илось, что мысль, обращенная не к моему веку, которую я, не желая иметь дело с людьми нашего времени, в глубине моего сознания завещал грядущим поколениям, лучше осведомленным, – при той гласности в тесном кругу, которую эта мысль приобрела уже издавна, как случилось, что она разбила свои оковы, бежала из своего монастыря и бросилась на улицу, вприпрыжку среди остолбенелой толпы? Этого я не в состоянии объяснить». Действительно, как?
Чаадаев, конечно, намеренно лукавит – и вот в чем. Прежде всего, как мы знаем, он не довольствовался тем, что первое «Философическое письмо» (а не исключено, что и другие) получило «гласность в тесном кругу» – причем по его желанию. Он пытался опубликовать «Письма» или отрывки из них, и до 1836 года, до «Телескопа». В 1831 году Пушкин – при помощи Дмитрия Николаевича Блудова, одного из высших николаевских чиновников из бывших «арзамасцев», знаменитого своей политической переменчивостью, – хлопочет о печатании шестого и седьмого «Писем». Безуспешно. В 1832-м издатель Август Семен предпринимает еще одну попытку – церковная цензура запрещает публикацию совершенно невинных с любой официозной точки зрения рассуждений о протестантах (из шестого «Письма») и о Моисее (из седьмого). Я уже не говорю о том, что была даже мысль напечатать «Письма» за границей – даже ведь и переводить бы не понадобилось. Впрочем, от этой идеи Чаадаев быстро отказался. Ему нужна была русская публика.
Разница же заключалась между известностью в узком кругу знакомых, где «Письмо» («Письма») ходило в рукописи, и печатной славой. «Толпа» начинается с типографского набора; отдал рукопись издателю – жди ответа публики. Конечно, в подавляющем большинстве случаев публика не замечает и не реагирует, но шанс/опасность есть всегда. Чаадаев сознательно пошел на этот шаг – и вдруг выражает недовольство результатом. Отчего?
Он действительно лукавил. Чаадаев действительно очень хотел расширить круг читателей своего сочинения. Убеждать Вяземского, Пушкина или Александра Тургенева и сложно, и ненужно, они взрослые люди, начитанные, блестящие, литераторы (первые два), они уже обзавелись взглядами и эти взгляды вряд ли поменяют даже под воздействием чаадаевского красноречия. Более того, они уже высказали свое мнение, уважительное, где-то соглашаясь, где-то нет, но, что самое главное, никакого особенного потрясения от чтения, скажем, первого «Философического письма» не испытали. Приняли к сведению, и все тут. С этими людьми каши не сваришь. Чаадаеву же нужны были обсуждения, спор, хотя, впрочем, наверное, не скандал. Он пытался воздействовать не на горстку уцелевших от александровского, додекабристского периода деятелей, нет, он пытался оживить пустоту, возникшую после 1825 года на месте публичной дискуссии. Ему нужна реакция и последующий разговор. (Я намеренно не завожу разговор о воспаленном тщеславии Чаадаева, о его болезненном высокомерии, нарциссизме и душевной черствости, переходящей в жестокость. Все это сыграло немалую роль в «телескоповской истории», но мы сейчас о другом.) Оттого Чаадаев, презирающий толпу, отдал свое сокровенное детище на ее растерзание.
Конечно, он снимает с себя всякую ответственность. Это не он, это сама мысль его «разбила оковы», «бежала из монастыря», «вприпрыжку бросилась на улицу». То есть мысль эта оказалась шустрой, живой, не желающей тихо сидеть в своем углу, ожидая «знающих людей» из «грядущих поколений». Мысль оказалась сильнее, неожиданнее самого автора, тот за ней попросту не поспел.
Не совращал с пути истинного, не вводил в заблуждение
Отсюда наше рассуждение должно идти двумя расходящимися тропками, поначалу довольно близко друг к другу, но дальше все увеличивая дистанцию. Одна тропка – сюжет о само́м Чаадаеве, о его интенциях и его текстах. Другая – об эффекте, вызванном им и его сочинениями, как о непосредственном эффекте, так и более продолжительном влиянии, которое, будучи сильно трансформированным, конечно, длится до сегодняшнего дня. Начнем со второй тропки, после чего перейдем к до сих пор старательно нами избегаемой теме о содержании «Философических писем».
«Телескопский скандал» и последующий шлейф мнений и споров стали первым случаем настоящей общественной дискуссии в истории русского общества. До того случались неприятные происшествия по поводу изданных книг («Путешествие из Петербурга в Москву»), по поводу неизданных текстов (ссылка Пушкина), и даже по поводу издательской деятельности, как таковой (нелепое заключение в крепость Николая Новикова), но, как мы уже отметили, во всех подобных историях было две стороны – власть и тот, на кого власть обрушилась за литературную и общественную деятельность. Отдельный случай – публикация «Истории государства Российского» Карамзина, ставшей бестселлером, о котором много говорили в обществе. Но обсуждение это не было публичным, то есть печатным – все претензии к карамзинскому сочинению, высказанные в журналах, касались чисто исторических вопросов, а не общественного измерения этого именно общественно важного труда. К тому же «Историю» написал официальный историограф Карамзин – соответственно, это сочинение было предложено почтеннейшей публике со стороны «правительства». В истории же с Чаадаевым, как мы видим, «правительство» сыграло роль мавра – оно сделало свое дело и ушло. И до его вмешательства, и после него сочинение Чаадаева было предметом обсуждения в обществе и могло стать темой откликов в прессе – если бы их разрешила цензура.
