[58] – и Корнилов, и Колчак в какой-то степени. И, конечно, немало политических режимов после 1917 года можно определить как «бонапартистские» – к примеру Пилсудского и Ульманиса в межвоенных Польше и Латвии и даже – весьма, впрочем, отдаленно – нынешнее устройство власти в России.
Конечно, для Герцена «июньское восстание» было одним из переломных пунктов в формировании его как социалиста. Предположения и догадки о первенстве «материального вопроса», преобладания проблемы «социальной справедливости» над условной «демократией» и даже совсем прямым «народовластием» превратились в убеждения. С этого момента критика революционеров – «чистых республиканцев» и уж тем более «либералов» (которых Герцен и ранее не жаловал), становится беспощадной. Таков фон, на котором разыгрывается следующий эпизод «Былого и дум».
Задержанные на площади Согласия
Дело происходит 25 (или 26) июня 1848 года в разгар боев в Париже. Напомню читателю, что Учредительное собрание временно предоставило тогда Кавеньяку диктаторские полномочия, в Париже объявили осадное положение, к городу стянули почти 150 тысяч регулярных войск, не говоря уже о Национальной гвардии, созданной во время Февральской революции, и так называемых «мобилях», подвижных отрядах вооруженных горожан. Национальная гвардия и «мобили» проявили особую жестокость при подавлении восстания, но по разным причинам – первые потому, что были буржуа и боялись/ненавидели пролетариев, вторые были, по сути, озверевшей от дарованной им безнаказанности шпаной. Следует также сказать, что тогдашние восстания и революции сильно отличались от подобных событий XX века, они не носили тотального характера даже в пределах одного города. Париж за пределами востока и северо-востока, где происходили бои, жил почти привычной жизнью – по крайней мере, никакие баррикады в одном районе не могли заставить жителей других районов отказаться от привычного времяпровождения в кафе. К тому же это было еще и зрелище – пусть кровавое и опасное для зрителей, но именно зрелище, – и Герцен вместе с приятелем Павлом Анненковым отправились смотреть революцию. На площади Согласия[59] их задержали как подозрительных иностранцев и под конвоем повели разбираться в полицию. По пути они встречают известного Герцену человека: «Первый встретившийся человек был представитель народа, с глупой воронкой в петлице – это был Токвиль, писавший об Америке. Я обратился к нему и рассказал, в чем дело; шутить было нечего, они без всякого суда держали людей в тюрьме, бросали в тюльерийские подвалы, расстреливали. Токвиль даже не спросил, кто мы; он весьма учтиво раскланялся и отпустил нижеследующую пошлость: “Законодательная власть не имеет никакого права вступать в распоряжения исполнительной”. Как же ему было не быть министром при Бонапарте?»
Эпизод исключительно интересный – и показательный. Прежде всего несколько пояснений. «Глупая воронка в петлице» – значок депутата Учредительного собрания. «Токвиль, писавший об Америке» – тот самый Алексис де Токвиль, политический деятель, дипломат, историк и социолог, автор двухтомной «Демократии в Америке», одной из образцовых книг о политическом устройстве, открывающих эпоху «модерности». В июне 1848-го он действительно был депутатом Учредительного собрания, членом комиссии по составлению новой конституции (принятой в качестве основного закона Второй республики). Токвиль полностью поддержал действия Кавеньяка, способствовав тому, чтобы Собрание придало им исключительно легальный характер. В недолгий период Второй республики он был министром иностранных дел. Герцен несколько передергивает – да, Токвиль был министром при Бонапарте, но при Бонапарте-президенте, а не Бонапарте-императоре. Это важно, ибо на президентских выборах 1848 года Токвиль поддерживал кандидатуру Кавеньяка против Луи Бонапарта, а после переворота 18 брюмера и установления Второй империи он на короткое время даже оказался в тюрьме, после чего был вынужден оставить политическую деятельность и удалиться в собственное поместье, где вернулся к научным трудам. Герценовская передержка заключается в том, что Токвиль был врагом деспотизма и защитником демократической законности, а не просто, так сказать, «махровым реакционером».
Впрочем, за этим небольшим упущением, Герцен очень точно описывает свои идейные расхождения с французскими республиканцами, передав их в виде сценки из парижской жизни июня 1848 года. Ее действующие лица: иностранный революционер-эмигрант (и сопровождающий его земляк-литератор), национальные гвардейцы и известный французский общественный и литературный деятель. Что происходит: иностранного революционера и его друга задерживают без всякой причины и тащат в полицейский участок, где в те лихорадочные дни с ними могут сделать все, что угодно, даже убить без суда и следствия. Им встречается законодатель. Выслушав жалобы на произвол чрезвычайной власти, которая тем не менее утверждена законным порядком, он отвечает, что поделать тут не может ничего, ибо представляет другую ветвь власти. Чем возмущен Герцен? Он возмущен тем, что с ними обращались по закону, в то время как он считал себя – и ситуацию Парижа 1848 года в целом – подчиняющимся совсем иной логике. И еще более Герцен возмущен, что о первенстве закона ему в этой – действительно опасной ситуации – говорит человек, прославившийся сочинением о почти идеальном функционировании законных демократических институтов, основанных на принципе разделении властей.
