Разговор в комнатах. Карамзин, Чаадаев, Герцен и начало современной России — страница 6 из 41

Встречи с Революцией

XVIII век, даже его вторая половина – время, когда почти все, что делалось в русской культуре, в частности словесности, могло оказаться первым. Новизна создаваемого часто пугала, и строители постпетровской русской культуры нередко делали вид, что ничего неслыханного доселе не совершают. Легитимация традицией была, безусловно, важным способом – в том числе и обезопасить себя. Но самые дерзкие настаивали на своем первенстве – особенно если речь шла о воспевании власти. Державин считает своей заслугой:

Что первый я дерзнул в забавном русском слоге

О добродетелях Фелицы возгласить.

Державин горд: он использовал уже имеющийся (как ему кажется) «забавный русский слог», чтобы воспеть Екатерину и ее несомненные (как ему представляется) добродетели[5]. Карамзин «забавный русский слог» создает новый, чтобы возгласить устройство добродетельного, по большей части, мира – мира европейских крестьян, обывателей, дворян, купцов, философов и даже военных. И, конечно, мир идей, книг, картин, скульптур, пейзажей. Карамзину повезло: к его приезду в Европу все вышеперечисленное дополнилось невиданным событием – революцией, событием, которое ему тогда было сложно – по разным причинам – счесть добродетельным, или наоборот. И это новое Карамзин принялся первым описывать своим новым забавным русским слогом.

РП физически сталкивается с Французской революцией меньше чем через месяц после того, как она началась, – 6 августа 1789 года. Он въезжает на территорию Франции из Германии и оказывается в Страсбурге, столице Эльзаса, области, в которой французское и немецкое было самым густым образом перемешано до относительно недавнего времени. Но тогда это была часть королевства Франции, в королевстве Франция 14 июля (используем формальную дату) началась революция, соответственно, революция была и здесь. Поговорив с таможенником, который хотел содрать с путешественников несколько грошей за свои поздравления с пересечением границы, РП въезжает на французскую территорию. И что же он видит: «Везде в Эльзасе приметно волнение. Целые деревни вооружаются, и поселяне пришивают кокарды к шляпам. Почтмейстеры, постиллионы, бабы говорят о революции. А в Стразбурге начинается новый бунт». Никакой торжественности, почтения к событию, уже сотрясающему Европу, – и, как мы уже говорили, событию невиданному. Бунты здесь случались часто, восстания тоже – но вот революции отнюдь. Да и само слово «революция» в политическом значении, а не в смысле оборота небесных тел стали широко использовать всего за 100 лет до того. «Революцией» называли скорее «политический переворот», нежели то, что мы сегодня вкладываем в это понятие. Как считается, в английском политическом языке revolution впервые применили в названии событий 1688 года, когда в результате заговора части аристократии был свергнут последний король из династии Стюартов, Яков II, и на английский престол пригласили штатгальтера Нидерландов Вильгельма Оранского. Произошедшее назвали Glorious Revolution, хотя это была действительно смена власти наверху, не затронувшая социального устройства Англии. Точнее так: результатом «Славной революции» (так в русской историографии называют Glorious Revolution) стало изменение политической системы, окончательно преобразованной в конституционную монархию. Это была серьезная политическая реформа, но она была подготовлена предыдущими бурными десятилетиями английской истории, она их завершила. Так что даже в политической сфере Glorious Revolution сложно назвать именно «революцией» – не говоря уже о прочих сферах. Судя по всему, Война за независимость североамериканских колоний (1775–1783) – вот первая «революция», действительно заслуженно получившая – с нынешней точки зрения – такое наименование. То, что Карамзин использует это понятие всего лишь через три недели после взятия Бастилии, говорит о многом – и о его проницательности, и о том, насколько сильным для европейцев потрясением стало происходившее тогда во Франции. Так или иначе, «революция».

Но никаких драматических красок и никакого исторического пафоса. РП въезжает в Эльзас, и там – всего лишь – «почтмейстеры, постиллионы, бабы» о революции «говорят». Обратим внимание на социальный и гендерный срез. Почтмейстеры и постиллионы (почтальоны) – это те, с кем путешественник сталкивается в дороге; «бабы» в данном случае термин уничижительный. Революция настолько площадная тема, что о ней даже бабы говорят. Революция всеобща (и модна), но РП сначала слышит толки о ней и только потом видит ее саму.

