ТРИ ЭКСКУРСА
1. О Сейфуллиной и совести
Там, у Горького, была и писательница Лидия Николаевна Сейфуллина, дочь деревенского священника из татар, талантливая, маленькая, большеглазая, курящая, пьющая, с каким-то особым обаянием женской некрасоты, видимо, хорошая знакомая отца. Она тогда пошла прямо против течения, то есть хозяина дома, а на тот момент даже и Сталина, возражая против включения представителей РАППа в секретариат нового Союза писателей. В 1960 году отец написал в память о Сейфуллиной, в то время уже покойной, статью О совести. Он рассказывает.
Осенью 1937 года Сейфуллина попросила отца срочно зайти. Директор писательского городка сообщил ей, что ночью с дачи увезли ее мужа – писателя Валериана Правдухина. Но если Правдухин ни в чем не виноват, то должен вернуться. «Я это должна решить для себя».
«Вы должны понять, что я человек партии, хотя и беспартийная. Я не житель ничейной земли. Я никогда не думала „в кулак“, потихоньку, про себя. Никогда не обращалась за разрешением моих сомнений в чужую или околопроходящую среду. Я шла только к руководству нашей партии. Я должна, понимаете, должна сама разобраться в том, в чем виноват Правдухин. Без этого я не могу жить… Для меня суд совести и суд органов власти должны совпадать»54.
В той статье отец приводит цитату из Гитлера, обещавшего, что он освободит человечество от бесполезного бремени совести, и Мирабо, который говорил: «Убейте вашу совесть – это самый большой враг всякого, кто хочет добиться быстрого успеха в жизни». Но эти враги и палачи совести, приговаривая ее к смерти, сами того не замечая, пробалтывались о том, что они под совестью подразумевали. Они знали, что казнить собираются именно личную совесть, и потому, как это ни парадоксально, их понимание, в отличие от действий, не слишком далеко расходилось с пониманием совести у пастора Бонхёффера, академика Сахарова, даже ап. Павла. Но в том парившем над землей облаке, в котором клубились советские слова и понятия, и у совести тоже нашлось свое место. Она могла выступать, скажем, в качестве регулятора исторического процесса. И если старая совесть находилась в союзе со здравым смыслом, о чем любил напоминать Честертон, то новая совесть умела заменить собой здравый смысл, обрекая людей, даже как будто и мыслящих, на некий… общественный идиотизм, напрочь заклинивая их разум. В том облаке и разум, и совесть, добро и красота переставали быть единоличной собственностью индивида. Они сдавались в коллективное хозяйство идеологической собственности, над которой надзирала полиция Большого Брата. Не только полиция из особой «конторы», но и та, что была сознанием общества, повседневной средой. Не только надзирала извне, но имела своего надзирателя и внутри.
«…Дня через два после той истории с Правдухиным Л.Н. Сейфуллина позвонила мне и сказала, что ей из верных источников сказали, что ее бывший муж замешан в серьезном политическом деле, она сказала, что не может не верить тем, кто это ей передал, и больше никогда не возвращалась к этому вопросу»55.
Надзиратель внешний был в связке со внутренним, хотя нетрудно себе представить, каких мук стоило совестливой, насквозь советской писательнице осознать, что она оказалась женой врага народа56. Сейфуллина скончалась в 1954 году, не дожив до ХХ съезда, на котором партия поправила свое представление не только о своей истории, но даже и о самой совести. Разумеется, хоть и с болью, Сейфуллина приняла бы эту поправку.
„Так, Лидия Николаевна, чего же сами тогда в партию не вступили?“
– Я скажу вам не рисуясь: не считаю себя достойной»57.
Мы не поймем Октябрьского периода российской истории (терпеть не могу, извините, слова «совок»), не испробовав, не оценив этот ее понятийный гипноз, погружавший в летаргический сон и достоинство, и здравый смысл, и все, что есть в человеке. Этот напор лжерелигии, которая обкатывала валуны, по выражению Сталина на той же встрече, обкатала, увлекла за собой, да и большей частью создала всю советскую литературу. Могла ли не обкатать, не унести с собой и отца? Он не был особенно сильным человеком, но был человеком тонким, с невытравленной совестью. И была ли у него альтернатива сохранить старую совесть, не заменив ее новой не только в советской литературе, но и в советской жизни? Казенные идеалы были гремучи, тяжеловесны, заразительны; кто мог устоять? Умные, даже остро умные, как Шкловский, гениально одаренные, как Платонов, но ведь письма с требованием казни «подлым предателям» во время московских процессов должны были подписывать и они.
Ставлю на их место себя. Вот стучат в дверь, на пороге стоят некто в серых пальто, протягивают кипящее смертным гневом письмо: воззвание! Соединись с нами в проклятии, прими «причастие буйвола» (Бёлль), стань носорогом, как мы, прояви мужество и не прячься! Знал бы, кого просить, наверное бы, взмолился: «Господи, не дай руке моей сделаться убийцей!» Однажды устоял только Пастернак, один-единственный, что, бесспорно, было жестом античного героя. Отец героем не был, но он был и не так на виду, писем на подпись ему никто не предлагал.