Попробуем разобраться в позиции Герцена. Он сетует, что задержали его незаконно, но в то же самое время он поддерживает незаконное восстание рабочих. Он считает, что Токвиль поступил скверно, уповая на законность процедуры полицейского разбирательства – в то время как опасности подвергается не кто-нибудь, не обычный человек, а сам знаменитый русский политический эмигрант! Поэтому он и негодует, что Токвиль даже не поинтересовался личностью задержанных. Действительно, как он мог?
При этом ничего особенного в задержании Герцена и Анненкова нет. Во-первых, в Париже введено осадное положение и Национальной гвардии дано право доставлять подозрительных в полицию для выяснения личности. Во-вторых, в городе было немало политических эмигрантов, которые принимали участие в этих событиях, что – по понятным причинам – не нравилось новой власти, которая считала, что теперь, после свержения монархии, никаких дальнейших революционных шагов, особенно инспирированных иностранцами, не требуется. Дело сделано, и следует теперь обустраивать новую жизнь. В-третьих, Герцен вел себя вызывающе; далее в «Былом и думах» говорится, что недоверчивый офицер Национальной гвардии, который и приказал отправить русских в полицию, мог видеть его накануне в кафе «Комартин», где Герцен вступил в ссору с драгунским офицером, патрулирующим улицу. Объективно говоря, не задержать такого человека было бы должностным упущением.
Герцену все это не то что не нравится, ему противно, его ярость смешана с отвращением. Он убежден, что закон должен действовать только тогда, когда это в интересах определенного социального класса (условно, «неимущих», пролетариев) – причем в интересах, которые сам Герцен (и подобные ему) определяет как таковые. Герцен и революционеры-социалисты из образованных решают здесь, что нужно подопечному им классу, а что не нужно. Когда те поднимают восстание и проливают кровь – это правильное нарушение закона, когда восстание подавляют правительственные войска – это преступление. Когда буржуазные республиканцы-политики пользуются поблажками и увиливают от закона – это плохо, ибо закон должен быть един для всех. Когда задерживают социалиста Герцена и жизнь его в опасности – тогда он должен быть исключением из общего правила, и Токвиль, не удосужившийся выяснить, что перед ним стоит не кто-нибудь, а знаменитый политэмигрант, и тут же отдать распоряжение отпустить его, – «пошляк» и вообще неудивительно, что в конце концов стал «министром при Бонапарте». Дело тут, конечно, не в том, что наш герой непоследователен, эгоистичен и высказывает весьма сомнительные с этической точки зрения мысли. Герцен был человек мужественный, и вряд ли бы его особенно испугали республиканские застенки образца 1848 года[60]. Отнюдь. Случайная встреча Герцена и Токвиля – неслучайное столкновение двух политических философий.
Впрочем, у взглядов Токвиля и Герцена было немало общего – прежде всего нелюбовь к буржуа, главным образом к буржуа как типу сознания, ограниченному, сосредоточенному только на удовлетворении своих потребностей и следовании собственному удовольствию. Точка, откуда оба они презирали обывателя новейшего для них времени, городского собственника посленаполеоновских времен, была, по сути, одна и та же. Герцен был барин. Токвиль – аристократ, отец которого, пересидевший большую часть Великой революции и наполеоновской эпопеи в Британии, стал по возвращении Бурбонов пэром и префектом. И Токвиль, и Герцен видели в буржуа воплощение самой отвратительной вульгарности. И оба оказались в сложной ситуации как политические мыслители и деятели – ведь демократическое устройство общества, за которое они ратовали, давало почти неограниченные возможности столь не любимому ими классу. Дело не только том, что обывателей, мещан количественно много и они при всеобщем голосовании выбирают себе подобных. Буржуа распространил свой способ мыслить и реагировать, свои ценности на другие классы – и вот мы видим аристократа, рассуждающего как лавочник (это еще не так плохо, так как время аристократов уходит), мы видим пролетария, думающего как буржуа (что есть самая страшная катастрофа). Соответственно, распространение народовластия, демократических институтов и т. д. приводит лишь к торжеству буржуа и буржуазного сознания, а это, в свою очередь, неизбежно влечет к новой тирании, тирании толпы. Эта тема звучит у Токвиля очень сильно; особенно его страшит будущее господство мелких эгоистических интересов и забвение того, что сегодня называют «горизонтальными социал