Но все это до въезда в Страсбург – а вот уже в городе перед глазами РП разворачивается вполне реальная картина происходящего. И картина эта любопытна своей банальностью, незначительностью, своим в каком-то смысле, комическим характером. «А в Стразбурге начинается новый бунт. Весь здешний гарнизон взволновался. Солдаты не слушаются офицеров, пьют в трактирах даром, бегают с шумом по улицам, ругают своих начальников и проч.» Это пока еще не «революция», это скорее бунт, причем малоприятный – пьяная солдатня и все такое. Подобное можно было наблюдать тогда в Европе повсюду – да и в России; мало ли где солдаты поднимали возмущение, кончавшееся обычно либо картечными залпами правительственной артиллерии, либо просто сдачей на милость властей с последующим примерным наказанием. Меньше чем за 20 лет до того в окрестностях Симбирска родители Карамзина (да и он сам, ему было тогда лет семь) могли наблюдать гораздо более зловещую картину Пугачевского бунта, во время которого беготней пьяных нижних чинов по трактирам дело не ограничивалось. Здесь же, в Страсбурге, все пока вполне невинно, хотя и нервно: «В глазах моих толпа пьяных солдат остановила ехавшего в карете прелата и принудила его пить пиво из одной кружки с его кучером, за здоровье нации. Прелат бледнел от страха и трепещущим голосом повторял: “Mes amis, mes amis!” – “Oui, nous sommes vos amis!” (“Друзья мои! Друзья мои! – Да, мы ваши друзья!”) – кричали солдаты. – Пей же с нами!” Крик на улицах продолжается почти беспрерывно». Ну заставили священника выпить из одной кружки с кучером, и всего-то. Конечно, жутковато, могли бы и чего похуже сделать – но не сделали. Пока не сделали – это еще только 6 августа 1789 года, уже чуть позже у прелата шансов отделаться от создателей новой Франции не осталось бы. Но сцена любопытна не только саспенсом, хотя те, кто читал этот кусок «Писем русского путешественника» в «Аглае», знали, чем все дело кончится. Здесь одним словом вводится главная тема Великой французской революции; это слово задает тон всему наступавшему, уже близкому XIX столетию. Не забудем к тому же, что большинство историков противопоставляют «хронологический девятнадцатый век» (1800–1900 или 1801–1901, по исчислительной склонности) «историческому девятнадцатому веку» (1789–1914), который начинается Французской революцией и заканчивается развязыванием Первой мировой. В таком случае не только путешествие РП в каком-то смысле «открывает» для русской публики «долгое девятнадцатое столетие»; его описание задает, как мы уже говорили, одну из двух главных его тем. А искомое слово – «нация».

Да, перед нами картина «рождения нации», и это не величественное полотно с разыгрывающими республиканский Рим героями, вроде давидовских Горациев, а нетрезвые солдатики, которые требуют воздать нации должное совместным распитием пива. «Совместным» – имеются в виду сами они, солдаты, прелат и его кучер. Говоря политическим языком того времени, представители второго и третьего сословий. Что касается представителей первого французского сословия предреволюционной эпохи, дворян, то они появятся в «Письмах русского путешественника» чуть позже – и совсем при других обстоятельствах. Пока же мы видим конфликт двух лояльностей – лояльности королю и лояльности нации; не будем забывать, что на август 1789 года Франция еще является монархией и все эти люди, считающие себя и других частью коллективного тела нации, – подданные Людовика XVI. Более того, почти никто и не собирается пока свергать монархию как таковую – даже Робеспьер в то время называл себя монархистом, не говоря уже о прочих. Тем не менее конфликт существует. В предыдущие эпохи, когда в той или иной европейской стране случались беспорядки, бунты, волнения и прочие неприятности, распустившиеся солдаты могли заставить подозрительных для себя людей выпить за здоровье не нынешнего короля, а его соперника, которого они поддерживали. Скажем, за здоровье Генриха, а не Карла, или Ричарда, или Людовика. Оттого европейские политические происшествия до 1789 года (за небольшим исключением, кажется, войны Соединенных провинций Нидерландов за независимость в конце XVI века, а до того – борьбы швейцарских кантонов против австрийских или бургундских герцогов) «революциями» в нынешнем значении этого слова не были. А в 1789 году началась именно революция, положив начало эпохе, которую чуть позже стали называть Новым временем, modernite, modernity, а на современном русском академическом жаргоне – «модерностью». По сути, эта сцена из «Писем» вводит русского читателя в возникающий на его глазах мир модерности. И мир этот выглядит не очень привлекательно – хотя и не совсем отталкивающе. В самом Страсбурге все ограничивается пока тостами за здоровье нации да пьяными выходками солдатни, мешающей обывателям предаваться привычным городским развлечениям: «Крик на улицах продолжается почти беспрерывно. Но жители затыкают уши и спокойно отправляют свои дела. Офицеры сидят под окном и смеются, смотря на неистовых. – Я был ныне в театре и, кроме веселости, ничего не приметил в зрителях. Молодые офицеры перебегали из ложи в ложу и от всего сердца били в ладоши, стараясь заглушить шум пьяных бунтовщиков, который раза три приводил в замешательство актеров на сцене».

Обратим внимание на социальный состав «революционеров» и их соотношение с прочими жителями города. Действующие лица – почти исключительно солдаты; остальные исполняют роль зрителей. Получается, что революция – это прежде всего когда старый порядок (а армия есть столп порядка) дает сбои, в нем обнаруживаются трещины, сквозь которые в жизнь входит до того неслышный шум – как вопли подвыпивших нижних чинов мешают смотреть спектакль. Но спектакль – жизнь – меж тем продолжается, а офицеры, то есть одна из главных опор треснувшего порядка вещей, лишь наблюдают безобразия и посмеиваются. Тут опять же у читателя «Писем» возникает зловещее чувство предвидения – и Карамзин его искусно создает. Читатель знает, что шумом дело не ограничилось и что вскоре немалое количество нынче пьяных солдат погибнет в войнах с Первой антифранцузской коалицией, при Вальми или Флерюсе, а офицеры… с ними либо произойд