Разговор за час до казни. Рассказы о преступниках, суде и камере смертников — страница 3 из 6

Статья впервые напечатана в газете «Речь» 18 декабря 1911 года № 347. Включена писателем в девятый том полного собрания сочинений, изд. А. Ф. Маркса, 1914 г.

Псковская Центральная каторжная тюрьма была открыта в декабре 1908 года. В ней содержались тысяча уголовных и сто пятьдесят политических заключенных. По тяжести режима она считалась на первом месте среди всех тюремных централов. В Псков переводили «для исправления» заключенных из других тюрем.

В октябре 1911 года политзаключенным удалось передать обращение «Ко всем социалистическим партиям в России и за границей». В прогрессивной печати началась кампания против истязаний заключенных в псковском централе. Статьи Короленко сыграли большую роль в этой кампании.

В декабре 1911 года в псковском централе возникла голодовка заключенных, выставивших ряд требований. Через четыре дня тюремное начальство уступило, и режим был несколько смягчен. В мае 1914 года снова была объявлена голодовка, в которой участвовало 286 человек. Социал-демократическая фракция Государственной думы внесла запрос о голодовке, но его рассмотрению помешала начавшаяся война.

В № «Речи» от 16 декабря, в статье г. Базилевича, были обрисованы «порядки», царящие в псковской каторжной тюрьме. То, что отчасти описал г. Базилевич, глухо доносилось и ранее из-за мрачных стен этой тюрьмы, и, наконец, ужасающий режим разразился «естественными» последствиями: сто пять человек объявили голодовку, а начальство приняло против этого акта отчаяния свои обычные меры. Прежде всего трое зачинщиков подвергнуты порке.

Теперь предо мною номера двух местных газет: «Псковской жизни», газеты прогрессивного направления, и «Правды», органа местных «националистов». Вот что пишут в этих газетах, представляющих два противоположных течения псковской общественной мысли и зависящих всецело от дискреционной власти местной администрации.

«Псковская жизнь» сообщает лишь факты. Статья ее начинается словами: «Нами получено письмо из каторжной тюрьмы…»

В письме потрясающие дополнения, варианты и иллюстрации к тому, что оглашено в «Речи». Точнее называются имена, подробнее излагаются события: предатель, нарочно посаженный начальником тюрьмы в камеру, чтобы раздражать ее и провоцировать какие-нибудь эксцессы, называется Плохой.


Душевнобольной, которого тот же начальник лечил собственными средствами, нарочно удерживая его в той же камере, где он считал себя окруженным врагами, – Клементьев. Несчастный в конце концов покончил самоубийством, но, по одним лишь показаниям бедного маниака, подстрекаемого провокатором, перепорото розгами восемь человек. Врачи констатировали острое помешательство Клементьева…


Заключенный Николай Иванов отказался в Пасху принять «красное яичко» из рук, которые запятнаны такими «христианскими» делами. На всякий беспристрастный взгляд, заключенный Иванов проявил только более искреннее и правдивое отношение к трогательному пасхальному обычаю, чем его начальник. В Пасху его не пороли, но затем… его высекли уже за то, что он «не смотрел в глаза своему начальству»…

Кроме того, старший надзиратель Брюмин, явившись к Иванову в одиночку с двумя другими надзирателями, набросились на него и стали избивать, причем один из них держал за ноги, другой давил горло, а Брюмин бил шашкой, пока вся постель не была залита кровью… Это говорит заключенный… Но он ссылается на свидетеля. И этот свидетель – тюремный священник Колиберский.

В нашем распоряжении есть еще много других фактов, подобных этим и даже более ужасных. Но – пока разве недостаточно и того, что огласили местные газеты?


По каторжной анкете, приводимой г. Базилевичем, по разным причинам, вроде указанных выше, ста тридцати заключенным было дано 5625 ударов розгами.

Пять тысяч шестьсот двадцать пять!..

Жаловаться?.. В той же псковской газете сообщается, что заключенные жаловались…


Это был героизм: они излагали свои жалобы самому г. Хрулеву, и тут же стоял начальник тюрьмы. Господин Хрулев – человек гуманный. Газета приводит две его чрезвычайно благодушные фразы, которые, по-видимому, должны были бы утешить и тех восемь человек, которых пороли из психиатрических соображений, для пользы бедного маниака, и того Николая Иванова, которого в глухом каземате три человека (?!) душили за горло и заливали кровью. Первым г. Хрулев сказал: «Дело прошлое, надо простить!» Второму: «Это было давно, надо забыть!..»[85]

О, я, конечно, понимаю: это г. Хрулев только поддерживал престиж власти. Может быть… вероятно… скажем даже, наверное, наедине с г. Черлениовским г. Хрулев так же гуманно и мягко сказал свое «надо простить» и истязателю… Он только не принял в соображение, что есть вещи, которые не покрываются простым благодушием. У него просили справедливости, а не прекраснодушия. А отказ в такой справедливости доводит до крайнего отчаяния.

И вот после «ревизии» господина Хрулева сто пять человек решаются голодать, а тюремный начальник напутствует их… розгами… Жестокость всегда цинична!

Таковы известия псковской прогрессивной газеты. В Пскове есть еще газета монархистов «Правда». Передо мной номер 82-й этого националистического органа (от 14 декабря). Тут есть статья: «Россия, Америка и евреи», есть нападки на елецких «кадет», «втершихся в городскую думу», вообще все, что можно обычно встретить в органах этого рода. Но есть также статья о тюремных патронатах и затем, будто обведенная траурной рамкой, бросается в глаза заметка: «По поводу порядков в нашей каторжной тюрьме».

«Когда появилась в „Псковской жизни“ первая заметка о порядках, установленных г. Черлениовским в местной каторжной тюрьме, – пишет сотрудник газеты, подписавшийся буквою И., – мы ожидали, что по поводу изложенных в ней некоторых фактов последует если не опровержение, то какое-либо разъяснение из официальных сфер, тем более что в заметке сделаны были прямые ссылки на личность главного начальника тюремного управления и на его отношение к обнаруженным ревизией тюрьмы некоторым непорядкам…

Ни разъяснений, ни тем более опровержений не последовало… что дает нам известное право заключить, что бо́льшая часть данных, приведенных в письме арестанта, соответствует действительности… В настоящее время новым подтверждением служат факты, оглашенные „Жизнию“ от 13 декабря».

Отсюда газета заключает, что начальник псковской тюрьмы, прибегая к описанным карательным и репрессивным мерам, «далеко перешел за пределы разумной и неизбежной строгости»…

До сих пор газета держится условно в пределах сообщения «Псковской жизни». Но дальше она говорит прямо от себя, что, по ее мнению, г. Черлениовский «…вполне заслуживает обращенные к нему не только со столбцов местной печати, но и со стороны всех знакомых с его тюремной деятельностью частных лиц обвинения в жестокости и полной бессердечности»…

Не принадлежа к категории лиц, «которые желали бы обратить наши тюрьмы в богадельни», автор статьи находит, однако, что «начальник тюрьмы все же должен смотреть на находящегося в его ведении заключенного… как на человека, а не как на бездушную, обреченную на безысходные страдания тварь, по отношению к которой допустимы всякие насилия и, что еще хуже, издевательства». Поэтому, – заключает автор заметки, – «мы объявляем себя всецело солидарными со взглядами, излагаемыми по поводу деятельности г. Черлениовского в местных газетах, и разделяем выражаемое ими чувство искреннего возмущения»[86].


Итак, весь Псков знал о том, что жестокость тюремной администрации давно вышла за пределы «разумной строгости», что в тюрьме с заключенными обращаются не как с людьми, а как «с тварями». Ужасы псковского застенка, просачиваясь сквозь его стены, возбуждали в городе осуждение и негодование…


Не значит ли это, что мера истязательства переполнена? Эти ужасы вышли уже за пределы крайних политических разноречий, даже крайних политических страстей. Это мучительство и эти страдания заставляют смолкнуть политику, апеллируя ко всякому сердцу, в котором еще не вполне заглохло человеческое чувство, вызывая движение сочувствия и жалости даже к политическим врагам, чувство гнева и отвращения к таким союзникам…

Теперь Псков является ареной захватывающей и потрясающей трагедии. 15 декабря в «Псковской жизни» писали, что «голодовка в тюрьме продолжается. Некоторые из голодающих проявляют большую слабость… Тюрьму посетил жандармский офицер г. Злобин…» Этот ужас продолжает, значит, висеть над городом, объединяя общество в одном чувстве. Но что может сделать общество? Растерянная администрация предоставляет местной прессе кидать свои страшные обвинения… А в это время сто пять человек пытаются умереть, а тюремная администрация, быть может, опять розгами стремится возбудить в них охоту к жизни.

Верхотурье, Вятка, Пермь, Вологда, Зерентуй… Теперь Псков! Что это за ужасная «автономия истязательства» за этими каторжными стенами!..

1911

Честь мундира и нравы военной среды

Очерк «Честь мундира и нравы военной среды» автор опубликовал в продолжение своей работы, посвященной особенностям военного правосудия. Опубликован очерк был в 1912 году.

Два убийства

Нам приходится отметить два печальных случая, жертвами которых сделались почти одновременно два провинциальных писателя.

В истекшем месяце, в болгарском поселке Катаржине (Херс. губ.) убит сотрудник одесских газет г. Сосновский. Он работал в «Новоросс. Телеграфе» и, как сообщают газеты, в ряде статей уличал местных переселенцев-болгар в недостатке русского патриотизма и в сепаратистских стремлениях, выражавшихся, между прочим, в том, что болгары женятся только на болгарках, избегая браков с русскими и т. д. «К несчастью, – говорит одна из газет, – с появлением этих статей совпали некоторые репрессии по отношению к жителям села, и они приписали это влиянию корреспонденций Сосновскаго». По-видимому, из своей родины катаржинские болгары вынесли чисто турецкие нравы, которые еще не успели исчезнуть на новом месте. Корреспондент найден убитым в своей квартире. Впрочем, следствие откроет виновных в этом диком зверстве, и во всяком случае, огульные обвинение по адресу каторжанских жителей вообще пока преждевременны.

К сожалению, никаким сомнениям и смягчениям не подлежит другое событие такого же рода. Уже и теперь оно освещено многочисленными корреспонденциями столичных и провинциальных газет с самой трагической полнотой и ясностию. Дело состоит в следующем.