2. Фантазия о Кольцове
В 1934 году у отца вышло второе, дополненное, издание Критических писем.
«Идите все сюда, читатели Михаила Кольцова», – приглашает нас статья Корнелия Зелинского Вечное перо. Ну что ж, откликнемся на приглашение через… 90 лет, ведь кольцовскому перу обещана вечность. Здесь мы узнаем о нем как о лихом полемисте-политике, сталинском проповеднике, затем, через три года, расстрелянном, не спрашивайте, кем и за что. За вычетом обычных идеологических позывных, в общем, отличная статья. Кольцова чувствуешь, даже видишь. Вспоминаю По ком звонит колокол, только Хемингуэй, представив Кольцова (Каркова) необыкновенным умницей, не заметил, что ум его был раскален докрасна Октябрем, коммунизмом, Сталиным, которые насаждались в республиканской Испании советниками из Москвы в присущем им стиле. Это заметил, кстати, Дос Пассос, потянувшийся было к молодой Советской республике, потом от нее отшатнувшийся, причем именно в Испании многое понявший и оттого из нее уехавший, не став ее защищать. Не знаю, есть ли сейчас читатели у Кольцова, его время ушло вместе с ним. Как и большей части томов и самого Маяковского, коих невозможно спасти для современного читателя даже громадным его талантом.
Хорошо представляю этот тип, ибо в юности еще застал таких. Неистовый, как Роланд, чей ум, если кто помнит эпос, заброшен на Луну58, повисшую над СССР, метатель острейших копий во всех своих противников, разоблачитель идейных врагов, чеканщик ядовитых острот (здесь отец очень верно отмечает, как ядовитость, зашкалив в лихости, может переходить в безвкусицу, но забавно относит ее к мелкобуржуазным пережиткам) – давайте продлим его вечность, подарим ему еще более полувека жизни, как они были даны его брату, главному карикатуристу СССР, Борису Ефимову, благополучно прожившему 107 лет. Вырвем Кольцова из сталинских казематов, сделаем то, чего ни по каким правилам делать нельзя: поговорим о его судьбе в сослагательном, воображаемом наклонении. Вернем его к долгой жизни, которая могла бы обойти смерть, увидим в расцвете сил, какими он обладал до того, как стать «врагом народа».
Идут аресты, Кольцов – среди первых и яростных обличителей пробравшихся в партию шпионов-троцкистов. Во время войны – второй Эренбург и даже неистовее. После войны, как всегда, мастер фельетона, несгибаемый борец с поджигателями войны, активный участник войны холодной, согревающий ее своим пламенем. Во время борьбы с космополитизмом он, допускаю, растоптав свое еврейство, подобно брату, возглавил бы ряды обличителей «убийц в белых халатах» (почему бы и нет?), но в 1950-х – один из первых, кто начинает задумываться об искренности собственного пера. После ХХ съезда – глашатай возвращения к «ленинским нормам», воинствующий критик культа личности и его последствий. Еще 10 лет, и вот он – искренний шестидесятник; при Брежневе – умеренный гуманист, сочиняющий сценарии к патриотическим фильмам о войне. Наконец, достигнув конца 80-х, – убежденный прораб перестройки, признавший, что социалистические идеалы его были преданы не только Сталиным, но и всей склеротической бюрократической системой. Теперь он даже готов покаяться и в своих ошибках, собираясь начать строить социализм заново.
Не могу не видеть Кольцова иным, с его напором, всеразоблачительным пафосом, гудением никогда не отдыхающего, обличающего, клеймящего врагов мозга. Ведь невозможно же вообразить человека, «родившегося в России с умом и талантом» и через 30, и через 50 лет думающего то же самое, что он писал, думал, отстаивал в 30-х годах прошлого века. Коллективное сознание, как и подсознательное, слитое с системой, в нем прошло бы свой отмеренный путь; оставаясь самим собой, он был бы совсем другим. Он прошел бы маршрутом мифа, в его ритме, подъеме и спаде, от его возгорания и горения до превращения в золу. Живи он дальше, все, от природы щедро данное ему, оставалось бы при нем: ум, гнев, презрение, ирония, неуемность, азарт борьбы, но все эти свойства служили бы новому духу времени, пока тот не выдохся бы окончательно. И тогда – разве мы не видели достаточно примеров? – надышавшись спертым воздухом реального – от старости угасающего социализма, – он вложил бы свою неиссякающую бодрость во что-нибудь живое, не фантомное, не бескровное… Да хотя бы в открытый внезапно для себя сионизм – сбросим возраст со счета – готовым идти в тюрьму, добиваясь выезда, и, наконец, добившись, осевшим в Израиле, чтобы столетним героем приходить на встречи с новобранцами ЦАХАЛа в пиджаке, увешанном советскими орденами.