарю, что у него такое имя.

— Сходи за Яковом, на быстрой ноге, — говорит ему Гриша. — Скажи, урядник приказал. Чтобы немедля шел.

Сотский уходит. К крыльцу, к Грише подваливают мужики, что-то спрашивают, мне не слышно.

— Не признается! Говорит, нездешний, мол, на прииски направлялся, работу ищу… Иваном Непомнящим себя назвал. Ха-ха! — Гриша смеется. — А я его сразу, еще вчера признал, суседи ведь. Не отвертится!

Гриша веселый, разговорчивый, так и светится радостью, что вот он поймал бродягу и теперь тут главное лицо при допросе. А я так возненавидел этого красулю Гришу, что готов соскочить с заплота, подбежать к нему и обругать самыми нехорошими словами, какими ругаются наши мужики.

Гриша уходит в сборню. Притихший было народ опять зашумел, стал разбиваться на кучки. Солнце поднялось из-за соснового бора, осветило деревню, пеструю толпу мужиков и баб, снующих ребятишек. Надо бы всем уже быть в лугах — время сенокоса, — но народ не расходится: такое событие не каждый день, а тут еще говорят, бродяга из своей деревни.

Время тянется тихо, мне не терпится, я жду не дождусь, кручусь на заплоте, смотрю в ту сторону, откуда должен появиться мой дед.

Но вот и дед в сопровождении сотского. Он в красной рубахе без пояска, ворот распахнут, плисовые шаровары заправлены в сапоги, голова без шапки, нечесаные кудри деда висят лохмами. Дед трезвый, идет не спеша, не глядя на расступившуюся толпу, тяжело поднимается на крыльцо, уходит в сборню. За ним уходит и сотский.

На дворе наступает относительная тишина, все настороженно смотрят на дверь, на окна сборни, чего-то ждут. И я жду чего-то, а чего — не знаю сам.

Наконец дед появляется в дверях, хмуро оглядывает толпу, начинает осторожно спускаться с крыльца по ступенькам, придерживаясь за перила. Вслед за ним выскакивает Гриша, кричит деду в спину:

— Перед законом надо правду говорить, старик. Нечего выкручиваться!

Дед приостанавливается, оборачивается к Грише.

— А ты откуля Окуля? Что за сыщик выискался? — Дед отворачивается с гневом от Гриши, говорит громко народу: — Не знаю я его, не мой это сын. У меня таких нету!

Поворачивается и идет, и уходит в сторону своего дома. Мне не понятно, как это дед мог не признать дядю Сана? А может, и в самом деле это не мой дядя, а кто-то другой? Я вспоминаю деревянного коня, которого утром засунул в старый валенок; мне становится жаль и этого бродягу, но уже не радость, а тревога селится у меня на сердце.

— Родного сына не признал! — кричит в толпу Гриша. — Хитрит Яков Кириллович, спасти хочет своего каторжника. Не получится! К становому приведут, развяжут язык.

Гриша вновь скрывается в сборне. Народ начинает потихоньку расходиться. Первыми уходят бабы, скликая ребятишек, потом один по одному тянутся мужики. Мы с Кузей сидим, ждем, что будет дальше.