Да, Чаадаев попытался действовать, как бы «огибая» власть, воздействовать на общество одновременно прямо и косвенно. Косвенно – ибо, как мы увидим дальше, речь в «Письмах» шла о предметах далеких от непосредственного интереса публики, это ведь, по большей части сочинение скорее душеспасительное и теологические. Прямо – ибо Чаадаев взял свое адресованное даме частное (пусть формально, но все же) письмо и предал гласности. Чего он хотел? Славы? Рукоплесканий? Вряд ли – да и в «Апологии» он пишет, что не добивался похвал публики, не «тешился» ее ласками, и не был задет ее «прихотями». Не думаю, конечно, что Чаадаеву были бы неприятны эти ласки и похвалы, но он действительно не их добивался в данном случае.
Уже значительно позже, судя по всему почти 20 лет спустя, во время Крымской войны, так его расстроившей, Чаадаев записывает в своих бумагах[35]: «Слава Богу, я ни стихами, ни прозой не содействовал совращению моего отечества с верного пути» – и дальше, отдельно «Слава Богу, я не произнес ни одного слова, которое могло бы ввести в заблуждение общественное мнение». Несмотря на внешнее сходство этих сентенций, они о разном. В первом Чаадаев заявляет, что не участвовал в так называемой «патриотической» литературе, по сути в официозной пропаганде, которая подготовила русское общество к Крымской войне, а потом – когда война уже началась – хвасталась, что победа не за горами. Тут отличились все – и «шинельные» литераторы, и славянофилы, и даже одиночки, не примыкавшие ни к какому направлению. Крымская война стала одним из тех событий – которые потом в истории страны будут повторяться, см., например, начало Первой мировой или оккупацию Крыма в 2014-м, – когда большинство участников общественных споров, презрев разногласия и забыв свои позиции, наперегонки бросились поддерживать «правительство». В случае с Крымской войной действительно огромная разница между славянофильской «народностью» и «официальной народностью» мгновенно исчезла, будучи затоплена изъявлениями шапкозакидательских чувств, вроде тех, что в стихотворении 1854 года выразил некий Василий Алферьев, напечатавший в официозной «Северной пчеле» стихотворение «На нынешнюю войну»:
Вот в воинственном азарте
Воевода Пальмерстон
Поражает Русь на карте
Указательным перстом.
Вдохновен его отвагой,
И француз за ним туда ж,
Машет дядюшкиной шпагой
И кричит: Allons, courage!
Полно, братцы, на смех свету
Не останьтесь в дураках,
Мы видали шпагу эту
И не в этаких руках.
Если дядюшка бесславно
Из Руси вернулся вспять,
То племяннику подавно
И вдали несдобровать.
Альбион – статья иная –
Он еще не раскусил,
Что за ма́шина такая
Наша Русь и в сколько сил.
То-то будет удивленье
Для практических голов,
Как высокое давленье
Им покажут без паров!
Знайте ж – ма́шина готова,
Будет действовать, как встарь,
Ее двигают три слова:
Бог, да родина, да Царь!
Квасной патриотизм эстетически глух, оттого сложно отличить этот опус от заклинаний известного славянофила Степана Шевырева: «Братья, братья? где вы? где вы? / Где Царьград, Ерусалим? / Дети, старцы, жены, девы, / Мужи, юноши – летим!» – или от бодрых тостов почтенного Федора Глинки:
Ура!.. На трех ударим разом!
Недаром же трехгранный штык!
Ура отгрянет над Кавказом,
В Европу грянет тот же клик!
‹…›
Но что же? За хлеб-соль и дружбу
Предав наш символ за коран,
Вы к туркам поступили в службу
И отступились христиан!!
Что ж скажет летопись пред светом
Про нечестивый ваш союз?
Британец в сделке с Магометом,
И – стыд! Отурчился француз!!
Но, верьте, ваши все мытарства,
Расчет и вычет – все мечта!
Вам русского не сдвинуть царства:
Оно с Христом и за Христа!
Думаю, Чаадаева, этого проповедника христианского всеединства и универсализма, особенно должна было возмутить подобная прописка Сына Божьего, который будто болеет за команду под названием «Русское Царство». Но заметим, что идея особых отношений русского народа и русского уклада жизни с Христом – чисто славянофильская; тут, в пропаганде образца 1854 года, она пришлась очень кстати. Так что в 1854 году Чаадаев читает все эти неприличные вирши