еевский принадлежит, конечно, – Чаадаев был старше издателя «Европейца» на 12 лет) к «молодому поколению», некогда «мечтавшему о реформах в стране», то есть о «системах управления, подобных тем, какие мы находим в странах Европы». Более того, составитель «Записки графу Бенкендорфу» признается, что эти мечты объединяли его с теми, кто «преступными путями» пытался воплотить их в жизнь, устроив «ужасный бунт», – с декабристами. Именно здесь главная точка «объяснений» «Киреевского» – и именно здесь исходный пункт, тот нулевой уровень, откуда Чаадаев стал формировать новую повестку дня общественного мнения. Как мы уже говорили, старая повестка исчезла вместе с декабристами. И вот псевдо-Киреевский намечает новую.
Она несет в себе отпечаток старой и состоит из трех пунктов. «Серьезное и основательное классическое образование». «Освобождение наших крепостных». Наконец, «я желал бы для нашей страны, чтобы в ней проснулось религиозное чувство, чтобы религия вышла из того состояния летаргии, в которое она погружена в настоящее время». На первый взгляд немного рискованно, но ничего особенно подрывного. «Образование» власть поддерживала, но только определенного рода образование, нужное ей. Главное, что «Киреевский» не использует опасное слово «просвещение». Сюжет с освобождением крепостных был тогда очень актуален для Николая, так что здесь тоже все спокойно. Что касается «религии», то кто же будет против?
На самом деле главным пунктом был именно последний. «Записка» сочинена примерно через три года после «Философических писем», в которых прямо говорится о том, что главной причиной довольно печального состояния нынешней России и ничтожности ее истории является именно религия, то есть православие, отпавшее от универсального пути христианства, то есть католичества. Отсутствие мощного религиозного влияния, даже просто христианских основ жизни – вот главная беда страны и особенно общества (любопытно, что в «Письмах» Чаадаев не упоминает «правительство» вовсе). Соответственно, вывести религию из состояния летаргии – значит… непонятно, конечно, что на самом деле это значит то ли принять католицизм, то ли сблизиться с ним, то ли устроить реформу православия. Естественно, ничего подобного Киреевский не думал и у него были все причины недоумевать.
Далее «Киреевский» излагает «свои» взгляды на такие вещи, как «цивилизация», «разум», действительно пытаясь растолковать власти, что ничего плохого в «Девятнадцатом веке» зашифровано не было. Но даже здесь возникает – пусть очень осторожно и тонко – главная тема, точнее главный повод будущего «телескоповского скандала». Это рассуждения на тему «Россия и Европа». Здесь оно дается несколько в ином виде, с указанием на те преимущества, что дарует России ее нынешнее политическое устройство, и на те беды, причинами которых стала прискорбная европейская склонность к свободе, революциям и прочим неприятным вещам. Но Чаадаев ловко переводит разговор с этой темы на другую – «искать уроков» надо у «старой Европы», Европы христианской – именно поэтому направление умов в нашем XIX веке, изложенное, мол, в моей статье, вами столь жестоко раскритикованной, как раз и порицается. Конечно же, настоящий Киреевский ничего этого в виду не имел. Завершается «Записка» выражением надежды, что неприятное недоразумение будет как-то разрешено в пользу его, Киреевского: «Я не смею сомневаться в справедливости моего государя; я не могу поверить, что, если Он нашел в способе выражения моих мнений что-либо неприличное, заслуживающее наказания, Он и ныне может оставить тяготеть на мне удручающую тяжесть своего неблаговоления. Я думаю, напротив, что обнаружил бы неспособность оценить по достоинству великодушие Его Величества и благожелательное покровительство, которое Он оказывает литературе, если бы и ныне отказывал себе в надежде на то, что мне будет дано позволение вновь взяться за перо. А вас, генерал, прошу принять уверение в глубокой и искренней моей признательности за то, что вы благоволили с такой отменной добротою протянуть мне руку». На сегодняшний слух концовка звучит довольно издевательски, а по интонации напоминает финал рассказа Владимира Набокова «Адмиралтейская игла»: «Если так, то прошу Вас извинить меня, коллега Солнцев»[38].
Так зачем же все это было написано и распространено? Кажется, по двум причинам. Первая – так сказать, общая, как бы сейчас сказали, «рамочная». Одним из условий любой дискуссии, а уж тем более общественной является понимание. Вроде бы банальность, но иногда следует напоминать очевидное. Дело не в том, что все всех должны понимать, отнюдь, тогда и разговора быть не может, если все и так ясно. Дискуссия возникает, когда есть зазор – и зазор между позициями оппонентов, и зазор между интенцией, высказанным мнением и восприятием этого высказывания другой стороной. Собственно, настоящая дискуссия может начаться только тогда, когда зазоры эти имеются, но они не становятся пропастями – и, более того, стороны хотят их преодолеть, пусть даже за счет молодецкой атаки на чужие позиции. Дискуссии не бывает без общей почвы, без каких-то заранее определенных – пусть по умолчанию – правил, без принимаемого оппонентами тезауруса. Все это априори должно быть в наличии. Соответственно, – мы здесь возвращаемся к Чаадаеву – он от имени Киреевского пытается объяснить власти, что именно имелось в виду, причем не только в статье «Девятнадцатый век» или даже в журнале «Европеец», но и вообще, что имеется в виду в головах поколения, рожденного в самом начале века. Более того, Чаадаев как бы разворачивает картину того, что вообще имеется в виду и что должно иметься в виду в сегодняшнем разговоре по поводу России, ее перспектив, ее состояния, ее места в Европе и т. д. Собственно, он обрисовывает ту самую повестку, что отчасти связана с предыдущей (условно «декабристской»), но в то же время от нее отличается, ибо сделать вид, что катастрофы 14 декабря 1825 года не было, невозможно. Набросав примерный состав этой повестки, он предлагает ее власти. В этом была ошибка – и Чаадаев быстро это понял. «Правительство» в подобном процессе совершенно лишнее – и четыре года спустя первое «Философическое письмо» апеллирует исключительно к «даме» и к читателям «Телескопа».
