Разговор со своими — страница 18 из 39

И нам стали показывать разные коммунальные квартиры, предназначенные на расселение. Одна была вообще феерической: передняя метров тридцать, такая же кухня и четыре комнаты. Но располагалась она в доме, стоящем над светофором на перекрестке Садовой и Земляного вала. Так что когда мы стали разговаривать с жившими там людьми и услышать их из-за уличного шума не смогли, то поняли, что надо, как ни жаль, отказаться. Хотя они и убеждали, что «привыкнете». Мы понимали, что «не успеем». И вдруг предложили квартиру на седьмом этаже (мне, после половины жизни в подвале!) в знаменитых «красных домах» в тихом большом дворе на улице рядом с Ленинским проспектом, то есть в стороне города, ведущей к даче!

Уходя после осмотра и стоя у лифта, я сказала: это так шикарно, что состояться не может!

Но состоялось!

Люди, три семьи, жившие в этой квартире, были счастливы – все получили отдельное жилье и, смешно вспомнить, благодарили нас. Мы объясняли, что за это надо благодарить, как ни странно, советскую власть. Все смеялись.

Нам разрешили оставаться в прежней квартире, пока делаем ремонт в этой бывшей коммуналке. И Зяма, и я, научившиеся считать квадратные сантиметры, следили за ремонтом. У нас был потрясающий маляр, старой школы. Когда я восхитилась покрашенной дверью, он сказал: «Вы что, я ее только зашпаклевал!» (говорят ведь «шпаклевать», хотя на самом деле – шпаТлевка). А плотники были другие. Как-то Зяма сказал, что после спектакля на минутку заедет на ремонт. Уже очень поздно, жду, жду, мобильников тогда еще не было, приезжаю: он бегает один, работников никаких нет, и сам себе громко кричит: «Но вертикаль, должна быть вертикаль!» С тех пор, когда что-нибудь не так сделано, у нас дома говорим, конечно же, – «вертикаль должна быть вертикаль!».

Думаю, что это у всех – какие-то речения, запомнившиеся, употребляются по разным случаям. Мой родной дом в центре старой Москвы, недалеко от Кремля, – палаты Шуйского. Жили в полуподвале: входили в подвал, еще спускались пять ступенек вниз и оказывались в бельэтаже, так как дом стоит на горке. Лесенки были по обеим сторонам подвала (там была кухня). Я сидела внизу в одной комнате, а Шуня шла из другой через кухню. Я крикнула ей: «Мама, захвати тряпку». Без паузы она крикнула мне в ответ: «Я иду без остановки!» С тех пор, отказываясь что-нибудь сделать, у нас говорят, играя в скорый поезд: «Я иду без остановки». Еще удобно взять на вооружение: однажды Гердт ехал по Воробьевской набережной и свернул налево к университету, но не на ту дорожку, на которую следовало, а раньше. Тут же понял, сразу затормозил, подал два метра назад и поехал правильно. Раздался свисток. Сразу остановился. Подошел тогда еще милиционер, а не полицейский, и Зяма протянул ему документы, вежливо говоря: «Вы же видели, я понял свою ошибку и, никому не помешав, ее исправил». Мент, розовощекий, молодой, наверное, в силу этого Гердта и не узнавший, приказал ему выйти из машины. Зяма вышел и вместо привычных от гаишников слов: «Какие творческие планы, Зиновий Ефимович?» – услышал, как юный инспектор сказал: «Учишь вас, учишь, толку чуть!» Обычно очень мягкий Гердт сорвался и кричал что-то вроде: «Тебя еще не зачали, а я уже был за рулем». Конечно, с тех пор и по сей день семья укоряет друг друга: «Учишь вас, учишь…»

Когда мы въехали в эти, в то время не только для нас, но и для многих, хоромы, проявился очень впечатляющий эффект. Новоселья как отдельного приема не было, но, естественно, «гость» шел косяком. Все бывали у нас и раньше, во время нашего проживания сначала в чужих, снимаемых квартирах, а потом и в своих, конечно, не идущих ни в какое сравнение с сегодняшней. И было сразу видно, кто искренне радуется за нас, зная предыдущие мытарства, а кто только завидует! Печальное ощущение… Настало время трудное, но замечательное – надо было обставлять хоромы! Замечательное потому, что интересно, а трудное потому, что ни уютной мебели в магазинах, ни денег на ее покупку не было. Я сейчас, написав это, подумала: а когда в той жизни мы покупали что-нибудь весомое, не хлебной необходимости (ковер, автомобиль, украшения, мебель), не залезая в долги? И это притом что хорошо зарабатывали. Зяма, переводя театральную зарплату сыну, зарабатывал, снимаясь и озвучивая в кино, выступлениями в сольных и сборных концертах. Я имела в своем издательстве почти самую высокую зарплату. Подрабатывала переводами арабских фильмов и всяких текстов для ЦК нашей партии.

Однажды попался странный текст, и я спросила у них в международном отделе: что за текст, как будто не арабом написан? Мне ответили, что это перевод с иврита. Я предложила, чтобы нас, арабистов, поучили, мы быстро бы выучились и переводили бы с оригиналов. Посмеялись… Когда-то, еще в Институте востоковедения, я была на третьем курсе, нашу переводческую группу начали обучать ивриту. Был замечательный профессор Майзель. Радовался, что мы быстро схватывали – нам было легко, языки ведь имеют общего прародителя, арамейский язык. Но недолго музыка играла: был 1949 год, и через полтора месяца учеба закончилась, а профессора, естественно, арестовали как космополита…

Дорогие мои собеседники-читатели! Я, перечитав вышесказанное, поняла, что не рассказала об одном обстоятельстве. До войны в студии Арбузова и Плучека у Зямы был роман с актрисой Машей Новиковой. Но вместе они не жили, общий суп не варили. А перед уходом на фронт Зиновий Ефимович повел ее в ЗАГС, чтобы она имела льготы, положенные женам военнослужащих. Переписывались. Писал дивные письма. Но! Наверно, любовь была не столь глубока, потому что не перешибла его погруженность в русский язык и любовь к нему. Язык был частью его жизни. И если русский язык оказывался не совсем тот, Зяму это отводило от человека.