В Ташкенте проживал сотник 5-го оренбург. казачьего полка Колокольцев, имевший жену и 2 детей. На квартире у него, в качестве постояльцев, жили сотник Мальханов и дворянин Джорджикия, грузин, бывший чиновник, а в данное время служащий в частном обществе транспортирования кладей. Г. Джорджикия, по отзывам знавших его, был человек порядочный, скромный и уживчивый. К сожалению, жильцам пришлось вскоре стать свидетелями таких проявлений «домашней жизни» в семье сотника Колокольцева, которые не могут оставить равнодушным самого черствого человека. По словам обвинительного акта, составленного впоследствии против Джорджикия, сотник Колокольцев… «пьянствовал, унижал жену, бранил ее площадной бранью, не стесняясь ни родных, ни знакомых, и бил ее» («по большей части по голове», – прибавляет официальный документ для точности). Джорджикия старался удержать Колокольцева и имел на него некоторое влияние – Колокольцев иногда его слушался, порой обнимал, но возмутительные безобразия продолжались. После встречи Нового года сотник Колокольцев, вернувшись домой пьяный, стал опять истязать жену: сжег на террасе ее платье, стрелял в комнатах из револьвера, «подносил спичку к голове жены» и жег волосы. Джорджикия отнял у него револьвер, которым, между прочим, истязатель (по-видимому, душевнобольной) грозил застрелиться. Нужно заметить при этом, что у Джорджикия была невеста и о каких бы то ни было романтических отношениях между ним и г-жой Колокольцевой не могло быть и речи. 2 января эти безобразные сцены продолжались, и несчастная жертва вынуждена была сначала скрыться в комнате сотника Мальханова, а затем, с двумя детьми – в гостинице Александрова. Джорджикия же кинулся к товарищам и начальству Колокольцева, прося принять какие-нибудь меры… Командир, полковник Бояльский, послал к Колокольцеву адъютанта Сычева. Последний сообщил Джорджикия, что Колокольцев «дал ему слово» больше не безобразничать. Понятно, что слово исступленного и совершенно невменяемого человека никакого значения не имело. При встрече с Джорджикия Колокольцев сообщил, что он сейчас едет в гостиницу Александрова, где (как он будто бы узнал от своего начальства) скрывается его жена, и притащит ее за волосы. При этом он опять стал требовать отнятый револьвер, который Джорджикия спрятал к себе в карман. Испуганный угрозами Колокольцева, Джорджикия бросился в гостиницу, чтобы препроводить поскорее несчастную женщину с детьми хотя бы в полицию, – но было уже поздно: в коридор уже входил Колокольцев.


Тогда, не помня себя, со словами «Николай Павлович, Николай Павлович» он выхватил спрятанный в кармане револьвер и произвел в Колокольцева 5 выстрелов, причинивших, впрочем, лишь легкие раны (Колокольцев находился в госпитале с 3-го по 7 января).


Вследствие этого дворянин М. И. Джорджикия был предан суду по обвинению в том, что «3 января 1899 года в городе Ташкенте, в номерах Александрова, в запальчивости и раздражении, вызванном внезапным появлением сотника 5-го оренбургского казачьего полка Ник. Павлова Колокольцева в то время, когда он хотел спасти жену последнего от его преследований, с целью лишить жизни Колокольцева сделал в него почти в упор 5 выстрелов из револьвера, но по независящим от Джорджикия обстоятельствам смерти не последовало»[87].

Защитником Джорджикия выступил в суде частный поверенный и редактор «Русского Туркестана» Сморгунер. По долгу совести, он сказал в пользу обвиняемого все, что был обязан сказать, в том числе, конечно, указал на безуспешные усилия Джорджикия оградить женщину от диких истязаний… Суд, признав Джорджикия виновным, постановил, ввиду выяснившихся обстоятельств дела, ходатайствовать о полном помиловании обвиненного. Сморгунер, в качестве редактора местного органа, начал печатать сухой судебный отчет в «Русском Туркестане».

Между тем по городу распространился слух, будто в своей защитительной речи Сморгунер сказал: «гг. казаки днем бьют нагайками лошадей, а ночью своих жен». Теперь уже совершенно известно, что фразы этой Сморгунер не говорил. Вся речь его была вполне корректна, и ни разу он не был остановлен председателем. Тем не менее командир пятого оренбургского казачьего полка, полковник Сташевский, считая эти (несказанные) слова оскорбительными для чести полка, явился 2 сентября в квартиру Сморгунера и стал бить его нагайкой, говоря, что казаки умеют бить не одних жен. Сморгунер схватил стул, а г. Сташевский выхватил револьвер, который, к счастью, дал осечку.

Тогда недовольный, очевидно, сомнительным исходом столкновения и раздраженный попыткой Сморгунера предать гласности его покушение[88], полковник Сташевский решился довести дело до конца. Это было нетрудно, так как Сморгунер, по-видимому, человек мужественный, по-прежнему являлся в суд и всюду, где этого требовало исполнение его обязанностей. 4 сентября полковник Сташевский пришел в канцелярию суда, вооруженный револьвером, и здесь убил наповал безоружного адвоката-писателя.

Еще и до настоящего времени вся русская печать, столичная и провинциальная, полна отголосками этой трагедии. Местный официальный орган («Туркестанские Ведомости») посвятил памяти Сморгунера теплую статью, кончающуюся словами: «Мир праху твоему, честный ратоборец печатного слова». Из других (очень многочисленных) отзывов мы приведем здесь письмо Джорджикия, напечатанное первоначально в «Астраханском Листке» и обошедшее все газеты.


«За что погиб человек? – спрашивает Джорджикия. – Зачем убийца ворвался в храм правосудия, где раздается голос Александра II, сразил безмездного защитника угнетенных и чистою кровью его обрызгал храм правосудия, представители которого, наравне с обществом, убиты горем? На этот вопрос, – клянусь свежей могилой Сморгунера, – я отвечу без всякой злобы одною правдой».


«День 14 мая, – продолжает Джорджикия, – был счастливейшим днем для русской Средней Азии. Старое судопроизводство уступило место окружным судам. В состав судей были назначены новые лица из центра России, девизом которых было и есть: «Защита правды и справедливости». С какою желчью и нежеланием старые помещики расставались со своими правами в 1861 г. – с такою злобою и ненавистью встретили некоторые лица в Средней Азии судебную реформу. Вчерашние всемогущие миниатюрные Тамерланы сегодня, благодаря судебной реформе, становились ничем… В этот именно момент неравной борьбы устарелых традиций со свежею образованною силою, ратующей за правду и истину, было назначено к слушанию и мое дело».

Переходя затем к самому важному моменту процесса, Джорджикия передает содержание своего показание перед судом:


«Господа судьи, – сказал он, – может быть, у вас возникнет вопрос – почему сотник Колокольцев во время пьянства придирался к жене, а не к другим лицам? На это отвечу: потому, что в подчинении сотника Колокольцева находились два существа – жена и лошадь; когда он пьян, что бывало каждый день, то днем загонял и бил плетью лошадь, а по ночам колотил жену; к стороннему лицу он не мог придираться, ибо мог получить взаимное оскорбление!»


«Этого выражения Сморгунер не цитировал и вообще на эти слова никем не было обращено внимание. Да, наконец, оно не могло относиться, помимо самого Колокольцева, к его сослуживцам и к целому полку».

Справедливо указав на то, что полковник Сташевский имел полную возможность обратиться к председателю суда или прокурору, которые не преминули бы разъяснить «недоразумение» и убедить его, что из уст Сморгунера не исходили оскорбительные слова ни по чьему адресу, – г-н Джорджикия утверждает, что убийце и не нужно было выяснение истины. «Просто он остался недоволен приговором, вообразив виновником его моего защитника, кровожадно расправился с ним, кстати, избрав местом мщения канцелярию суда. Сморгунер убит за то, что он стоял за правду, за то, что около него сгруппировалась вся местная интеллигенция, чуждая интриг, низкопоклонничества и заискиваний». Своею крошечной газетою, «Русский Туркестан», Сморгунер язвил окраинные порядки[89]

Хотелось бы думать, что хоть этот яркий пример послужит к просветлению извращенных понятий о чести, жертвою которых сделался покойный. Застрелить опытной рукой человека в черном сюртуке, не умеющего защищаться, застрелить с вероятностью несоразмерно легкого наказания, – нет, в этом не может быть ни мужества, ни истинного достоинства, ни чести. А вот стоять на своем посту, в сознании гражданского долга, презирая гонение и опасность, как устоял до конца Сморгунер, в этом есть и честь, и мужество, и та истинная красота, которую одну только должно ценить, перед которой одной должны преклоняться все мы, без различия профессий и состояний.

Газеты сообщают, что семья Сморгунера осталась без всяких средств к существованию.

1899 г.

«Тень Сморгунера»(К делам ген. Ковалева и Е. Голицынского)

Читателям «Р. Бог.» памятно еще, вероятно, громкое дело казачьего полковника Сташевского, застрелившего из револьвера беззащитного редактора газеты «Русский Туркестан» Сморгунера. В свое время в нашем журнале были напечатаны подробности этого возмутительного убийства. Полковник Сташевский был судим и понес наказание. Не касаясь размеров этой кары и вопроса об ее соответствии с преступлением военного, напавшего с оружием в руках на мирного гражданина, мы должны сказать, что, по-видимому, уголок российской империи за Каспием особенно изобилует «героями в мирное время», для которых личность и даже жизнь их мирных сограждан представляется чем-то совершенно ничтожным и ни в какой мере не ограждаемым существующими законами. Так, по крайней мере, заставляют думать новые дела, громкие отголоски которых вновь доносятся до нас из-за Каспия…

В марте настоящего года все газеты облетело известие о том, что один из врачей в одном из городов подвергся тяжкому насилию со стороны одного из лиц, занимающих видное положение». Известие было перепечатано во всех русских, столичных и провинциальных газетах, и общественное мнение чутко насторожилось. «Мы ждем, что суд прольет свет на это мрачное дело», – писали в «Русских Ведомостях», и другие органы печати выражали надежду, что уже прошли времена, когда насилия, совершаемые «лицами, занимающими видное положение», проходили безнаказанно и дела об них «заминались». Еще через некоторое время таинственность, окружавшая это происшествие, постепенно рассеялась, и имена участников стали достоянием гласности, как и подробности факта. Главным его героем оказался генерал Ковалев, бывший тогда начальником Закаспийской казачьей бригады. У этого генерала явились какие-то счеты со старшим врачом Среднеазиатской дороги, г. Забусовым. Что это были за счеты и в чем они заключались, – совершенно неизвестно; дело, очевидно, партикулярное. Факт состоит в том, что 14 марта настоящего года генерал Ковалев пригласил к себе г-на Забусова, как врача к больному, приказав предварительно казенной прислуге (т. е. денщикам) нарезать розог и позвать четырех военных писарей, т. е. нижних чинов, состоящих на службе под его начальством. Не подозревая предательства, доктор, позванный к больному, явился в квартиру генерала. Г. Ковалев предложил ему угощение, а затем, по данному знаку, вошли 7 казаков… Таким образом против одного врача, предательски вызванного для исполнения обязанностей его профессии и, конечно, безоружного, в квартире позвавшего его притворно-больного оказался целый отряд казаков. По приказанию генерала Ковалева, принявшего команду над отрядом, «казаки растянули доктора, – так лаконически говорится в обвинительном акте, – и подвергли его жестокому истязанию розгами».

