Разговор в «Соборе» — страница 101 из 116

— Да, именно этот совет я бы тебе и дал, — сказал Карлитос. — Но из чистейшего эгоизма: кто мне будет плакаться, с кем я буду пить ночи напролет?

В четверг кто-то, приехавший из Ики, оставил ему в пансионе письмо от Аны: ты можешь спать спокойно, милый. Глубокая печаль, думает он задушенная нестерпимой манерностью: я уговорила доктора, и теперь все позади, в стиле мексиканских мелодрам, думает он, мне было очень больно и очень горько, и теперь она лежит в постели, и приходится придумывать тысячу всяких отговорок, чтобы родители ничего не заподозрили, но даже орфографические ошибки сильно тебя растрогали, Савалита, думает он. Она находит радость и утешение в том, что избавила тебя от этой заботы, думает он. Она открыла и осознала, что ты ее не любишь, а просто проводишь с ней время, и сознавать это ей нестерпимо, потому что она-то тебя любит, и больше вы не увидитесь, и время поможет забыть тебя. В пятницу и в субботу ты чувствовал облегчение, Савалита, облегчение, но не радость, а по ночам тебе делалось нехорошо от слабых, но неотступных угрызений совести. Но никакого червячка, думает он, никакой змеи с жалом-клинком — нет, всего лишь вялое раскаяние. В воскресенье он поехал в Ику и на этот раз в автобусе на спал.

— Ты — известный мазохист, — сказал Карлитос. — Ты принял это решение, как только получил письмо.

С площади до ее дома он так бежал, что совсем запыхался. Дверь открыла мамаша-мулатка, глаза под набрякшими веками выражали страдание: Ана больна, у нее какие-то ужасные колики, мы тут совсем голову потеряли. Она провела его в гостиную, и он долго ждал, прежде чем она появилась и сказала: можете к ней подняться. Голова закружилась от нежности, когда он увидел ее — бледную, в желтой пижамке, торопливо причесывавшуюся. Когда он вошел, она выронила гребень и зеркало, заплакала.

— Нет, не после письма, а в ту минуту, — сказал Сантьяго. — Мы позвали мать, сообщили ей о нашем решении и втроем отпраздновали оглашение кофе с пирожными.

Они обвенчаются в Ике, скромно и тихо, никаких гостей и торжеств, уедут в Лиму и, пока не подыщут дешевую квартирку, поживут в пансионе. Ана, наверно, устроится в какую-нибудь больницу, жалованья их обоих на скромную жизнь хватит. Тогда, Савалита, тогда все это произошло?

— Мы устроим мальчишник, который войдет в анналы перуанской журналистики, — сказал Норвин.


Она поднялась накраситься в комнатку Мальвины, потом спустилась и, проходя мимо кабинета, встретила разъяренную Марту: черт знает что, шляется всякий сброд, проходной двор. Сюда может прийти каждый, у кого есть чем заплатить, сказала ей Флора, спроси у старухи Ивонны, она тебе подтвердит. Из дверей бара Кета увидела его — со спины, как и в прошлый раз: облитый темным костюмом, он возвышался на табурете, упершись локтями о стойку, и его набриолиненные курчавые волосы блестели. Робертито наливал ему пива. Он оказался первым посетителем, хотя был уже десятый час, и четыре девицы разговаривали у проигрывателя, делая вид, что не обращают на него никакого внимания. Кета подошла к стойке, сама для себя не решив, не унижает ли это ее.

— Сеньор осведомлялся о тебе, — с ехидной улыбочкой сказал Роберито. — Я сказал, что он чудом тебя застал, Кетита.

Он мягко скользнул к другому концу стойки. Кета снова взглянула самбо в глаза. Нет, теперь в них не было ни собачьей благодарности, ни мольбы, ни ужаса, а было, пожалуй, нетерпение. Губы его были стиснуты, поджаты и шевелились, словно он грыз невидимые удила. Ни почтительности, ни униженности, ни учтивости: весь он был — еле сдерживаемый порыв.

— А-а, ты воскрес, — сказала Кета. — Я-то думала, ты здесь больше не появишься.

— Деньги при мне, — быстро проговорил он. — Пойдем?

— При тебе? — Кета улыбнулась было, но он оставался очень серьезен, только на скулах играли желваки. — Что у тебя, шило в одном месте?

— Расценки поднялись за это время? — спросил он торопливо, без всякой иронии, без всякого выражения. — На сколько?

— Ты, я вижу, не в духе, — сказал Кета, удивляясь тому, как он переменился, и тому, что ее не раздражает эта перемена. На нем был красный галстук, белая рубашка, шерстяной жилет на пуговицах; щеки и подбородок были светлее рук, смирно лежавших на стойке. — Что это за тон такой? Что с тобой случилось за это время?

— Я хочу знать, вы пойдете со мной? — сказал он, и теперь в его голосе звучало смертельное спокойствие, но в глазах по-прежнему читалась дикая алчба. — Если да — поднимемся. Нет — я ухожу.

Что же в нем так разительно изменилось? Он не стал ни толще, ни худей, и дело было даже не в его дерзком тоне. Он в ярости, подумала Кета, только не на меня и вообще ни на кого, а на себя самого.

— Чего теперь тебе бояться? — поддевая его, сказала она. — Ты же больше не состоишь в услужении у Кайо, можешь приходить сюда, как захочется. Или Златоцвет по ночам не пускает?

Он не разъярился, не смутился, только моргнул и несколько мгновений молча пожевывал губами, подыскивая слова.

