К.К.) он выбирает не то, что отдано, но то, что получено в обмене: та же самая вещь, по правде говоря, но рассматриваемая с точки зрения того, кто в ней нуждается, кто ее просит и кто согласен отказаться от того, чем он обладает, чтобы получить эту другую вещь, оцениваемую им как более полезную и с которой он связывает большую стоимость. Физиократы и их противники движутся фактически в рамках одного теоретического сегмента, но в противоположных направлениях; одни спрашивают, при каком условии и какой ценой благо может стать стоимостью в системе обменов, а другие – при каком условии суждение, связанное с оценкой, может превратиться в цену в той же самой системе обменов». Если уйти от специальной политэкономической терминологии, то речь здесь идет о том, отчего кому-то вдруг позарез требуется получить что-то – и что эта персона может не пожалеть взамен. Речь идет именно о «суждении» по поводу той или иной вещи, о суждении, приводящем к формированию цены на нее. Именно так «благо может стать стоимостью в системе обменов». Если вернуться к разбираемому пассажу «Писем», то книги для лейпцигского (саксонского, германского) общества оказываются здесь в системе представлений, анализируемой Фуко, системы, в которой сходятся физиократы и их оппоненты. С одной стороны, книги несомненно, по мнению Карамзина, являются «благом», точнее благом является то, что содержится в книгах. Книги становятся «стоимостью», причем немаленькой – соответственно, лейпцигские книготорговцы богатеют, несмотря на возможность раздобыть книгу и иным образом, без участия денег. Это происходит оттого, что публика действительно нуждается в книгах и согласна отказаться от части своего имущества ради возможности ими обладать. Именно такая нужда определяет условную стоимость книги – то есть ее место в представлениях общества о необходимом. Это место высоко, оттого торговля книгами – как и их издание – идет бойко. Однако перед нами вовсе не банальность вроде «спрос диктует предложение» – дело ведь в том, что без априорного существования книг и книжной культуры не может быть спроса на книги в данный конкретный момент. То есть наличие в мире вещи – книги – и наличие содержащегося в ней «блага» определяют в конце концов то, что люди хотят их получить. Ничто ничему не предшествует – ни «спрос» «предложению», ни «предложение» «спросу»; наоборот, одновременность блага и выражающей его стоимости заложена в естественном порядке вещей. Но здесь нас поджидает еще одна ловушка – ведь «естественный порядок вещей» есть порядок природный, однако в Натуре нет книг, а руссоистский «естественный человек» не читает. Все верно; только здесь «естественность» подразумевает не Природу, а Культуру; Культура – естественность второго порядка, отражающая естественность более фундаментальную, первого уровня. Природа устроена таким-то и таким-то образом. Свободные люди избирают для себя следование этому порядку вещей – и надстраивают над ним свой порядок, конгруэнтный изначальному, естественный, но не совпадающий с базовым, ибо никто кроме безумцев, вроде того же Руссо, не станет утверждать, что следует сжечь книги, разрушить академии, сломать музыкальные инструменты. В конце концов, даже Руссо зарабатывал переписыванием нот.
Иными словами, Карамзин – незаметно следуя спорам вокруг теорий физиократов – предлагает русской публике свободно избрать именно «естественный порядок вещей», но на европейский, культурный лад. Он вносит возможность такого выбора в общественную повестку, пытается навести фокус формирующегося общественного мнения на устройство общества, которое он обнаружил в Германии, точнее – в Лейпциге. Вообще, вояж РП – перемещение от одного варианта «естественности» к другому, от немецкого идеального к швейцарскому, слишком идеальному, слишком близкому Природе, затем – к французскому, где Революция происходит под лозунгом слома нелепых препонов на пути человека к счастью, которое также понимается как следование тому же самому естественному порядку вещей. Французский вариант внушает РП опасение – и страх Карамзину, который сочинял и публиковал «Письма» уже во время кровавой стадии Революции. Но еще один вариант – английский. Здесь, на острове, все традиционно и все следует установлениям прошлого. В то же время Англия – в каком-то смысле самая передовая из европейских стран. Карамзину приходится как-то справляться с этим парадоксом. Это было нелегко, учитывая, что в Англии он был недолго.