В конце войны он лежал в московском госпитале. Жена приходила, навещала его. Иногда накоротко Зяму даже отпускали из госпиталя на костылях. В общем, отношения супружеского толка между ними снова возникли. Но он для себя уже все точки над i поставил. Узнав, что будет ребенок, он сказал: «Это ты должна решить сама. Я не откажу в помощи, но жить вместе мы не будем». Став артистом театра Образцова, отдал распоряжение в бухгалтерию перечислять всю его зарплату на счет матери сына. Маша дала сыну свою фамилию – Новиков. Так шло до тех пор, пока Сева, так зовут сына, не окончил институт и начал работать. Пока Сева был маленьким, Зяма навещал его, но не очень часто. Севина мама, конечно же, была однолюбка, страдала и надеялась. Его приход к ним всегда кончался сценой с Машиной стороны.


Сева Новиков, Зямин сын, в момент знакомства с Таней


Естественно, мне все было рассказано. Я попросила, чтобы Сева к нам пришел. Он уже подрос и мог сам ездить. Мама разрешала. И как-то Сева пришел к нам еще в съемную квартиру, и было поздно. Я позвонила Маше и попросила разрешения Севе остаться ночевать. Ночью Зяма сказал: «Первый раз сплю с сыном под одной крышей». А потом, каким-то летом, он жил с нянькой и Катей у нас на даче в Абрамцеве.

Став взрослым, познакомил с одной женой, потом и со второй. Но, очевидно, имея даже не осознанную обиду за маму, душевной близости к отцу не испытывал и бывал редко.

Я позвонила ему осенью 1996 года, когда Зиновию Ефимовичу стало заметно хуже. Он приехал, увидел, в каком состоянии отец, спросил, нужна ли помощь. Я сказала, что справляюсь. Если честно, предполагала, что он сам будет проявлять инициативу. Но он не появился. И последний раз я видела его на похоронах Зиновия Ефимовича… У меня нет ощущения, что и материально, и морально мы обделили его вниманием. Я считаю, что старые не должны навязываться молодым. Если я Севу найду и спрошу, почему он исчез, это может положить на него тягостные обязательства. Инициаторами общения должны быть молодые. Счастлива – имею практические доказательства…

Глава 24Дрожащие колени

Работа на партию. – Загородная дача. – Дворец съездов. – «Вы и поправьте…».


Раз я вспомнила о работе в ЦК, расскажу, раньше рассказывать об этом категорически было нельзя.

Перед съездами КПСС или какими-нибудь международными съездами, например коммунистических и рабочих партий, собирали группы специалистов по западным и восточным языкам. Многих брали из языковых редакций нашего издательства, с иновещания радио, из АПН. За неделю до начала съезда снимали с работы и везли на загородную дачу, скорее, небольшой дом отдыха для среднего звена партруководителей. Со всеми удобствами, но обнесенный колючей проволокой, за которую выходить не разрешалось. Мы считали себя (потому что нас так считали) на казарменном положении. В коридоре был один телефон, с которого позволялось звонить. Нам звонить не разрешалось, а до мобильных было далеко.

Как-то, позвонив Кате, услыхала: «Мама, у тебя такой голос, как будто на тебя направлено ружье!» А оно так и было: около телефона стоял военный, правда, не с ружьем, а с автоматом…

Начиналась работа. Нам приносили текст доклада (он был главный) генсекретаря. Переводили, редактировали, перепечатывали. Через некоторое время приносили поправки. Это повторялось неоднократно.

Накануне открытия съезда или заседания вечером отвозили в Москву, а утром, конечно, по пропускам, приходили в Кремль, во Дворец съездов. Попав туда в первый раз, были удивлены бездарностью устройства: ведь это не концертный или театральный зал, а Дворец съездов, а работали на узеньких столах гримуборных! Для синхронных переводчиков – тесные душные кабины, для журналистов – небольшое количество телефонов и т. п. Потом удивляться перестали… Переводили на русский выступления арабских деятелей. Однажды это было не во Дворце съездов, а в Большом Кремлевском дворце на совещании коммунистических и рабочих партий, которое было созвано в 1968 году после вхождения наших танков в Чехословакию. Во многих странах начался повальный выход из компартий.

Выступления бывали зачастую очень резкими.

Мне досталось переводить выступление главного партийца из Судана. Забыла его имя, но помню, что он был очень образованным, окончил то ли Кембридж, то ли Оксфорд. Я сдала перевод, и где-то часа в два ночи меня вызывают к инструктору ЦК. У него в руках перепечатанный текст моего перевода, мною считанный. Он показывает мне строчки, где как раз идет резкая критика. Дает написанный им вариант этого куска и предлагает мне исправить на его вариант, полностью изменяющий смысл сказанного на абсолютное одобрение. Я вынимаю оригинал, написанный суданцем, нахожу это место и говорю, что изменить не могу, так как предлагается совсем другой смысл.