Вторая причина сочинения и распространения «Записки графу Бенкендорфу», видимо, заключается в том, что Чаадаев осторожно пытается ввести новые темы в эту самую повестку – даже не темы пока, а слова. Их две/два. Первая тема – необходимость вывести религию в России из летаргического сна. Ничего подобного в предыдущей повестке не было; религия, церковь вообще были по части императора Александра I и его мистически (а то и просто мракобесно, см. Михаил Магницкий) настроенных сподвижников последнего периода царствования. Чаадаев как бы намекает, что «реформы», преобразования в России невозможны в качестве светских – порукой чему может служить «потрясаемая волнениями» Европа, где перемены стали результатом зловредных идей энциклопедистов и все это кончилось кровавыми революциями. Отсюда мостик к необходимости реформы как самой церкви, так и места церкви в обществе и государстве – но здесь автор «Записки» молчит. Вторая тема, даже не столько тема пока, сколько словосочетание – «старая Европа». Должно показаться, что имеется в виду Европа до Великой французской революции, Ancien Régime, но мы-то, те, кто читал «Философические письма», знаем, что для Чаадаева XVIII столь же плох, как и XIX, ибо это век секуляристских идей, век Разума. Предыдущие столетия, начиная с XVI, тоже не очень хороши – все испортила Реформация, нарушившая единство христианства (читай – католицизма). Так что «старая Европа», которая может преподать урок России, – Европа средневековая, находящаяся под духовной властью папы. Понятно, что Бенкендорф ничего этого не знал, но среди читателей адресованной ему «Записки» наверняка были и те, кто уже читал «Философические письма», – Чаадаев же показывал их знакомым, да и слухи ходили[39]. Эти пассажи «Записки» Чаадаев адресует именно публике; он намекает на то, что, мол, вот она, повестка, даже Киреевский ее излагает вслед за мной. Неудивительно, что Иван Киреевский сильно рассердился.
Подобный ход, безусловно, является провокацией, но это провокация тонкая и не зловредная. Она в каком-то смысле положительна, в чем непохожа на большинство провокаций, ибо, в отличие от них, имеет целью не уничтожение или даже унижение визави; здесь задача иная – разбудить и пригласить к разговору, к размышлению. Поэтому, несмотря на неприятное (и даже болезненное) воздействие «телескоповского скандала» на него, Чаадаев, похоже, был удовлетворен тем, как все обернулось. Более того, создается впечатление, что Чаадаев специально выбрал наиболее подходящее время для частичного обнародования своих взглядов.
Против бешеного безумства
1 мая 1835 года Чаадаев пишет большое письмо Александру Тургеневу. Начав с обсуждения судьбы ранней редакции первого «Философического письма» (Тургенев намеревался напечатать его за границей)[40] и с сетований по поводу того, что «все умные женщины уезжают отсюда» (имеется в виду из Москвы), наш герой переходит к новостям русской культуры. Их несколько, и они раздражают Чаадаева. Прежде всего, пьеса Нестора Кукольника «Скопин-Шуский». Произведение огорчает автора письма своим идейным направлением – заглавный герой, «герой на западный лад», совершенно задвинут на второй план, а на первом бесчинствует думной дворянин Прокопий Ляпунов, «дикарь, варвар, своей варварской грузностью совершенно подавляющий Шуйского». Но самое ужасное другое: «Там есть места, исполненные дикой энергии и направленные против всего, идущего с Запада, против всякого рода цивилизации, а партер этому неистово хлопает! Вот, мой друг, до чего мы дошли». Вторая культурная новость – уже чисто журнальная. В «Библиотеке для чтения» появилась анонимная статья с нападками на немецкую философию. Чаадаев в гневе: «Крик бешеного безумца против немецкой философии. Обратите на это внимание; никогда еще литературное бесстыдство, никогда еще цинизм духа не заходили так далеко…». В 1835-м Чаадаев начинает чувствовать, что пустота, возникшая на месте предыдущего набора тем для обсуждения публикой, на месте исчезнувшей повестки, может быть заполнена вот этим: «В настоящую минуту у нас происходит какой-то странный процесс в умах. Вырабатывается какая-то национальность, которая, не имея возможности обосноваться ни на чем, так как для сего решительно отсутствует какой-либо материал, будет, понятно, если только удастся соорудить что-нибудь подобное, совершенно искусственным созданием. ‹…› …если это направление умов продолжится, мне придется проститься с моими прекрасными надеждами: можете судить, чувствую ли я себя ввиду этого счастливым. Мне, который любил в своей стране лишь ее будущее, что прикажете мне тогда делать с ней?»