Отец ее тоже принял, хотя по секрету где-то и бунтовал. А что, если бы он сам остался? Нет, там, в СССР, для него жизнь только начиналась; блестящий литературный дебют, успех, своя среда, захватывающая работа, наконец, родители, брат Вячеслав (он умер в 1935 году), сестра Тамара, первая семья, да и любовь к моей матери была уже в разгаре. А вот для нее никакая эмиграция была немыслима. На улице, напоминаю, стоял еще нэп, энтузиазм 20-х годов пока не налился доверху страхом последующего десятилетия, границы между мирами были еще неплотными – кто знал, что в следующий раз ему удастся их пересечь только 42 года спустя?
С другой стороны, была ли у него альтернатива? Мир эмиграции, с ее тогдашней бедностью, раздорами, церковными размежеваниями, войсковыми союзами, упрямым ностальгирующим монархизмом, склоками, выяснениями, кто виноват в этом свалившемся на Русь кошмаре, кто агент большевиков, а кто еще нет, эта среда была совсем не его. Даже лучшее, что в ней было тогда, а потом любовно собранное вернулось в Россию (Цветаева, Мария Скобцова, Бунин, Ходасевич, Ремизов, Бердяев, Шестов, Федотов, Ильин, Мережковский, Вяч. Иванов…), было от него далеко. Мог ли он вписаться в русский Париж того времени? Но ведь был в эмиграции и хороший критик Георгий Адамович, Корнелий Зелинский литературно мог стать покрепче его, был Константин Мочульский, автор прекрасных литературоведческих биографий, – словом, отец там нашел бы там свое дело. И недаром же он с удовольствием любил вспоминать слова своего тестя, моего деда Моисея Вольфельда, который сказал ему перед своим бегством из России: «Большевики – это, извините, суп с тараканами. Кому нравится, пусть ест. Я такого супа кушать не буду». (И действительно, дед исчез тогда навсегда из России и завершил свою жизнь, по слухам, в Латинской Америке.) Тот, внутри кого действительно звучал сплошной Интернационал, исполняемый гудками, все же не стал бы шутить над тараканьим супом. Но в самом удовольствии, с которым он это с усмешкой повторял, звучала некая надтреснутая струна, ироническая трещинка, притаившаяся за спиной энтузиазма. В разной тональности она давала знать о себе всю жизнь.
В Париже отец случайно встретил своего университетского профессора Ивана Ильина. Тот демонстративно отвернулся и перешел на другую сторону улицы.
Служба в Париже могла стать взлетом советской карьеры, как и залогом гибели. Миновало и то и другое. Полпред же Христиан Раковский прошел затем общим, сталинским путем советского ответработника: арестованный в 1937, признавшийся после пыточного следствия в шпионаже, приговоренный к 20 годам лагерей, но в сентябре 1941 года судимый вновь и расстрелянный по новому приговору, в 1988-м реабилитированный посмертно.
КОНСТРУКТИВИЗМ КАК СОЦИАЛИЗМ
Идея зародилась у отца уже с юности. В 1920 году в письме к своему университетскому профессору Г.Г. Шпету отец набросал то, что в дальнейшем вырастет под именем конструктивизма.
«Глубокоуважаемый Густав Густавович. 4 мая 1920 (по случаю открываю его для себя и привожу здесь 4 мая 2020 года, во время эпидемии, сидя на карантине в Брешии, Италия. – В.З.).
Статья „Дематериализация культуры“ была прочитана в виде доклада в одном эстетико-философском кружке. Она представляет из себя краткий сводный реферат (этим и объясняется ее разнообъемность) других моих работ по специальным вопросам, затронутым в нем. В частности вопросам логики и интерпретации я посвящу специальное небольшое исследование (4 печатных листа) „Конструктивизм как проблема смысла“. Частично оно уже написано. Отнимая у Вас время своей статьей, раз это уже так, я хотел просить Вас дать мне указания, как рекомендацией соответствующей литературы, так и специальными советами и замечаниями по философским вопросам. Особенно мне будут ценны Ваши указания по вопросам логики. Для меня Ваши замечания будут тем более плодотворны, ибо, мне кажется, я отрываюсь от своего учителя, который несколько лет определял направление моих „философствований“ и который вытренировал во мне философские навыки — от Шпета»15.
Ответ мне неизвестен. Шпет был в 1935 году сослан в Енисейск, затем переведен в Томск, и там в 1937 расстрелян. Архив его хотя и не весь, но погиб. Из письма следует, что уже к двадцатому году жизни отцом было все обдумано и что-то существенное написано. Что сталось с этими текстами, неизвестно; отец не очень был озабочен собственным архивом. Но заглавие «дематериализация культуры» говорит само за себя. Значит, после Гражданской войны, работы в большевистской печати у этого юноши, ученика Шпета, даже от Шпета (какая жалость, что этот благородный философский корень в нем потом так быстро засох!), недавнего студента, искавшего, как соединить свое философское призвание, литературную жилку, склонность к точным наукам и революционную романтику, уже бродили мысли о неком синтезе, в котором все это вместе могло бы переплавиться во что-то одно. Таким синтезом и стал конструктивизм. Если мы начнем с этого письма, то история его продолжалась ровно 10 лет: 1920–1930. Это был лучший период в жизни отца, время молодости и наибольшей, доставшейся на его долю свободы.