По-видимому, генерал, устроивший эту засаду, рассчитывал на то, что подвергшийся насилию г. Забусов из чувства стыда умолчит об этом происшествии… Тогда, конечно, в «обществе» начались бы перешептывания и те подлые, злорадные толки, которые всегда к услугам торжествующего насилия. Но г. Забусов обманул ожидания генерала Ковалева. Он решил, что невозможность защититься от нападения одному против семи не составляет позора и что, наоборот, позор на стороне устроивших засаду. И поэтому доктор Забусов огласил факт и призвал генерала Ковалева на суд официальный и на суд общественного мнения.

Общественное мнение высказалось вполне определенно. «Многоуважаемый товарищ, Николай Петрович, – говорит, например, один из адресов, посланных пострадавшему:

– Общество русских врачей в Петербурге, ознакомившись в заседании своем 13 мая с историей возмутительного оскорбления и предательского насилия, которому вы подверглись со стороны генерала Ковалева при исполнении вами врачебного долга, преисполненное чувством глубокого негодования, постановило выразить вам, почтенный товарищ, свое искреннее и горячее сочувствие»[90]. В том же тоне глубокого негодования составлены были другие адреса и статьи газет, единодушно откликнувшихся на дикий поступок закаспийского генерала.

Дело слушалось недавно в особом присутствии кавказского военно-окружного суда. «Ковалев, признавая себя виновным в превышении власти, отрицал желание подвергнуть Забусова физическому истязанию, оправдывался невменяемостью (!?) в момент совершения преступления, о мотивах коего умолчал, и отказался от вызова свидетелей»[91]. После четырехчасового совещание суд, признав ген. Ковалева виновным в превышении власти и истязании, постановил (за применением манифеста) исключить его со службы без лишения чинов. Как на интересную черту этого процесса «Нов. Время» указывает на оглашенные в суде «телеграммы генералов Куропаткина и Субботина, давших подсудимому прекрасную аттестацию», и особенно на телеграмму генерала Уссаковского (начальника Закаспийской области), который «просит принять участие и облегчить судьбу подсудимого». Газета не без основания видит в этом последнем обращении «противозаконное давление на суд»[92].

Мотивы преступления остались совершенно невыясненными. Выяснить их, если они хоть сколько-нибудь смягчали безобразный характер происшествия, было в интересах генерала Ковалева. Но он от этого воздержался, ссылаясь только на свою «невменяемость», которая, однако, не помешала ему отдать храброму отряду все распоряжения, точно перед боем. В одном из первоначальных газетных известий указывалось на «романическую подкладку» происшествия. Генерал Ковалев отомстил будто бы своему счастливому сопернику. Но никаких подтверждений этого объяснения разбирательство дела не представило. С другой стороны, г. А. Ст-н, фельетонист «Нового Времени», счел возможным огласить часть письма, полученного им от какого-то из своих корреспондентов «в связи с делом Ковалева».


«Имейте мужество, – пишет этот неизвестный, – ответить печатно: 1) как бы вы поступили не на окраине (по-видимому, на окраине корреспондент допускает другие законы поведения), а в центре столицы, если бы на ваших глазах хулиган оскорбил вашу родную мать, дочь или жену? 2) какой бы вы заплатили гонорар врачу, который повел бы лечение вашей матери, жены или дочери «на зоологической подкладке?»[93]


Нужно сознаться, что г. Ст-ну пишут иной раз странные письма и, быть может, еще более странно печатать их «в связи с делом Ковалева», когда сам г. Ст-н удостоверяет тут же, что никакого отношения к делу Ковалева вопросы корреспондента не имеют, «потому что, сколько известно, в этом деле не замешаны родственники». Как бы то ни было, против одного бездоказательного намека не в пользу генерала Ковалева выдвигается другой, не менее бездоказательный, против потерпевшего. И разумеется, нет ни малейших оснований отдавать предпочтение второй инсинуации только потому, что ее объект является потерпевшим от трудно объяснимого насилия. Если бы вопросы, оглашенные г-м А. Ст-м, были обращены ко мне, я ответил бы, что не знаю еще, как бы я поступил в перечисленных случаях. Но знаю твердо, что, во-первых, не заманивал бы врача в ловушку, прикинувшись больным, потому что роль всякого врача, призываемого к больному, должна служить ему полной гарантией; во-вторых, не позорил бы полка, в котором бы служил, приказанием его солдатам играть роль бессмысленных палачей над безоружным человеком.

А именно это сделал генерал Ковалев. И, сделав это, он оскорбил не г-на Забусова, которому причинил лишь физическую боль, и не «корпорацию» русских врачей, которая стоит выше мундирных представлений о чести. Он оскорбил все русское общество, которое не может без тревоги видеть, как легко состоящие на службе солдаты исполняют приказы даже «невменяемых» начальников по отношению к безоружным обывателям.

В тех же Закаспийских странах приобрел в последние дни знаменитость и г. Е. Б. Голицынский. Г-н Е. В. Голицынский не совсем военный, а только «почти военный человек» (гражданский чиновник военного ведомства). Он не Сташевский и не генерал Ковалев, а нечто вроде маленькой карикатуры на обоих. Его оружие – не револьвер, а перо, и не насилие, а только прославление насилия и угроза… И нам кажется, что зрелище, представляемое г-м Голицынским, довольно поучительно и, пожалуй, может иметь до известной степени «отрезвляющее влияние».

Господин Голицынский поэт, по-видимому, довольно плохой. Он прислал свои стихотворения в редакцию газеты «Самарканд», которая признала их для печати негодными. Спустя короткое время после этого приговора в редакцию поступило анонимное произведение, написанное тем же почерком и теми же чернилами, в котором содержался ряд оскорбительных выражений, заканчивавшихся недвусмысленной угрозой: «Мы русские, – писал анонимный автор, – умеем вызывать тени Сморгунеров, но умеем и пронять их сначала нагайками, а потом и чем-нибудь посильнее». В дальнейшем этот храбрый «русский человек», считающий аттрибутами патриотизма «нагайку и что-нибудь еще посильнее», сетует на подбор перепечаток, «которые расстраивают ему нервы, как русскому человеку и воину», так как «подбираются в угоду армяно-жидовским симпатиям продажными русскими людьми»[94].

Редакция газеты представила это поэтическое упражнение в суд, который, по сличении почерков письма и стихотворений за подписью Е. В. Голицынского, пришел к заключению об их тождественности… При этом г. Голицынский подал заявление, в котором доказывал свою неподсудность мировому судье, в качестве «гражданского чина военного ведомства». Явившись в камеру во время самого разбирательства и узнав, что суд признал отвод неосновательным, г. Голицынский тотчас удалился со словами: «Пусть их разбирает. Мне все равно».

После речей обвинителей (издателя Болотина и заведующего редакцией Морозова), выяснявших тяжелое положение провинциальной печати, мировой судья признал Голицынского виновным в оскорблении и угрозе и приговорил к 10 дням ареста. В угрозе убийством воинственный поэт признан оправданным.

Решение нам кажется совершенно правильным. Угрозы человека, который посылает их, прикрывшись анонимом, конечно, только комичны. Но есть в этом маленьком эпизоде и очень серьезные стороны…

Это, во-первых, самое содержание анонимного письма, с его якобы патриотическими фиоритурами, которые, в другой форме, не раз тяжело отзывались на провинциальной печати. Во-вторых, это великолепное пренебрежение «гражданского чина военного ведомства» к суду, не облаченному в военные мундиры. И в-третьих, это тень Сморгунера, которую с таким кощунственным легкомыслием вызывает этот «русский человек и воин». Очевидно, поступок полковника Сташевского имеет в известной среде своих идеологов. Но нам, людям в черных сюртуках, которых оружие только мысль, слово, перо, нет надобности напоминать о скорбной тени Сморгунера. Она укоризненно стоит и перед нами, и перед русским обществом и будет стоять до тех пор, пока будут гг. Сташевские, генералы Ковалевы, Е. В. Голицынские. К сожалению, этот перечень можно бы продолжить еще многими именами, приобретшими печальную известность на той же мало почетной арене.

1904 г.

Продолжение дела ген. Ковалева и д-ра Забусова

Те из наших читателей, которые обратили внимание на заметку об этом деле в предыдущей книжке «Русск. Богатства», помнят, вероятно, и великолепный совет ген. Уссаковскаго, начальника Закаспийской области: знакомиться с «положением края» по газетам, издающимся в этой благословенной области. Совет превосходный! Если бы следовать ему с надлежащею строгостью, то русская печать и русское общество даже не подозревали бы о «случае» с ген. Ковалевым и доктором Забусовым: обе газеты, издаваемые в подведомственной ген. Уссаковскому области (надо думать, случайно и без всяких воздействий?), даже не заикнулись о диком поступке ген. Ковалева и о происходившем в Тифлисе суде над этим генералом!

Очень может быть, что и сам генерал Ковалев, приступая к своей знаменитой отныне кампании против безоружного доктора, находился под влиянием той же аберрации: ему могло казаться, что и вся Россия есть безгласная пустыня, в которой его команда, а за ней свист розог и вопли беззащитной жертвы прозвучат без всякого отголоска. Если это так, то, но крайней мере, на сей раз расчет оказался ошибочен: имя генерала Ковалева приобрело широкую известность не только за пределами благодатной «подведомственной ген. Уссаковскому области», но и за пределами России. Отныне это имя навеки внесено в бытовую историю нашего отечества.