В поучение англофилам
РП ступил на английский берег в один из дней июня 1790 года – и отправился в обратный путь в Россию на корабле в столь же не названный сентябрьский день. Получается, что он пробыл на острове около трех месяцев. Карамзин был в Англии значительно меньше – если верить Лотману и некоторым другим исследователям. В каком-то смысле Англии он толком не видел, довольствовавшись чисто туристическим осмотром главных достопримечательностей и несколькими прогулками по Лондону вкупе в поездками в загородные имения и дворцы. Рецензенты перевода «Писем» из Edinburgh Review немало посмеялись над неточностями и прямыми нелепостями карамзинского описания страны, отметив, что РП провел львиную долю времени в обществе русских дипломатических чиновников. Трудно не согласиться с этими упреками – разница между немецкой, швейцарской, французской частями «Писем», с одной стороны, и английской, с другой, огромная. РП исправно изображает Англию в духе европейских травелогов того времени; почти ни одно из заслуживающих упоминания мест и особенностей местной жизни не забыто. РП был в:
Вестминстерском аббатстве;
суде Justice-Hall;
знаменитой Ньюгейтской тюрьме (и еще в одной);
Бедламе;
на Бирже;
парламенте;
Королевском (научном) обществе;
соборе Св. Павла;
Тауэре;
Сент-Джеймсском дворце;
на улице Уайт-Холл;
Виндзорском замке;
Гринвиче
и т. д. и т. п., то есть в тех самых местах, в которых бывает и сегодняшний культурный турист, оказавшись в Лондоне. Описания этих мест подробны, старательны и вполне могли бы быть составлены иным человеком, нежели РП и – уж тем более – Карамзин. Любопытно, что сведения об известных достопримечательностях почерпнуты из настолько проверенных источников, что здесь автор не ошибается ничуть – в отличие от тех пассажей, которые либо вовсе придуманы, либо отражают действительный его опыт; в последних содержится немало неверного. РП точен не только в описании Тауэра или внешности премьера Уильяма Питта; его характеристики некоторых сторон жизни – будучи, судя по всему, основаны на добросовестном чтении немецко– и франкоязычной литературе о Британии – также верны, более того – они сохраняли свою актуальность до недавнего времени. Возьмем, к примеру, характеристику английской кухни с ее изобилием мяса и недоверием к овощам и салату или рассуждения о дороговизне лондонской жизни – и особенно пития вин на острове. Последнее, увы, относится к нашим дням даже еще в большей степени, нежели в конце XVIII века. То же самое можно сказать и о знаменитом английском пьянстве, а также – но за пределами мультиэтнических глобалистских районов нынешнего Лондона – об островной ксенофобии. Однако это все заслуга Карамзина-литератора, даже Карамзина – будущего историка; сразу видно, что этот человек умел отлично работать с источниками. Но вот в том, что интересует нас здесь, в нашей книге, – того, что Карамзин с помощью РП сказал оригинального, важного для русской публики и для русской общественной повестки, – с этим в английской части «Писем» скудновато. Даже вещи, которые РП действительно говорит как бы от себя, – например, восторги по поводу прелестей английских женщин, – для наших целей не подходят. Разве что можно отметить сравнение Лондона с Парижем, тонкое и меткое, которое РП строит на сопоставлении двух образов жизни, двух национальных характеров (выражение тогда еще неизвестное) – эта тема надолго вошла в русское общественное мнение, разделив отечественных литераторов на тех, кто предпочитает блестящий грязный Париж (относительно) чистому, удобному деловому Лондону, и наоборот. Но даже это сравнение потеряло актуальность уже во второй половине XIX века; масштабная перестройка французской столицы, предпринятая бароном Османом по приказу Наполеона III, превратила город узких средневековых улиц в идеальную имперскую столицу с рационально расположенными широкими бульварами, по которым так легко перебрасывать пехоту, кавалерию и пушки для подавления очередной революции. Да и баррикаду на каком-нибудь Севастопольском бульваре не построишь, он огромный. В конце концов уже во второй половине прошлого столетия Лондон перестал быть «удобным» – после правления Маргарет Тэтчер приток иностранных денег превратил город из дороговатого и довольно удобного для жизни в дико дорогой и совсем не удобный (по континентальным меркам). Так что знаменитое соперничество двух столиц, существовавшее, кстати говоря, не только в головах русской публики, сошло на нет. Тем не менее отдадим Карамзину должное – благодаря ему эта тема стала обсуждаться в русской словесности (в русских салонах, думаю, она обсуждалась и без него), достигнув своего пика в «Былом и думах» Александра Ивановича Герцена, который, как известно, живал и в Париже, и в Лондоне. Герцен, человек со средствами, много ездивший по Европе, имел все возможности для основательного, глубокого сравнения.
Тем не менее английская часть «Писем» оказалась важной для русской общественной повестки – но не потому, что какие-то черты английской жизни предоставили для этого возможность, и уж совсем не потому, что этому способствовали разговоры РП с местными культурными деятелями, разговоры, которые он так любил вести на континенте. В Германии, Швейцарии и даже в лихорадочно-тщеславном революционном Париже РП посещает поэтов, философов, ученых и беседует с ними. Иногда эти беседы превращаются в дружескую привязанность, как у РП случилось в Цюрихе с Иоганном Каспаром Лафатером. В Англии же ничего подобного. РП клянется именами Шекспира и Бэкона, он поминает Гоббса, Локка и Ньютона, он восхищается Ричардсоном, Стерном и Юнгом, однако ни с одним английским писателем или философом он так и не встречается. И нельзя сказать, что Карамзину в 1790 году было не с кем перекинуться словом в Лондоне, отнюдь: местная журнальная жизнь кипела, Эдмунд Берк готовил к печати свои ставшие знаменитыми «Рассуждения о французской революции», Уильям Блейк только-только выпустил «Песни Невинности и Опыта», политический радикал Уильям Годвин сочинял «Очерки английской истории», а его будущая жена Мэри Уолстонкрафт начала проповедь равенства женщин. Все это могло заинтересовать – и даже увлечь – Карамзина (и уж точно РП), захоти он обратить внимание на действительную общественную жизнь страны, которую посещал. Но внимания не было – как и интерес не возник. Можно, конечно, винить языковой барьер – судя по всему, разговаривать на английском Карамзин не мог. Но дело не только в этом. В Германии и Швейцарии его занимало устройство местной жизни в соотношении с историей и (очень важно!) устройством того, как думают здешние знаменитые деятели культуры. Плюс благодаря знанию немецкого он с легкостью мог наблюдать нравы. Во Франции его интересуют только история и только революция, причем революция прежде всего в контексте идей – как совсем старых, так и совсем недавних. В Англии его интерес сужается до достопримечательностей – и, опять-таки, до устройства местной жизни. Отметим также, что достопримечательности он описывает на фоне того, как здесь люди