Свобода – это стиль. С него она начинается, на нем и заканчивается. В конструктивистских текстах 20-х годов чувствуется натиск, вызов, молодость, личность. В нем нет той тягучей словесной каши, которая стала обязательным блюдом в начале 30-х и все варилась и варилась, не иссякая до самого обрыва советских лет. Могу представить, как тягостен подобный жаргон был отцу, вынужденному писать на нем вплоть до статей 60-х годов.
Официально и громогласно конструктивизм заявил о себе статьей Корнелия Зелинского Стиль и сталь, опубликованной 1 июня 1923 года в Известиях. После этого Маяковский позвонил ему: «Так черта ли вы от меня скрывали, что являетесь настоящим лефовцем? Вы наш человек, а не киплинговский кот, который гулял всегда один»16. Маяковский позвал отца на встречу, на которую тот пришел вместе с Сельвинским, но пришел не как один из молодых, явившихся на поклон мэтру, а как самостоятельная группа конструктивистов, желающая выяснить свои отношения с лефовцами, но не быть ими поглощенной. Тот визит, наверное, можно считать днем рождения конструктивизма.
Некоторые его идеи с точки зрения литературной науки можно считать не только новыми, но даже и современными. «Дематериализация – это значит материальные упоры, которыми пользуются люди, как бы тают у них в руках, одновременно накопляя в себе все больше и больше количества энергии. Тают, сокращаются, уплотняются слова, увеличивается их смысл, усиливается воздействие их на человека»17. Приводятся простые на сегодняшний день примеры: телефон, электричество, авиация и т.д. Компьютерная эпоха наступит только через полвека. (Она, собственно, и сейчас еще в начале.) Но уже давно ясно, что квант информации, любой – политической, банковской, рекламной, культурной, – стал владыкой мира, то есть энергией посылаемого и закрепляемого в той или иной вещи смысла. Смысл не просто владеет вещью, он создает ее, вкладывая в нее свою значимость, обучает своей роли, научаясь при этом обходиться уже без самой вещи: письма, написанного на бумаге, документа в кармане, денег в кошельке и т.д. Отец, если и не предвидел развеществления мира, но увидел в этом процессе вестника будущего. Банк – вещь, самолет – вещь, государство – вещь, стихотворение – вещь, но все они становятся скоплениями движущейся информации. The medium is the message, как скажет через 40 лет Маклюэн. Информацией делаются войны, завязываются контакты между людьми, создаются клетки и органы, даже зачинаются дети. Но послания-смыслы этих вещей принадлежат человеку, точнее, собранному воедино коллективному разуму. Он может располагать их по своему усмотрению, строить картину мира по заранее разработанному плану. План-разум должен стать владыкой текущего дня и грядущего, но сего владыку – иллюзия или коллективный гипноз? – отец видел в неком глобальном, окончательно победившем Октябре.
«Весь советский режим есть систематический конструктивизм, есть план, обрастающий мясом социализма. Вся Советская власть есть проблема победы Госплана над рынком, электрификации над мануфактурой ремесленничества, трактора над лошадью…»18.
Отец пишет серию статей, из которых складывается небольшая книга Конструктивизм и социализм. Здесь целая программа, продуманная, последовательная, по виду марксистская, по сути западническая, сугубо техноцентрическая проекция того, что делать, то есть правильно строить тот социализм, в котором он уже жил.
«Пафос плановости советского строительства, рационализма, культурничества, европеизма – все эти черты новой созидающейся культуры…»19.
Следует внимательно прислушаться к этому пафосу. В то время он еще не был движим лишь желанием любой ценой вписаться в нависавший над головой порядок, который назывался «построением социализма», скорее это было желание вписать социализм в свой проект. Объяснить порядку внешнему, что изнутри он и есть конструктивизм. Что он сам должен осознать себя в этом качестве, ибо «конструктивизм у нас, в СССР, – это своего рода техническое выражение социализма»20. Та система власти, которая строилась в СССР и называла себя социализмом, должна была осознать, узнать, чуть ли не заново родить себя в технике. Техника становилась не только храмом, но и содержанием той религии, которую теперь называют утопией. Но то, что я имею в виду, не вмещается до конца в это слово. Можно ли назвать утопией то, о чем писал пролетарский поэт, идеолог пролеткульта, Алексей Гастев?
«Шеренги и толпы станков, подземные клокоты огненной печи, подъемы и спуски нагруженных кранов, дыханье прикованных крепких цилиндров, рокоты газовых взрывов и мощь, молчаливая пресса – вот наша песня, религия, музыка»