Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России — страница 16 из 41

пейский город «старого» – дореволюционного – «порядка».

И, да, почти все они потом писали именно письма – от Герцена до Ленина.

Глава II. Чаадаев: наше всё

Благоразумнее всего не писать, но учиться и учить устно, ибо написанное остается.

Климент Александрийский

Можете ли вы представить себе Денди, взывающего к народу, – ну разве что с издевкой?

Шарль Бодлер

Следующий, за Карамзиным

Через 24 года после Николая Михайловича Карамзина в Британии, во Франции и в Швейцарии побывал Петр Яковлевич Чаадаев (1794–1856). Как и для первого героя нашей книги, эта поездка, своего рода Grand Tour[22] русского дворянина, сыграла огромную роль в его собственной судьбе – а также в судьбе той культуры, того общества, частью которого Чаадаев себя считал, того общества, в формировании которого он – осознанно или неосознанно, это отдельный вопрос – участвовал, пусть и довольно причудливым образом. Карамзин и Чаадаев были знакомы и встречались в Царском Селе сразу после заграничного похода русской армии – первый обитал там вместе со своим семейством, а второй, будучи офицером, стоял с расквартированным лейб-гусарским полком. Знаменитое знакомство Чаадаева с юным Пушкиным произошло тогда же в Царском Селе. Позже Чаадаев не раз упоминал Карамзина в своих сочинениях и письмах, однако не как «русского путешественника», а в качестве автора «Истории государства Российского». В каком-то смысле – именно это мы, в частности, будем обсуждать ниже, среди других сюжетов – Чаадаев продолжил дело Карамзина.

Впрочем, на этом сходство заканчивается. В конце весны 1789 года за границу отправился двадцатидвухлетний дворянин, человек сугубо гражданский, частный, имевший страсть к философии, литературе, сочинительству и к журнальному делу. Наконец, несмотря на молодые годы (не столь, конечно, молодые, учитывая тогдашнюю среднюю продолжительность жизни, что обуславливало быстрое взросление), Карамзин был несомненным моралистом, причем моралистом такого рода, которого уже лет через двадцать сочли бы простодушным. В 1823 году на борт судна, везшего в Британию триста бочек с русским салом, взошел двадцатидевятилетний отставной гвардейский офицер, ветеран Отечественной войны и заграничных походов, повидавший уже Париж – но не из коляски путешественника, а с гусарского седла; денди, нарцисс, желчный остроумец, весьма далекий и от простодушия (впрочем, не стоит преувеличивать это качество у Карамзина – все-таки дань господствовавшему тогда сентиментализму), и от – в тот период жизни – морализма. Карамзин отправлялся в Европу – страну чудес – учиться, читать, смотреть, чувствовать[23], разговаривать, понять. Чаадаев же… он поехал развеяться, полечиться, понаблюдать чужую жизнь, увидеть великие произведения искусства, купить книг. Карамзин встречался с теми, кого он читал, переводил или хотел перевести и издать на родине. Чаадаев к тому времени ничего не написал, философию знал прилично, но неглубоко, современной литературой, за исключением сочинений приятелей, а также героев своего времени, вроде Байрона, мало интересовался и никаких намерений просвещать соотечественников посредством печатного слова не имел. Кажется, единственным философом, которого он встретил в поездке, был немец Фридрих Шеллинг – да и то случайно, на водах, в Карлсбаде. Но наткнувшись на Шеллинга, Чаадаев уже не отстал от него – вел с философом беседы, а потом даже переписывался. Шеллинг оказал решительное воздействие на мировоззрение отставного русского гусара.

Наконец, путешествие Карамзина было частным предприятием, которое он – с помощью публикации своих «Писем» – возвел в ранг общественно значимого события. Путешествие Чаадаева также было приватной затеей, которая и осталась таковой. Кроме несчастного брата Михаила, вынужденного (помимо регулярных трансакций) в непристойной спешке слать деньги путешественнику[24], нескольких родственников, дюжины друзей и (конечно же!) русского правительства, сильно интересовавшегося не только связями Чаадаева с декабристами, но и его встречами за границей с Николаем Тургеневым и с английским методистом Чарльзом Куком (почему?), три года, проведенные Чаадаевым в Европе, никого не занимали. Тем не менее без чаадаевского Grand Tour «Философические письма» не появились бы на свет – а значит, не случилось бы очень важного события, без чего сегодняшнее российское общество не приобрело бы своего нынешнего вида и содержания, пусть почти никто из членов этого общества о том не подозревает. Множество сюжетов русской общественно-политической и культурной жизни ведут свое происхождение от Чаадаева и истории, приключившейся с Чаадаевым в 1836 году; даже такие, казалось бы, далекие от тех времен вещи, как риторика «холодной гражданской войны», ведущейся сегодня в российском обществе, не говоря уже об использовании властью психиатрии против несогласных, – да, все это оттуда.