— Если будете мне морочить голову, я уйду. — И глаза, в которых больше не было страха, взглянули на Кету. — Говорите «да» или «нет».

— Закажи мне что-нибудь. — Кета, уже выведенная из себя, взобралась на винтовой табурет, прислонилась к стене. — Можно мне хоть виски выпить? Или нельзя?

— Можно все, что угодно, но наверху, — мягко и очень серьезно сказал он. — Мы поднимемся или мне уйти?

— Я вижу, ты научился у Златоцвета дурным манерам, — сухо сказала Кета.

— Значит, нет, — пробормотал он, вставая. — В таком случае — спокойной ночи.

Но когда он уже повернулся спиной, рука Кеты задержала его. Кета увидела: он замер, потом обернулся, посмотрел на нее молча, с тем же выражением безотлагательной надобы в глазах. Зачем я это сделала? — удивленно и сердито подумала Кета, — из любопытства? из…? Он ждал, словно окаменев. Пятьсот и шестьдесят за комнату и один раз, услышала она свой голос и не узнала его — так почему же? — понял? А он, чуть склонив голову, понял. Она взяла у него деньги за номер, велела ему подниматься и ждать ее, а когда он исчез за лестницей, Робертито, злорадно растянув в кисло-сладкую улыбку все свое голое лицо, уже побрякивал ключом о стойку. Кета сунула ему деньги.

— Ну, Кетита, я глазам своим не верю, — раздельно, с острым наслаждением проговорил он, и глазки его стали как у китайца. — Ты — и с темнокожим.

— Ключ давай, — сказал Кета. — И не обращайся ко мне, педераст поганый, знаешь ведь, я тебя не переношу.

— У-у, Кетита, как ты заважничала после того, как потерлась в семействе Бермудесов, — смеясь, сказал Робертито. — У нас почти не бываешь, а заглянешь, так хуже, чем с собаками.

Она вырвала у него из руки ключ. На лестнице столкнулась с Мальвиной, заливавшейся смехом: Кета, знаешь, там тот негр, что в прошлом году приходил, помнишь? Она тыкала пальцем вверх, и вдруг глаза ее заискрились — так он же к тебе пришел — и похлопала ее. Что ты такая сердитая?

— Да эта гнида Робертито, — сказала Кета. — Надоел со своими шуточками.

— Завидует, не обращай внимания, — рассмеялась Мальвина. — Теперь все тебе завидуют, Кетита. Тем лучше для тебя, глупая.

Он ждал ее у двенадцатого номера. Кета отперла дверь, он вошел и сел на краешек кровати. Кета повернула и оставила ключ в замке, прошла в туалет, задернула занавеску, потом высунулась из-за нее, увидела, как он, выделяясь темным пятном на розовой кровати, сидит неподвижно, тихо, молча в свете лампы под абажуром.

— Ну что, я тебя раздевать буду? — довольно зло сказала она. — Иди сюда, вымойся.

Она увидела, как он поднимается и подходит, не сводя с нее глаз, поняла, что уверенность его и нетерпение улетучились и что он стал таким, как в первый раз. Стоя перед ней, он вдруг, словно вспомнив что-то важное, быстро и растерянно полез в карман. Медленным застенчивым движением распрямляя руку, протянул ей кредитки: у вас ведь вперед надо? — и похоже было, что он отдает ей письмо с дурными известиями — вот, можете пересчитать.

— Я ведь предупреждала: эта блажь тебе дорого обойдется, — сказала Кета, пожав плечами. — Смотри, дело твое. Брюки сними, я тебя вымою.

Несколько мгновений он, казалось, колебался. Потом, осторожно шагая и скрывая за этой осторожностью свою растерянность, двинулся к стулу, и Кета видела, как он сел, снял башмаки, пиджак, жилет, стянул и замедленно-точными движениями сложил брюки. Развязал галстук. Снова пошел к ней, так же осторожно ступая длинными ногами, темневшими из-под рубашки. Поравнявшись с нею, снял трусы, подержал их в руках и бросил на стул, но не попал. Покуда она намыливала, и терла, и смывала пену, он не сделал даже попытки притронуться к ней. Она чувствовала рядом напрягшееся тело, изредка — прикосновение его бедра, видела, как ровно и глубоко дышит его грудь. Она протянула ему кусок туалетной бумаги, и он стал вытираться обстоятельно и тщательно, словно желая потянуть время.

— Теперь я, — сказала Кета. — Иди. И жди.

Он кивнул, и она увидела в его взгляде затаенную кротость и промельк стыда. Задернула занавеску, пустила горячую воду в ванну, слыша, как поскрипывают половицы под его мерными шагами, как застонали пружины под тяжестью его тела. Заразил меня своей тоской, подонок, подумала она. Она вымылась, вытерлась, вошла в комнату и увидела, что он лежит на кровати лицом вверх, так и не сняв рубашки, прикрыв глаза руками, подставив нагое тело свету лампы — словно на операционном столе, подумала она, — словно ожидая прикосновения скальпеля. Она сбросила блузку и юбку, не разуваясь, подошла к кровати. Он был неподвижен. Под сливавшимися по цвету с темным телом волосами, где еще поблескивали капельки воды, она увидела поникший вялый член. Потушила свет. Вернулась к кровати и растянулась рядом с ним.

— Стоило так торопиться и совать мне деньги, которых у тебя нет, — сказала она, увидев, что он даже не пошевельнулся.

— Вы со мной так обращаетесь, — тягуче, испуганно сказал он. — Я же не животное. У меня гордость есть. Даже не притворяетесь.