Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России — страница 34 из 41

В общем, социалистические утопии провалились – по мнению Герцена, в первую очередь вовсе даже не потому, что оказались не реализуемыми практически, а, как ни странно, из-за недостатка фантазии у этих фантазеров. Здесь наш герой исключительно точен в рассуждениях, прагматичен и даже – что там скрывать – отчасти циничен. Макиавеллизм, в котором Герцен иногда упрекал «марксидов», был свойственен ему не в меньшей степени. Он пишет: «Но критика и сомнение – не народны. Народ требует готового учения, верования, ему нужна догматика, определенная мета. Люди, сильные на критику, были слабы на создание, народ слушал их, но качал головой, и чего-то все доискивался». Мало того, что за угнетенных нужно сформулировать их интерес, надо их увлечь чем-то совсем не практическим, не поддающимся критике, «догмой» – по сути, надо обмануть угнетенных, для их собственной пользы, конечно же. В этом месте мы остановимся, предоставив читателю вспомнить ход рассуждений в «Легенде о Великом инквизиторе» из «Братьев Карамазовых». Тема известная, и сказать здесь что-либо невозможно – имея в виду всевозможные дальнейшие интерпретации. Герцен же едва касается этой опасной и неприятной темы и переходит к более для него интересному развороту. Если в старой политической экономии современное устройство общества, основанного на социальной несправедливости, – политический факт, принимаемый по умолчанию, то каков должен быть «политический факт» в новой политэкономии? И несколько у́же – каково политическое приложение, применение нового подхода к обществу, исходящего из интересов угнетенных? Еще у́же: что, в политическом смысле, делать здесь и сейчас?

Напомню, все это пишется в сентябре 1847 года, за несколько месяцев до революции во Франции – и европейских революций вообще. Того, что произойдет совсем скоро, еще почти ничто не предвещает. Программы оппозиционеров во Франции сводятся у либералов к требованию расширения свобод, у самых радикальных – к установлению республики. Герцен вводит в эту картину самый важный, по его мнению, элемент – «экономический» (то есть социальный) вопрос. В то время как самые крайние деятели мечтали о повторении 1793 года с его Конвентом (а для некоторых и с его террором), автор «Писем» прямо говорит о том, что «социальное» сегодня важнее «политического», что главный благополучатель в результате предыдущих революций во Франции, буржуа, готов на все, на республику, на конституционную монархию (а потом выяснилось, что и на авторитарную диктатуру), лишь бы его экономический интерес и социальный статус остались нетронутыми. Если так, намекает Герцен, то стоит ли преувеличивать роль будущего политического устройства, политических прав и свобод, когда они лишь маскируют, даже лакируют поверхность здания, стоящего на фундаменте социальной несправедливости? Не является ли «социальный вопрос» важнее «политического»? Не приведет ли непонимание этого обстоятельства лицами, действующими на политической арене будущего, к ожесточению сторон социального – а не политического – конфликта, к еще большим потокам крови? «Голодный человек свиреп, но и мещанин, защищающий собственность, – свиреп. Надежда у буржуазии одна – невежество масс. Надежда большая, но ненависть и зависть, месть и долгое страдание образуют быстрее, нежели думают. Может, массы долго не поймут, чем помочь своей беде, но они поймут, чем вырвать из рук несправедливые права, не для того, чтоб воспользоваться, а чтоб разбить их, не для того, чтоб обогатиться, а чтоб пустить других по миру». Никакого оптимизма, взгляд Герцена предельно пессимистичен. «Массы» разметут «старый мир», растерзают его, «пустят других по миру», не получив никакой от того выгоды для себя, – вот чем все может кончиться. Здесь автор «Писем» останавливается, чтобы перенести огонь своей тяжелой артиллерии на главного своего врага – буржуазию. Мы же пока останемся в этой точке, чтобы попытаться сделать некоторые выводы, которые Герцен не захотел – или побоялся – сделать.

Безусловно, в тексте, сочиненном для подцензурного русского журнала, Герцен не стал использовать слово «социализм». Тем не менее в «Письме четвертом» речь идет о нем – о его оправдании, о его необходимости. Социализм не только возможен, он действительно нужен, чтобы спасти общество от свирепости «голодного человека», столкнувшегося со свирепостью «мещанина»; укротить второго еще можно, а вот с первым сложнее. Для него нужно придумать что-то, что сделает его энергию протеста, его свирепость, его ненависть не столько разрушительными, даже, быть может, созидательными. «Голодному человеку» следует предложить, даже навязать простую и привлекательную «догму», «догма» должна исходить из новой «политической экономии», основанной на понимании проклятия социального неравенства. Здесь мы возвращаемся к начальному рассуждению Герцена о том, что «чернь» нужно «цивилизовать», дав ей «пищу» и «досуг». Пролетарий не должен быть угрозой обществу, надо сделать так, чтобы у него всего было вдосталь, и свирепость его если не исчезнет, то явно спадет. Макиавеллизм во всей его красе: Герцен сочувствует неимущим, но социализм ему нужен не для искоренения социальной несправедливости, а для того, чтобы покончить с ненавистным – эстетически ему ненавистным – буржуа и буржуазным сознанием[55], а потом как-то обустроить общество, неважно как, главное, чтобы пролетарий хорошо ел, много спал и имел возможность читать книги и ходить в театр. Герцена совсем не занимает Прекрасное Будущее, его не интересуют даже Большие Идеи, он, как ни странно в отношении знаменитого русского революционера-эмигранта, очень практичен. Его идея социализма имеет две важнейшие характеристики. Во-первых, это социализм барина[56], по социальной психологии своей презирающего обывателя, торговца, рантье. Во-вторых, это социализм крайнего пессимиста, не верящего ни в разумность человека, ни в добрую природу человеческой натуры. Герценовский социализм нужен для того, чтобы не создавать условий и возможностей для не самых приятных проявлений этой природы. Получается почти как у Чаадаева: социализм победит не потому, что он прав (что такое «прав» в данном случае, мы не знаем), а потому, что не правы его противники (буржуа, в силу своей ограниченности не понимающие, что нерешенный «социальный вопрос» приведет к всеобщей гибели). Или даже так – социализм победит за неимением лучшего: «Борьба началась; кто победит, не трудно предсказать; рано или поздно, per fas et nefas (правдами и неправдами. – К.К.), победит новое начало. Таков путь истории. Вопрос тут не в праве, не в справедливости – а в силе и в современности». Именно: победит сильный и современный, а не тот, кто прав и справедлив. Не призыв, констатация факта.