А пока можно сказать без преувеличений, что все русское образованное общество следит за ковалевским делом с неостывающим интересом. В газ. «Русь» появилась, между прочим, горячая статья С. Елпатьевского («Мы требуем суда»), резюмирующая общее настроение не одних врачей, но всех, кому дороги интересы человеческого достоинства и правосудия… В последние дни стало известно, что суд все-таки будет. По жалобе потерпевшего и его поверенного д-ру Забусову восстановлен срок для подачи жалобы, и дело будет вновь рассмотрено в главном военном суде. Когда это произойдет, мы, разумеется, вернемся еще к этому делу, с его прямо загадочной дикостью. А пока всех интересует вопрос: как могло случиться, что потерпевший не был вызван в Тифлисский суд ни как истец, ни как свидетель?

На это отчасти отвечает главный прокурор военного суда ген. – лейт. Н. Н. Маслов. В разговоре с сотрудником газ. «Русь» он объяснил обстоятельство, вызвавшее такое волнение во всем русском обществе, простой ошибкой мелкого чиновника главного военного суда («и, как на грех, чиновника. самого аккуратного и добросовестного»), который, получив исковое прошение поверенного д-ра Забусова, завел об нем отдельное делопроизводство(!!), вместо того чтобы ввести его в производившееся уже дело. По поводу этой роковой «ошибки» газеты вспомнили традиционного стрелочника, единственного виновника всяких «крушений» (в данном случае настоящего «крушения правосудия»). Во всяком случае, это объяснение оставляет место для некоторых вопросов: как же могли не заметить судьи и военный прокурор во время самого производства этого отсутствия потерпевшего, который ведь является и важнейшим из свидетелей? Как они не заметили того обстоятельства, что в деле остались только г. Ковалев и его подчиненные, сами в значительной степени виновные в происшедшем?

Этот вопрос сотрудник «Руси» предложил тоже генералу Маслову.


– Видите ли, – ответил последний, – г. Забусов, рассказав подробно об обстоятельствах дела, ничего не мог выяснить о причинах и мотивах преступления. Генерал же Ковалев не только не отрицал факта своего преступления, но и в изложении подробностей его совершенно совпадал с показанием потерпевшего. Следовательно, вызов последнего на суд явился бы, как я понимаю мотивы местной военно-судебной администрации, только лишним мучением для него, заставляя его еще раз переносить публично испытанные терзания, не принося никакой пользы процессу[95].


Ген. Маслов оговорился в начале своей беседы с сотрудником «Руси», что он еще недостаточно осведомлен относительно всех подробностей Тифлисского суда, и нам кажется, что в его объяснении «мотивов военно-судебной администрации» есть действительно место для значительных недоумений. Во-первых, далеко нельзя сказать, чтобы «признания» ген. Ковалева вполне или хоть во всех существенных чертах совпали с показаниями потерпевшего: последний, например, решительно настаивал на жестоком истязании, что генерал Ковалев и его подчиненные столь же решительно отвергали. Суд согласился с показаниями виновных. Но ведь еще вопрос, получился ли бы тот же результат, если бы на суде показывали не одни обвиняемые в истязании, но и жертва истязания, и сторонние свидетели…

Напрасны также были опасения суда – причинить вызовом д-ра Забусова излишние мучения потерпевшему. Как известно, явка в качестве свидетеля из другого судебного округа необязательна, и доктор Забусов мог сам уклониться от «излишнего мучения», если бы нашел это нужным. Теперь же является несомненным, что доктор Забусов в своих столкновениях с военной средой пострадал сугубо: один раз от беспримерной расправы генерала Ковалева, в другой от столь же беспримерной «деликатности» военного суда…

Нужно ли прибавлять, что истинному, а не кастовому правосудию не нужно ни того, ни другого, а нужно «нелицеприятие», и что все русское общество с понятным нетерпением ждет разрешения вопроса: возможно ли «восстановление силы закона» в сословно-военном суде хотя бы в таких воистину вопиющих случаях?

Янв. 1905 г.

Новая «ковалевщина» в Костроме

Понятное возбуждение, вызванное в русском обществе «делом закаспийского генерала», далеко еще не улеглось, как уже несутся новые известия о подвиге того же характера, пожалуй, еще более ярком. На этот раз местом действия являются уже не «чудные уголки» подведомственной генералу Уссаковскому окраинной области, а центр России, гор. Кострома. Вот что пишут по этому поводу в местной подцензурной газете «Костромской Листок»[96]:

«Жизнь нашего города в последние дни преподносит неожиданные сюрпризы, которые и без того уже запуганного и загнанного обывателя вконец ошеломляют и вызывают вполне справедливые нарекания и сетования. «Сюрпризы», прежде не выходившие из стен ресторанов и гостиниц, завоевывают себе место в общественных собраниях и местных учреждениях, как, напр., театр, почта и т. п. Мы сообщали уже о происшествии в «Московской гостинице». Вслед за этим мы получили письмо о подобном же случае в местном почтовом отделении и, наконец, к крайнему нашему сожалению, должны отметить возмутительный факт, имевший место 5 декабря в городском театре, глубоко взволновавший все общество. Суть дела в следующем. В одном из антрактов в городском театре по адресу прогуливавшейся с юношей молодой девушки одним из присутствовавших была допущена какая-то пошлость. Вспыхнувший от нанесенного девушке оскорбления, юноша потребовал от оскорбителя извинений, но, встретив вместо этого издевательство, глумление и попытку быть выдранным за уши, дал нахалу пощечину. После этого разыгралась безобразная сцена, когда чрез фойе и на лестнице театра бежал за юношей с обнаженным оружием получивший пощечину; последнему, однако, не удалось догнать юношу, скрывшегося домой. Факт этот вызвал глубокое волнение среди присутствующих в театре, причем некоторые решительно заявляли, что без оружия в кармане теперь нельзя никуда показаться».

Таким образом, здесь речь идет уже не о единичном насилии – тут уже терроризирован целый город. Продолжение этой изумительной истории, однако, еще поразительнее. В той же газете напечатано известие о том, что после происшествия в театре к одному из представителей местного общества, под предлогом деловых объяснений, явились в квартиру четыре офицера и нанесли ему грубое оскорбление. «Случай этот, – прибавляет газета, – стоящий в связи с целым рядом прямых бесчинств, имевших место за последнее время, как в отношении беззащитных стариков, так и девушек из почтенных семейств, глубоко взволновал и возмутил местное общество». Другие газеты дают более точные указания и комментарии. Оказывается, что «четыре героя», так храбро расправляющиеся со стариками, явились к отцу того самого юноши, который заступился за девушку в театре, с чудовищным требованием: «прислать сына в офицерское собрание для порки (!) или – драться на дуэли».

Итак, здесь мы имеем дело не с одним закаспийским генералом, а с целой группой военных, с целым «офицерским собранием» (неужели это правда?). Если вскрыть взгляды, которые сказались в этом почти невероятном инциденте, то получится следующий своеобразный кодекс поведения:

1) Всякий офицер имеет невозбранное право отпускать по адресу любой девушки разные «пошлости» и оскорбительные замечания, причем никто из близких не вправе заступиться за оскорбленную.

2) Если же кто-нибудь за нее заступится, то г. костромской офицер имеет право надрать ему уши, а заступник не вправе прибегнуть к самообороне физическими средствами.

3) Если он все-таки прибегнет к самообороне и отпускающий пошлости офицер потерпит при этом урон, то последний должен обнажить оружие и убить противника.

4) Если и это не удалось, то уже офицерское собрание (!) берет дело в свои руки, и его посланцы избивают беззащитных стариков родственников…

Этот силлогизм кажется нам до того поразительным, что мы ждали опровержения; мы ждали, что в газетах появится разъяснение в том смысле, что хоть офицерское собрание тут ни при чем. Ведь единственно разумный и единственно достойный выход для людей, понимающих, что значит слово честь, состоял лишь в немедленном очищении своей среды от проявлений хулиганства. Все последующее в этом безобразном происшествии явилось естественным последствием непристойного поведения офицера, оскорбившего девушку. В этом и только в этом, на взгляд всякого неослепленного человека, могло состоять истинное оскорбление «корпорации». Честь корпорации не в кулаке и не в полосе железа. Эта честь в том, чтобы никто не мог обвинить члена корпорации в бесчестном поведении, роняющем достоинство всякого порядочного человека. Раз это можно сказать о данном члене корпорации – она уже оскорблена именно своим товарищем. И неужели общество офицеров в Костроме держится иного взгляда? Неужели оно полагает, что позор непристойного поведения искупается успешной дракой, а восстановление чести корпорации достигается тем, что вся она выражает солидарность с виновником пошлого скандала и требует у отца выдачи сына на позор и истязание в своем «собрании».

Недавно в «Руси» было напечатано письмо генерала Киреева по поводу Ковалевского дела. «Он не наш, – пишет ген. Киреев в этом письме, – раз навсегда – не наш!»[97] Хотелось бы думать, что этот голос не останется одиноким, что и в военной среде есть умы, не ослепленные столь чудовищно извращенными понятиями о сословной чести, и есть сердца, способные биться негодованием на подвиги Ковалевых закаспийских и Ковалевых костромских…

У нас теперь много говорят, много пишут, много надеются и много благодарят за обещание восстановления «полной силы закона», для всех доступного и для всех равного… Мы ждем с величайшим интересом, в какой форме и скоро ли почувствуют на себе эту «силу закона» те господа, которые полагают, что оружие дано им для того, чтобы безнаказанно оскорблять русских девушек и избивать в «отечестве» беззащитных стариков. Ведь иначе это уже полное разложение элементарных гражданских понятий, своего рода «военная анархия».

Янв. 1905 г.

Еще о деле генерала Ковалева

В ноябрьской книжке «Р. Б.» мы говорили уже о деле генерала Ковалева, заманившего врача (под предлогом болезни) к себе на квартиру и здесь подвергшего его сечению при помощи семи казаков. Мы упоминали также о том, что начальство генерала Ковалева (генерал Куропаткин и генерал Уссаковский) дали ему наилучшие рекомендации, а последний присоединил к этому ходатайство о смягчении участи подсудимого. «Новое Время», в заметках г-на Ст-на, а также и другие органы печати увидели в этом «противозаконное давление на суд». Г. А. Ст-н, кроме того, дал легкую характеристику края, в котором произошло событие. Воспоминание г-на А. Ст-на об этом крае имеют, по его словам, чисто кошмарный характер.