Чуть не забыл: в отличие от Карамзина, Чаадаев побывал в Италии, что важно по нескольким причинам. Во-первых, Чаадаев смог заставить близких раскошелиться и на эту часть маршрута, а вот экономный и очень правильный Карамзин даже не мечтал предпринять подобное. Во-вторых, знаменитое «обращение» Чаадаева к христианству (точнее, к католицизму) произошло именно там, в Риме. Получается, что бедный Михаил Чаадаев выдал – до сих пор не возвращенный – вексель русской истории и русской культуре, как, впрочем, и те друзья Чаадаева, что ссужали его деньгами в Италии и в других частях Европы, включая Россию.

Карамзина часто вспоминают, почитают, иногда цитируют, но почти никогда не читают. Чаадаева цитируют чаще (две-три возбуждающие интеллигентного обывателя фразы на самом деле), но не читают еще в большей степени, нежели Карамзина. Оба остались в русской истории – и истории русской культуры – по-разному. Карамзин – тем, что написал первую читабельную отечественную историю, и тем, что он создал современный литературный русский язык. Чаадаев – тем, что рискнул сказать соотечественникам неприятные вещи о собственной стране и за это поплатился высочайше объявленным сумасшествием. Почти ничего общего; разве что в популярном интеллигентском сознании последнего столетия оба озарены светом «солнца русской поэзии». И Карамзин, и Чаадаев были в свое (довольно короткое) время наставниками юного Пушкина, причем влияние обоих на него действительно трудно переоценить. Все это (и особенно знаменитое стихотворение Пушкина, обращенное к Чаадаеву[25]) сыграло роковую роль в посмертной судьбе наших героев в русской историко-культурной памяти. Они как бы не существуют сами по себе, их говорящие куклы включаются, лишь когда сам Пушкин поднимает рубильник, куклы двигаются и произносят слова до тех пор, пока Пушкин легким движением не выключит напряжение в сети литературного канона. Впрочем, такова судьба всех сколь-нибудь значительных деятелей поры, уже давно называемой «пушкинским временем», «пушкинской эпохой»; среди прочих стихотворцам повезло еще меньше – для них придумали унизительное словосочетание «поэты пушкинской плеяды».

Чаадаева, собственно, и помнят лишь из-за уже помянутого стихотворения Пушкина, из-за смутно различимых в прошлом его якобы русофобских высказываний в каких-то там «Философических письмах» (которые часто называют попросту «философскими») да еще благодаря странной, мутной и современным российским умом не постигаемой истории с объявлением Чаадаева безумцем. Действительно, если царь назвал его сумасшедшим, то почему не посадил на цепь в соответствующей институции? Почему разрешил спокойно жить в домике на Басманной, принимать гостей, блистать на светских мероприятиях, ораторствовать на раутах, переписываться с друзьями и знакомыми и т. д.? Почему никто из окружающих (кроме Филиппа Вигеля и еще нескольких патентованных кляузников и стукачей) не последовал за царем и не обозвал Чаадаева безумцем? Что касается нашего героя, то, забегая вперед, скажем, что он с гордостью принял дарованное императором почетное звание и после нашумевшей истории даже сочинил несколько страничек под названием «Апология сумасшедшего».

Далее я не собираюсь подробно рассказывать историю жизни Чаадаева и тщательно излагать содержание его немногочисленных сочинений. Хотя с русскими биографиями одного из ключевых героев русской интеллектуальной истории (увы) туговато (после 1917 года – три биографические книги), канва жизни Чаадаева довольно ясна. Что касается его текстов, то они добросовестно пересказаны в многочисленных трудах по истории русской мысли, особенно в сочинениях, обычно приписываемых к так называемой «русской религиозной философии», к которой воззрения Чаадаева, безусловно, относились; более того, его вполне можно назвать начинателем, или одним из начинателей, данного направления. Сегодня литераторы и журналисты – из тех, кто специализируется на общественно-политической публицистике, – любят цитировать несколько отрывков из первого и второго «Философического письма», чаще всего не подозревая, что самый популярный из них пассаж на самом деле взят совсем из другого чаадаевского сочинения, из той самой «Апологии сумасшедшего». Тем не менее время действительно глубокого философского и историко-культурного анализа воззрений Чаадаева в русской культуре и академической науке еще не пришло. Остро ощущается недостаток исследований, где чаадаевские тексты рассматривались бы в широком европейском контексте – особенно в рамках, заданных в первой трети XIX века французскими авторами, такими как Фелисите Робер де Ламенне, Жозеф де Местр, Франсуа де Шатобриан, Анри Сен-Симон и др.; прежде всего здесь важны литераторы времен французской Реставрации (1814–1830) и правления Луи-Филиппа (1830–1848)