Закономерная вражда

И здесь следует снова вспомнить о Марксе и марксизме. Мы не будем разбираться в тонкостях открытой неприязни, даже вражды, которая образовалась между двумя революционными литераторами. Во-первых, этот сюжет довольно подробно разбирался исследователями, прежде всего – нарушу тут правило этой книги не утруждать читателя библиографией в само́м, так сказать, «теле текста» – в интереснейшей статье Бориса Самуиловича Итенберга и Валентины Александровны Твардовской «Карл Маркс и Александр Герцен: история одной вражды», напечатанной в журнале «Новая и новейшая история» 22 года назад и позже в виде главы вошедшей в книгу этих авторов «Русские и Маркс: выбор или судьба?». Тех, кого интересуют конкретные обстоятельства отношений Маркса и Герцена, отсылаю к этому тексту. Во-вторых, Герцен и Маркс были политическими эмигрантами, причем в какой-то момент оба оказались в Лондоне. Эмигрантская среда вообще богата на раздоры; особенно этим знаменита среда политических изгнанников и, уж тем более замкнутый мир вынужденных покинуть родину бойцов проигравшей революции. Об этом много написано в «Былом и думах». Так что было бы даже странным представить себе тесную дружбу нашего героя с весьма вспыльчивым, нетерпимым доктринером из Трира. Наконец, не следует забывать разницу в происхождении и имущественном положении Герцена и Маркса. Герцен был русским богачом и барином, который, прибегнув чуть ли не к дружеской помощи самого́ барона Ротшильда, сумел вытащить почти все свое состояние из России уже после эмиграции – и никакой Николай I не смог устоять перед денежными мешками и угрозами знаменитого финансиста. Маркс был беден и зависел от материальной помощи своего друга и соавтора Энгельса, который, к счастью, оказался состоятельным фабрикантом. Герцен деньги бедным изгнанникам давал – и на жизнь, и на всяческие издательские затеи, Маркс деньги брал. Подобная разница редко способствует взаимной симпатии. К тому же Маркс до определенного периода очень не любил Россию и почти все выходцы из владений русского императора вызывали у него антипатию, переходящую порой во взрывы неприязни, подозрительности и даже паранойи (вспомним хотя бы перепечатанное в июле 1848 года Марксовой «Новой рейнской газетой» обвинение друга Герцена Михаила Бакунина в том, что тот якобы агент русского правительства). Ко всему этому добавим еще и чисто литературно-тщеславную взаимную зависть двух пламенных публицистов.

Все верно, но попробуем поговорить в связи с этим сюжетом о другом. О том, как Маркс и Герцен отличались идейно – и где действительно пролегало это различие. Об этом также написано немало – особенно в дореволюционной и советской марксистской литературе, хотя по понятным причинам значительная часть последней была вынуждена не касаться некоторых опасных тем. Общее же мнение по данному вопросу следовало за известным высказыванием Плеханова, мол, перед нами «печальнейшее недоразумение», а идейно Герцен и Маркс близки, только первый еще слегка не дотягивал до истинно научных высот второго, будучи больше литератором, нежели ученым. Однако это не так. Дело не в какой-то особой «научности» Маркса – под подобное определение не подпадает почти ничего из сочиненного им в период до, во время и сразу после революций 1848–1849 годов. Это блестящая политическая публицистика, сопровождаемая тонким и точным (увы, впрочем, не всегда) анализом ситуации с позиций «классового подхода», незадолго до этого придуманного – точнее, сформулированного – Марксом. Иногда, как в случае с «Манифестом коммунистической партии», – своего рода революционная проповедь, могучая и неистовая. «Научности» во всем этом ничуть не больше, чем в герценовских «Письмах из Франции и Италии», «С того берега» или в знаменитой «О развитии революционных идей в России». Дело в другом. В том, что социализм Герцена носил характер, как мы уже упомянули, пессимистический и в каком-то смысле даже вынужденный, социализм на неимением лучшего, как это Герцен умело ни скрывал. Социализм/коммунизм Маркса – не «утопический», как у некоторых его предшественников, он