Теперь генерал Уссаковский прислал в «Новое Время» длинное письмо, в котором возражает по пунктам на заметки г-на А. Ст-на. Вторая часть этого письма касается «кошмарности» впечатлений. Как начальник края, генерал Уссаковский считает себя обязанным заступиться за «природу и жизнь» вверенной ему области и рекомендует г-ну А. Ст-ну познакомиться с содержанием издающихся в Ашхабаде газет («Закаспийское Обозрение» и «Ашхабад»).

Можно бы много возразить генералу Уссаковскому по поводу рекомендуемого им метода ознакомления с «жизнью края», так как известно, что, по разным причинам, с некоторыми сторонами местной жизни гораздо удобнее иногда знакомиться по газетам, более свободным от «местных воздействий». Г. Ст-н мог бы, в благодарность за совет, отплатить таким же советом генералу Уссаковскому: почерпать сведения о некоторых сторонах местной жизни из газет, издающихся вне подведомственной ему области. Во всяком случае, однако, спор решается уже наличностью и условиями «дела генерала Ковалева». Как для кого, а для людей, не имеющих чести носить военный мундир, достаточно и одного этого факта: один из «высокопоставленных» военных, имеющий, по свидетельству своего начальства, наилучшую репутацию, по неизвестным побуждениям заманивает врача в свою квартиру и употребляет казаков своего полка в качестве палачей над беззащитным человеком…

Невольно при этом приходит в голову: если так могут поступать наилучшие, то чего же можно ожидать в этом удивительном крае от средних и худших? Мы можем, конечно, согласиться с генералом Уссаковским, что в природе Закаспийской области «есть и чудные уголки». Но по вопросу о том, что в этих чудных уголках происходит, мы склонны скорее принять мнение г-на А. Ст-на, которому вспоминаются разные «кошмары».

Генерал Уссаковский касается затем вопроса о «противозаконном давлении на суд», которого он в своем поступке решительно не усматривает. Мы недостаточно знакомы с процедурой и обычаями суда военного, несомненно отличающегося многими особенностями от обычного представления о суде и гарантиях «обеих сторон» в процессе; но мы с трудом представляем себе суд «гражданский», на котором председатель огласил бы, например, «ходатайство» какого-нибудь высокопоставленного лица о смягчении участи подсудимого чиновника…


«По какому праву, – спрашивает далее генерал Уссаковский, – автор «заметок» в своей защите независимости суда идет далее самого суда».


На этот вопрос ответить очень нетрудно: по праву писателя и гражданина, по праву члена общества… А суд, всякий суд, есть явление общественное, и его зависимостью или независимостью вправе интересоваться не только данный состав самого суда, но и все граждане государства. В самые даже тяжелые для печати периоды русской жизни за ней признавалось право обсуждать эти вопросы… Ведь если бы аргументация генерала Уссаковского была правильна, то даже относительно дореформенного суда, даже русскому писателю Гоголю можно было предложить тот же вопрос: с какой стати он заботится о достоинстве суда больше, чем, напр., поветовый судья гор. Миргорода?.. Итак, и по этому вопросу не мы одни, но, полагаю, и все русские писатели, даже те, кто, подобно г-ну А. Ст-ну, «очень чтит военных», не могут стать на точку зрения ген. Уссаковскаго.

К сожалению, мы должны пойти еще несколько дальше этой общей постановки вопроса, так как то, что сообщают газеты об условиях именно данного суда, вызывает самые тревожные недоумения. Так, в газете «Русь» (от 25 ноября, № 345) один Ашхабадец, «занимающий положение, которое вызывает на полное доверие», сообщает очень интересные и серьезные указания условий и обстоятельств, при которых прошел процесс Ковалева, «бывшего командира Закаспийской казачьей бригады и заместителя начальника области». По словам этого Ашхабадца, опирающегося на приговор суда, помещенный в официальной газете «Кавказ» от 9 ноября, разбор этого дела представляет небывалые особенности: во-первых, дело слушалось в Тифлисе, хотя преступление совершено в Ашхабаде, где находится и потерпевший, и свидетели, во-вторых, не только не были вызваны в заседание суда потерпевший, свидетели и заявивший для участия в деле гражданский иск, но никого не сочли даже нужным уведомить о слушании дела в Тифлисе вместо Ашхабада.

И в-третьих, несмотря на двукратную официальную экспертизу (в первый раз следственную), установившую наличность тяжкого истязания (до 52 ударов нагайками и палками по задней части тела, животу и паховой области), наличность истязания была судом отвергнута.


«Приговор, постановленный с такими особыми условиями, являющийся приговором вновь, особо ad hoc введенного келейного судилища, достоин стать достоянием общества», – замечает г. Ашхабадец[98].


Сведения, сообщаемые в этой заметке, до такой степени изумительны, что, вероятно, в следующей книжке журнала нам придется еще вернуться к громкому делу генерала Ковалева, чтобы сообщить (хотелось бы, по крайней мере, так думать) официальное разъяснение тревожных вопросов, поставленных «заслуживающим доверия» Ашхабадцем в распространенной русской газете. А пока, полагаем, читатель согласится, что перед мотивами, выдвигаемыми этим делом и его обстановкой, совершенно уже бледнеет вопрос об его «подкладке»… Подкладка эта есть вопрос индивидуальной оценки личностей и их досудебных отношений. А гарантии сторон на суде и ограждение судом личного достоинства и неприкосновенности русских граждан, носящих и не носящих мундиры, есть насущный, близкий, неотложный интерес всего русского общества.

P. S. Наша заметка была уже набрана, когда в газетах появилось письмо потерпевшего г-на Забусова. Приводим его целиком и думаем, что это должен сделать каждый орган печати, которому дороги правда, человеческое достоинство и правосудие.

Вот это письмо[99]:

«До сих пор я не мог писать ничего, так как надеялся, что суд так или иначе выяснит обстоятельства и причины зверского насилия, произведенного надо мной генералом Ковалевым. В то же время я был так глубоко потрясен происшедшим, что всякое воспоминание о нелепой и бесцельной гнусности приводило меня в болезненное состояние. Энергия пала, дух сломлен. Но теперь мне хочется не только писать, но кричать на площадях и улицах, чтобы найти себе хоть тень защиты у общества. Как можно сделать насилие над личностью и остаться весьма мало наказанным – показывает гнуснейшее в летописях России “дело генерала Ковалева”. Вот оно в чем. В марте 1904 года в городе Ашхабаде, вечером, по телефону, я был приглашен к тяжело заболевшему Ковалеву; приглашение было весьма настойчивое и повторено дважды. Я тотчас же бросил свои дела и поехал через 2–3 минуты, как только мог найти извозчика. Ковалева я знал очень мало, не больше чем обыкновенное шапочное знакомство, никогда его не лечил и тут, естественно, подумал, что с ним случилось что-то экстренное, так как я по специальности хирург. Голос из телефона уверял меня, что генерал очень болен.

Приехав быстро к нему на квартиру, я тотчас спросил, что у него болит; он ответил, что еще успеется об этом поговорить. В это время у него сидел какой-то неизвестный мне молодой человек, как выяснилось потом, служащий в службе сборов Среднеазиатской железной дороги, Самохненко. Ковалев приказал подать стул, предложил садиться, предлагал сигары и вино.

Все время я сидел спиной к соседней комнате и мельком заметил там несколько человек нижних чинов-казаков, которых принял за песенников.

Ковалев о своей болезни ничего не говорил, но настойчиво предложил вина. Я отказывался, говоря, что не пью. “Отчего?” – “Потому что от вина у меня делается сердцебиение”, – ответил я. – “Это не от вина, а от того, что вы любите не того, кого следует”. Удивленный этими словами, я попросил их объяснения, которого не получил. “Ваше здоровье”, – говорит Ковалев, чокаясь со мной стаканом; так же поступил и его собеседник. Не успел я поставить стакан на стол, как сзади был неожиданно схвачен несколькими людьми, грубо раздет, и началось беспощадное истязание. Как ни был я потрясен, но все-таки и тут требовал объяснения; в ответ же со стороны Ковалева раздавалось только неистовое: «Бей его, мерзавца». Зверское истязание продолжалось и по животу: я тут уже понял, что меня хотят убить. Я был лишен малейшей возможности к какой бы то ни было самозащите и, как врач, понимал ясно, к чему могут повести удары по животу. Далее я был одет и выведен под руки на извозчика. Какого-либо протеста со стороны присутствующего г. Самохненки не было.

В эту же ночь все дело мною было обнародовано и даны официальные сообщения. Это все произошло 14 марта. Глубоко потрясенный, я напрасно искал и ищу до этой минуты какого-либо объяснения всего происшедшего. Но вот что из этого произошло. Насилию я подвергся 14 марта, дело разбиралось будто бы в Тифлисе в начале ноября. Таким образом, преступное деяние Ковалева подпало под силу высочайшего манифеста. Далее, ни я, как пострадавший, ни мой поверенный, юрисконсульт Среднеазиатской жел. дор. А. А. Хонин, не получали ни повестки, ни вообще какого-либо уведомления от суда и потому на суде были лишены возможности быть («пострадавший не явился», как сказано было в суде). Что было вообще на суде – нам неизвестно по тем же причинам. Ковалев, будто бы, не был признан виновным в истязании, но я, как врач, протестую против этого и настаиваю, что здесь именно было преднамеренное истязание. Ковалев судился и был осужден, будто бы только за превышение власти, но моя личность гражданина оставлена без внимания. Но ведь я не военный, и мне нет дела до дисциплинарных отношений Ковалева к его подчиненным. С ужасом прочитал я в № 10333 «Нового Времени» письмо генерала Уссаковскаго, который смело возводит на мою честь самое тяжелое обвинение; тяжело оно главным образом потому, что тайное. Генерал Уссаковский, прося не залезать в его душу, настолько признает душу у меня, что вот что говорит:

«Иной вопрос, почему я считал себя обязанным ходатайствовать за генерала Ковалева: это, конечно, дело моей совести, и надеюсь, автор «Заметок» не станет забираться ко мне в душу, но могу указать одно: я знаю генерала Ковалева и, что главное, знаю совершенно точно подкладку дела, которую автор только угадывает и, конечно, неудачно. Бывает так в жизни, что расправа зверская, а побуждения к ней самые благородные; последнее, разумеется, не может оправдать расправы, но до некоторой степени ее извиняет».

Итак, Ковалев, в лице своего защитника генерала Уссаковскаго, находит извинение: очевидно, что обвиняюсь я, врач Н. П. Забусов, в совершении чего-то столь гнусного, столь постыдного, что даже подлейшее насилие из-за угла является мною лишь только заслуженным, потому что побуждение к нему самое благородное и с точки зрения генерала Уссаковского может быть извиняемо. Генерал Уссаковский отрицает, что своим ходатайством на суде за Ковалева он произвел давление на суд; может быть, это так, я не юрист, но давление на общественное мнение он своим письмом от 5 декабря пытается сделать, и давление опять-таки в пользу Ковалева. Генерал Уссаковский ясно намекает, что за мной имеется величайшая гадость и что наказание я заслужил (благородные побуждения). Я бессилен опровергнуть эту вопиющую неправду, если мне не будет дана возможность давать объяснение в гражданском суде, если не будут допрошены некоторые личности, если не будет выяснена роль г. Самохненки во всем этом постыдном деле и если обвинение в какой-то сделанной гнусности, которое высказывается теперь тайно, не будет высказано публично. Всего этого я был лишен до сих пор и по желанию кого-то превратился из потерпевшего в обвиняемого во вкусе метаморфоз Овидия. Я заявляю в окончательной форме вот что. С Ковалевым я имел только самое мимолетное шапочное знакомство, не сталкивался с ним ни на почве служебных, ни на почве частных отношений даже самым малейшим образом; ни в одной общечеловеческой слабости никогда в жизни не имел с ним ни малейшего соприкосновения, никогда о Ковалеве не говорил ни хорошего, ни дурного, так как им совершенно не интересовался. Со всеми знакомыми Ковалева был почти незнаком, исключая шапочного знакомства; Ковалева никогда не лечил – словом, к Ковалеву я имел вообще такое же отношение, как и к каждому жителю Марса. Я так устал душевно от беспощадной травли, что у меня едва хватает силы жить. За что же это? Во имя какого принципа?

Неужели 63-летний старец Ковалев продолжает думать, что он сделал хорошее и достойное дело, неужели его поддерживают только потому, что этого требует солидарность касты?

Неужели мой голос останется голосом вопиющего в пустыне и никто не придет на помощь невинно погибающему нравственно человеку?

Я могу только сказать, что деятельность врачебная требует от врача, чтобы он был и честным человеком; как только этого нет, он не может быть врачом, сама корпорация должна его изгнать из своей среды. Так и я должен быть отвергнут врачебной корпорацией как недостойный ее член, как позорящий ее. А это должно быть, если верить генералу Уссаковскому.

Итак, вот моя ставка на общественном суде; но что поставят в ответ на это Ковалев и другие? По адресу г. А. Ст-на скажу, что мне удивительно, почему для него и для всех беспристрастных людей особенно ценно авторитетное (?) свидетельство начальника области, что у подсудимого были обстоятельства, извиняющие его поступок. Нет, г. А. Ст-н, неавторитетно это свидетельство, а в особенности для всех беспристрастных людей, потому что это авторитетное свидетельство есть обвинение, а для беспристрастия «audiatur et altera pars[100]», если уж меня ставят в роль обвиняемого. В достаточной ли мере отражают местную жизнь газеты «Ашхабад» и «Закаспийское Обозрение», ясно из того, что почему-то (?!) ни в одной из этих газет не появилось ни слова о насилии надо мной. Может быть, это и достаточно, но для кого?

Старший врач Ср. – Аз. ж. д. Н. Забусов

1904 г.

Трагедия Ковалева и взгляды военной среды

I

В истекшем мае месяце все газеты облетела краткая телеграмма (от 16 мая):

«На станции Гулькевичи Владикавказской жел. дороги в гостинице застрелился генерал Ковалев, обвиняемый по делу об истязании доктора Забусова».

Дополнительные известия сообщали, что генерал Ковалев, желая уклониться от нового судебного разбирательства, предстоявшего в июле или августе, отправился в Читу, откуда послал просьбу о зачислении его в действующую армию. Генерал Церпицкий выразил готовность принять его в свой отряд; очень вероятно, что и другие генералы так же охотно дали бы гонимому общественным мнением товарищу возможность почетно уклониться от суда, что, несомненно, было бы новым оскорблением русскому обществу и самой идее даже и военного правосудия. Нет также сомнения, что еще год или два назад предприятие это могло блестяще осуществиться. Теперь из Петербурга последовал отказ, а Ковалев получил приказание вернуться. Но генерал Ковалев – натура цельная: он «готов был предстать перед судом равных себе людей», т. е. перед кастовым судом военных, раз уже сделавшим в его пользу ничем не объяснимые правонарушения. Общественное мнение он презирает, в своем «поступке» не раскаивается. Но мысль, что даже в кастовом суде на этот раз будут предоставлены какие-то права людям в сюртуках, а не в военных мундирах, каким-то гражданским истцам и частным обвинителям, совершенно не укладывалась в его голове. Он считал возможным бить «невоенных» людей и сечь их розгами – но судиться с ними, отвечать на их вопросы, выслушивать их мнение о своем поступке… Нет – лучше смерть! И вот на маленькой станции вблизи Армавира посредством короткого револьверного выстрела он ликвидирует все свои счеты и с судом, и с общественным мнением, и с газетами, и с частными обвинителями…

Но он не захотел уйти молча; перед своей вольной смертью он излил свои чувства в длинном, проникнутом горечью письме, которое появилось в «Новом Времени». Самая идея о «нелицеприятии суда», по-видимому, совершенно чужда автору этого письма: свою печальную судьбу он приписывает чьей-то несправедливой оценке его личности, сравнительно с другими. Он «подачка, жертва, отданная властям и судам». А между тем, – спрашивает он с горечью, – разве я «государственный преступник, анархист, неужели мой поступок расшатал государственные устои и трон? Неужели я хуже гласных воров и мошенников, спокойно живущих и занимающих высокие посты? Неужели хуже тех жалких трусов, тех бездарностей, которые, сохраняя свою шкуру, ради реляций жертвуют десятками тысяч или сдают в позорный плен истинных, верных царских слуг; тех, кто позорно и униженно кладет ключи вверенной ему крепости к ногам врага-язычника, а сам даже с гордым сознанием свято исполненного долга спешит к домашнему очагу, к спокойствию и комфорту? Нет, это все герои, увенчанные и увенчиваемые славой и победными лаврами. Больно, обидно до слез!»

Стоит лишь немного вдуматься в это письмо, и перед вами встанет мировоззрение цельного военного человека, пропитанного насквозь взглядами нашего российского милитаризма последних десятилетий. Посмотрите тот перечень преступлений, которые генерал Ковалев признает заслуживающими наказания, – и вы увидите, что это преступления исключительно профессиональные: военный человек не должен быть ни политическим преступником, ни анархистом; он не должен расшатывать трон, не должен расхищать предметы довольствия и снаряжение вверенных ему команд, не имеет права сдавать крепости врагу и жертвовать десятками тысяч жизней для реляции. Если он не сделал ничего подобного – он прав, что бы ни натворил по отношению к другим, невоенным областям жизни… Самая мысль, что военный есть также гражданин данного общества, что для него обязательны законы его страны, что он должен уважать личность, имущество, честь своих соотечественников, хотя бы и не носящих военного мундира, что гражданское общество вправе требовать восстановления нарушенного права, – все эти соображения решительно чужды генералу Ковалеву. Ему, очевидно, не приходит даже в голову, что янычарское насилие военных над народом может по-своему «расшатывать трон» и превосходить даже в этом отношении иные «государственные преступления». Он просто указывает на военных людей, совершивших, по его мнению, профессиональные грехи, и спрашивает с наивным и горьким недоумением: почему он «отдан в жертву властям и судам», а они увенчаны победными лаврами?

II

Правда, ослепленный горечью, генерал Ковалев сильно преувеличил «победные лавры», якобы выпавшие на чью-то долю. Лавров пока вообще очень мало в этой бесславной войне, и принадлежат они по большей части погибшим. Что же касается до лиц, на которых, очевидно, намекает предсмертное письмо генерала Ковалева, – то пока они пользуются слишком щедро установленным содержанием, но без прибавки, в виде славы или лавров. Военачальники, «жертвовавшие десятками тысяч жизней для реляций», заведомые воры, под шумок патриотических возгласов торговавшие «защитой отечества», тоже едва ли чувствуют себя теперь особенно спокойно, так как если русской жизни действительно предстоит очищение от заполонившей ее низости и корыстного предательства, то их ждет такой общественный суд, перед которым должно побледнеть самое «дело Ковалева»…


Есть, однако, один аргумент, который мог бы привести генерал Ковалев и на который было бы гораздо труднее ответить тем, кому он адресует свои предсмертные укоры. Вместо того чтобы указывать на лиц, провинившихся против военного кодекса, он мог бы поименовать десятки, даже сотни военных, которые делали как раз то же самое, что сделал он, так же дико ругались над честью, чужой неприкосновенностью, достоинством безоружных русских граждан. И он мог бы сказать: разве я хуже их? И почему же я умираю, а они остаются безнаказанными или отделываются пустяками и продолжают мирное течение своей карьеры?..


Вот на это было бы очень трудно ответить правосудию нашей страны.

Действительно, то, что сделал генер. Ковалев над Забусовым, далеко не представляется небывалым. У генер. Ковалева есть предшественники, сотоварищи, последователи. Так, еще в 1896 году газеты глухо сообщали об истории офицеров Белгородского полка, «дозволивших себе, вопреки существующих правил (sic!), взять команду нижних чинов, которых заставили чинить противузаконную расправу над некоторыми обывателями местечка Межибожа Подольской губ.»[101]. Говорили тогда об этой истории много; но газетам было запрещено сообщать возмутительные подробности многочисленных насилий, произведенных нижними чинами по команде офицеров. В том же 1896 году в тифлисском военно-окружном суде разбиралось дело ротмистра пограничной стражи Копыткина, который приказал подчиненным ему солдатам высечь дворянина Сумбатова. 22 марта 1899 года корнет В. (в Варшаве), пригласив к себе на квартиру надсмотрщика почтово-телеграфной конторы, приказал трем рядовым своего полка снять с него пальто и тужурку, связать руки назад и нанести ему 25 ударов хлыстом, что и было исполнено[102]. В 1901 году заявил о себе корнет фон Вик (в гор. Холме). Он не платил денег портному Гапину и вдобавок заподозрил последнего в подаче на него судебного иска. По этим необыкновенно основательным и возвышенным причинам он счел свою военную честь оскорбленной и требующей реабилитации. Зазвав портного в свою квартиру, он высек его нагайкой при помощи денщика и рядового Вакарчука[103].

Таковы «прецеденты». Далее, в то самое время, когда о деле Ковалева писали в газетах и говорили в общественных собраниях, в Костроме разыгрался возмутительный эпизод: офицер Васич сначала оскорбил девушку, а потом гнался за ее юным защитником в фойе и по лестницам театра с обнаженной шашкой. Теперь газеты сообщают, что «под влиянием общественного мнения» (!) подпоручик Васич был удален из Костромы и дело было передано его начальством военно-окружному суду. Суд признал поступок «несоответствующим офицерскому званию» и приговорил Васича… к трехмесячному аресту на гауптвахте с некоторым ограничением в правах и преимуществах по службе[104].

И это все! Если и это нужно считать данью «общественному мнению», то должно признаться, что военный суд ограничил эту дань самыми минимальными размерами… Человек, совершивший поступок, «не соответствующий офицерскому званию», возвращается к этому званию после краткого отдохновения на гауптвахте.

Но наиболее интересной чертой этого дела являются некоторые предшествовавшие и сопровождавшие его обстоятельства: уже ранее один офицер напал с обнаженною шашкой на статистика. Безобразие и насилие происходили на улицах, на бульварах, в общественных местах. В местной подцензурной печати писали, что в Костроме опасно выходить из дома без оружия. Казалось бы, все это должно обратить внимание и вызвать противодействие в самой военной среде. Вместо этого мы узнали, что общество офицеров выступило на защиту Васича и потребовало у старика-отца, чтобы он выдал сына (защитника оскорбленной офицером девушки) для сечения в офицерском собрании. Когда отец отказал в этом чудовищном требовании, то четыре офицера избили старика в его собственной квартире!

Это изумительное сообщение газет не было никем опровергнуто, а ведь это значит, что все общество офицеров в Костроме заявило свое право на «ковалевщину». И это обстоятельство, по-видимому, даже не затронуто судом. Что же значит единичный поступок Ковалева перед таким чудовищным извращением понятий о законности, о достоинстве и чести, захватывающим уже целое собрание и принимающим характер бытового явления среды…

Совсем также недавно и даже почти в то самое время, когда генерал Ковалев производил свою расправу над Забусовым, в Александрополе произошла точно такая же, пожалуй, еще более дикая, еще более преступная расправа, о которой сообщает корреспондент «Руси». Герой ее – корнет (всего только!) 45-го драгунского полка Посажной; жертва – помещик Дрампов. В начале прошлого 1904 года[105] в крепостном александропольском артиллерийском складе была обнаружена кража патронов. Предполагая возможность вывоза последних из Александрополя, начальство распорядилось расставить кругом города пикеты. Дрампов со знакомой дамой выехал кататься за город и при возвращении был подвергнут обыску (господа военные в этом отношении не стесняются лишними формальностями). На ироническое замечание Дрампова, что целесообразнее было бы обыскивать не въезжающих в город, а выезжающих, пикет ответил задержанием. Впрочем, когда г. Дрампов был «представлен по начальству», то личность его была удостоверена, и он был отпущен. Но в тот же день к Дрампову в гостиницу «Италия» явился корнет Посажной, который вызвал его и предложил ехать к командиру полка «для допроса по делу о краже патронов». Удивленный Дрампов заявил, что ему по этому делу ничего неизвестно, но, как русский человек, привыкший повиноваться всякому, хотя бы и самому наглому произволу, поехал. Посажной вместо командира повез Дрампова за город и здесь, совершенно как Ковалев, произвел над беззащитным Драмповым возмутительнейшие истязания. «Тут было, – пишет корреспондент «Руси»[106], – все, начиная с раздевания (в ту ночь мороз доходил до 20 градусов) и кончая примерною смертною казнью (!). По приказанию корнета солдаты привязали несчастного Дрампова к дереву, причем туго обвязали все тело и шею, и начали бить его плетьми. Потом, приказав солдатам взять ружья «на изготовку», Посажной заявил, что если после двукратной команды Дрампов не укажет места нахождения спрятанных патронов, то за третьей командой будет казнен. Не получив (весьма естественно) желаемого ответа, корнет развязал его, велел повалить на землю и бить; при этом пришел в такое разъяренное состояние, что начал и сам бить его ногами и шпорами. Закончив эту возмутительную процедуру, он приказал влить Дрампову в рот водки и потащил свою жертву в трактир, где продолжал свое глумление. Перед тем как отправить измученного Дрампова домой, он взял с него расписку, что никакого насилия над ним не производилось».

С этих пор прошел год… Прошел тот самый год, в течение которого шло дело Ковалева, поглотившее, по-видимому, все внимание военной юстиции. Ковалев погиб с сознанием, что его на этот раз никто не защитит от громкого требования правосудия, заявленного негодующим обществом… А o корнете Посажном мы не слышим даже, чтобы он предстал пред судом. По словам корреспондента, он «преблагополучно продолжает службу в полку» и товарищи, вероятно, подают ему руку, а начальство… Когда после долгой предварительной процедуры дело стало приближаться к судебной развязке, то командир полка благосклонно разрешил свирепому корнету отпуск, и дело опять затянулось. «Чем оно кончится, неизвестно, – заключает корреспондент свое повествование, – как неизвестно и то, откуда вытекает непонятная благосклонность командира».

Итак, чем же, в самом деле, генерал Ковалев хуже корнета Посажного? Посажной, как и Ковалев, вызывает свою жертву обманом (который вдобавок у Посажного носит служебный характер: вызов к командиру полка). Как и Ковалев, корнет Посажной употребляет для истязания подчиненных ему нижних чинов, которые бессознательно играют роль палачей, только вдобавок корнет еще и лично становится палачом, принимая участие в самых изысканных мучительствах… Но в то время, как Ковалев не предпринимает ничего для скрытия своей расправы, корнет Посажной прибегает к чисто приказной – правда, очень наивной – уловке, рисующей сразу и нравственный, и умственный уровень корнета по сравнению с суровым изуверством закаспийского генерала: он вымогает у своей жертвы оправдательную расписку в том, что его не истязали!..

И однако Ковалева успели судить и, как бы то ни было, даже осудили, несмотря на заступничество генералов Куропаткина и Уссаковскаго. Под давлением общественного мнение решен пересмотр заново всего процесса, Ковалев успевает уехать в Читу и получает приказ вернуться, наконец он трагически кончает все эти счеты выстрелом и смертью… А корнет Посажной «благополучно продолжает службу в полку». Какой «несчастной случайностью» может военная Фемида объяснить эту странность и что она может ответить на горькие вопросы предсмертной апелляции застрелившегося генерала?.. Отвечать перед законом, поставленным так высоко, что на его решение не может повлиять никто, ниже генералиссимусы действующих армий, – это одно. Но генералу являться случайной жертвой якобы правосудия, которое в то же время и за более тяжкий проступок не в состоянии настигнуть александропольского корнета, – это ведь действительно «горько, обидно до слез», потому что это произвол, усмотрение, жертва общественному негодованию, уступка… Все, что угодно, но только не правосудие, которое равно для всех и должно считаться лишь с законом.

III

Со времени дела Сташевскаго, убившего журналиста Сморгунера за исполнение последним своих гражданских обязанностей (и отделавшегося, кстати сказать, совершенными пустяками), я привык обращать внимание на дела этого рода, далеко не полно оглашаемые в газетах, и теперь в моем распоряжении находится ужасающий мартиролог, отмеченный все тою же исключительностью военных взглядов на значение профессиональной чести, тем же презрением к личности и жизни русского невоенного человека и так же обагренный кровью… Перечислить полностью весь этот длинный ряд насилий в небольшой заметке нет никакой возможности, и потому, чтобы не быть голословным, я приведу лишь случаи, относящиеся к двум месяцам, располагая их в простой хронологической последовательности.

Апрель. Из Красноярска пишут «Праву»:

«На вокзале, в комнатах II и III класса, публика, являющаяся будто бы «интеллигентной», держит себя непозволительно. Преимущественно это железнодорожные саврасы, проезжие и местные субъекты, бряцающие оружием. Помимо шума, громких окриков, насмешек, неприличных выражений по адресу дам и вообще лиц, почему-либо не нравящихся этим оболтусам (я цитирую точно), последние злоупотребляют еще оружием: вынимают револьверы, делают вид, что хотят стрелять, потрясают саблями. На днях такой еще юный пижон, упившись до белых слонов, вообразил, что находится на передовых позициях в Маньчжурии, и пустился шашкой рубить цветы и посуду, находившиеся на общем столе»[107].

12 апреля в 4 часа дня, в Томске, в Кривом переулке, два офицера публично избивали извозчика, а с ним, кстати, и седока. Последний кричал: «есть ли тут студенты, заступитесь!» На помощь избиваемым явилась публика, а к офицерам присоединился третий товарищ, который во время составления протокола в обращении избиваемого к студентам усматривал призыв к бунту[108].

22 апреля в Твери был произведен ускоренный выпуск юнкеров тверского юнкерского кавалерийского училища. По обычаю окончившие военное воспитание молодые люди отправились «вспрыснуть» новые мундиры в общественный сад, в ресторан, называемый «Кукушкой». Начались эти «вспрыски» с того, что из верхнего зала этого публичного места были изгнаны «штатские»… «Ты зачем, шпак? Убирайся подобру-поздорову!» – так обращались эти «воспитанные» молодые люди к совершенно им незнакомым лицам гражданского состояния. Затем с отвоеванного таким образом верхнего этажа посыпались вызовы, обращенные уже ко всей находившейся внизу публике, причем храбрая молодежь требовала «подать им на расправу хоть одного (!) студента». Наконец, разгоряченные вином, юноши сошли в сад и очень скоро, «обнажив шаники, бросились на публику», очевидно, вынеся из своего учебного заведения огульное представление обо всем невоенном обществе и народе, как о врагах, подлежащих искоренению. «На меня (писал корреспонденту «Новостей» один из очевидцев, присяжный поверенный Ч.) наскочили двое с обнаженными шашками, но я отбился палкой. Слышал 4–5 револьверных выстрелов». Один из «почетных жителей» гор. Твери рассказывал тому же корреспонденту: «Около 11 час. вечера я встретил близ почты большую толпу народа, которая бежала от офицеров. В конце Миллионной улицы вскоре показалась толпа офицеров, и вся публика, скрываясь от них, бросилась в почтовую контору, откуда долго никто не решался выходить».

Таким образом, военные действия были перенесены на улицу. Между тем «из сада двое были отправлены в больницу (с рассеченными ранами). Получившие менее значительные раны разъехались по домам». На другой день в юнкерском училище выплачивали контрибуцию пострадавшим за испорченное платье, а иным и за раны (так, один из писцов получил 62 рубля за рассеченную руку и пальто). «Делу дан законный ход»[109]. Но какое разбирательство (если оно и состоится, что, однако, сомнительно) покроет тот факт, что военная молодежь, только что сошедшая со школьной скамьи, первый пыл своих «юных увлечений» направляет, без всякого даже разбора, на истребление своих безоружных сограждан? И так они начинают свою карьеру!.. Каково же будет продолжение?.. При правильном взгляде на дела этого рода у этих юношей следовало отнять оружие немедленно и навсегда, так как они обнаружили сразу, что из своего учебного заведения не вынесли самых элементарных понятий о том, что такое оружие, для чего народ снабжает им свою армию и в каких случаях обнажение сабли должно считаться одним из тягчайших преступлений даже с профессиональной точки зрения…

24 апреля опять в Томске офицер Червяковский, подозвав извозчика, стал грозить, что «разобьет ему морду», если, подъезжая, он брызнет на него грязью. Испуганный извозчик предпочел вовсе не подавать лошадей такому грозному седоку. Тогда Червяковский кинулся в пролетку, стал бить извозчика по голове и затем обнажил шашку. К счастью, извозчик успел соскочить с пролетки. Возмущенная публика обезоружила буяна и потребовала составления протокола в участке. Часа через 2 или 3 тот же Червяковский появился на Нечаевской улице (у извозчичьей биржи) с целым взводом солдат. Извозчики в панике бросились в разные стороны, а Червяковский, «дав команду стрелять» (которую солдаты, очевидно, не исполнили?), послал взвод в погоню за беглецами. Когда же на шум из соседнего двора выбежали маленькие гимназисты, то озверевший офицер приказал: «бей их прикладами!» К счастью, вскоре подоспели другие военные, и Червяковский, который взял из казармы солдат без разрешения коменданта (и солдаты последовали за безумцем!), был арестован. «Будет ли делу дан законный ход» – корреспонденту неизвестно[110]

24 же апреля в другом конце России, а именно в г. Новороссийске, казачий хорунжий Еглевский произвел целый погром, едва не кончившийся кровавым столкновением толпы с войсками. Напившись пьяным, этот вояка вышел, вооруженный, на улицу, с двумя казаками и стал избивать людей, попадавшихся навстречу. Сначала он ни за что ни про что ударил школьного сторожа Шпаковскаго, потом «съездил по уху» проходящего армянина, затем дал пощечину рабочему Медведеву. Когда товарищи последнего сделали попытку заступиться, то Еглевский скомандовал сопровождавшим его казакам: «шашки вон!» И те, как бессмысленные машины, без проблеска сознания, без признаков понимания того, что такое служба и что преступление, исполнили дикую команду, а сам Еглевский выхватил револьвер и стал стрелять, причем ранил в плечо девочку Татьяну Сухорукову. После этого его видели в других местах, и всюду он производил буйства, и всюду, как автомат, за ним следовал казак, бессмысленно, по приказу размахивавший шашкой (другой, по-видимому, скрылся).


На шум и выстрелы сбежалась толпа, и дело стало принимать серьезный оборот. Тогда Еглевский скрылся в постоялом дворе Шумахера, а толпа, все возраставшая и страшно возбужденная, запрудила всю улицу.


Ждали, очевидно, нападения на постоялый двор и самосуда: была вызвана полиция, жандармы и, наконец, войска. К счастью, до кровавых столкновений дело не дошло. Приставу и жандармскому офицеру удалось проникнуть в постоялый двор и увести Еглевского задним ходом. При этом оказалось, однако, что, даже находясь в осаде, хорунжий Еглевский успел избить давшего ему приют Шумахера. Волнение в обществе и народе было так сильно, что для успокоения города начальство сочло нужным расклеить по улицам объявление: «По делу о произведенных хорунжим Еглевским на Цемесской улице выстрелах исправляющий должность губернатора лично производит дознание»[111].

Вообще 24 апреля (1905 г.) является каким-то роковым: в тот же день в Петербурге штабс-капитан Сквиро (на этот раз отставной), заметив на вокзале Московско-виндаворыбинской железной дороги еврея Винника с Георгиевским крестом, подошел к нему и спросил, за что он получил этот крест? Винник ответил, что получил его за отличие при взятии крепости Таку. Тогда Сквиро внезапно схватил с груди Винника крест и бросил его на платформу, а сам скрылся столь поспешно, что возмущенная презренной выходкой публика не успела задержать трусливого наглеца. На глазах у Винника были слезы. Публика наперерыв выражала ему сочувствие[112].

В самом конце апреля или в начале мая компания частных лиц, прохаживаясь в Николаеве по Соборной улице, вела оживленную беседу, причем один, жестикулируя, нечаянно задел одного из двух проходивших мимо офицеров. Задевший, на замечание офицера, снял шляпу и извинился. Офицер (Яковлев) не удовлетворился даже вторичным извинением и стал говорить грубости по адресу всей компании, а затем даже наступать с хлыстом, грозя что-то «показать жидам», которых, впрочем, по словам корреспондента, в собравшейся на шум толпе было очень мало. Яковлев толкнул г-на Р. так, что тот едва устоял на ногах, а его товарищ Потапов ударил г-на Р. сзади по голове. Затем были опять пущены в ход обнаженные шашки, причем г-н P., схватившись за лезвие, поранил себе руки. Офицеры приказывали городовому арестовать г-на P., но толпа свидетелей происшествия настояла на препровождении в участок для составления протокола и самих развоевавшихся офицеров[113].

5 мая в городе Екатеринославе на пароходе между пьяным офицером Петровым и помещиком Грековым произошла ссора, по рассказам очевидцев, из-за того, что Петров приставал к даме, сидевшей вместе с Грековым. Последний попросил офицера вести себя приличнее, а офицер, увидев в этом напоминании оскорбление мундира, ударил Грекова и затем обнажил шашку. Тогда Греков выхватил револьвер и убил Петрова почти наповал. Суду предстоит решить, в какой степени это вызывалось необходимостью самообороны, но, при описанных обстоятельствах, в решении суда сомневаться трудно[114].

15 мая в селе Лоцманской Каменке (Екатериносл. губ.) офицер лейб-гвардии гренадерского Екатеринославского полка, в нетрезвом виде, ворвался в неуказанное время в пивную и потребовал пива. Когда хозяин, Драган, ответил, что в такой ранний час он по закону не вправе отпустить пива, то офицер, обнажив шашку, приставил ее к носу Драгана, а затем нанес удар по плечу. День был базарный, и к месту происшествия быстро собралась толпа, состоявшая преимущественно из крестьян. Одного из них (Омельченко) храбрый воин уколол шашкой в плечо. Тогда, очевидно мало обращая внимания на неприкосновенность мундира, в который был облечен пьяный буян, крестьяне быстро его обезоружили, сделав, таким образом, безопасным[115].

21 мая, в 2 часа пополудни, по главной улице города Ченстохова («Аллеем»), служащей местом гулянья, проезжал верхом по пешеходной части улицы офицер 42-го драгунского Митавского полка, Позняк. На замечание одного из публики, что эта часть «Аллеи» назначена только для пешеходов, офицер ответил ударом кулака в лицо. Полицейский побоялся составить протокол и стал энергично приглашать возмущенную публику расходиться[116].

IV

Все изложенное представляет, без сомнения, лишь слабое отражение того, что совершается в действительности. Я взял лишь факты, оглашенные за два последних месяца[117], но я, конечно, не исчерпал всего, что появилось за это время в газетах, а газеты не печатали всего, что имело место в жизни. При этом я нарочно устранил все случаи, где гг. военные выступают в роли усмирителей всевозможных замешательств, так как в этих случаях явление усложняется наличностью страстей и увлечений другого порядка. Легко понять, в какой мере злоупотребление оружием в этих случаях превосходит обычные приемы «мирного времени». Я, вероятно, еще вернусь к этому предмету, а пока в приведенных примерах мы имеем дело с обычными, будничными отношениями военной среды к обывателям. Военные люди являются здесь в роли таких же обывателей, нанимающих извозчиков, проходящих по улицам, заходящих на почты, в увеселительные сады или рестораны. И вот как легко все эти мирные действия заканчиваются обнажением оружия и ранами, а иногда и смертью…


Нигде уже в Европе (за исключением, может быть, Турции) нет таких нравов и такой их безнаказанности. Когда происходит что-нибудь подобное в парламентских странах, то это подает повод к огромному общественному движению.


Два случая такой расправы с гражданами из-за мундирной чести в Германии доставили много неприятных минут министрам, которым пришлось оправдываться и выслушивать очень суровые речи Бебелей и Рихтеров. Если бы хоть что-нибудь подобное произошло в Англии – это могло бы поколебать министерство, вызвало бы парламентское следствие и пересмотр всего военного быта. У нас десять оглашенных случаев (А сколько неоглашенных! Ведь дело Посажного оглашено только через год!) в два только месяца не обращают особенного внимание тех, на чьей обязанности лежало бы прекращение систематических правонарушений, и военное правосудие довольно спокойно взирает на подвиги всех этих Васичей и Посажных, Червяковских, Еглевских, Яковлевых, Потаповых и им подобных, прилагая лишь старание по возможности оттянуть суд, ограничить пределы его рассмотрения и смягчить приговоры[118]. И никому как будто не приходит в голову, что это все растущее на почве безнаказанности явление деморализует армию, понижает ее нравственный уровень и принимает, наконец, размеры грозного общественного явления. Искать правосудия?.. Но ведь жалобы приходится адресовать прежде всего таким же военным, которые сами «были молоды» и с доброй улыбкой снисходительных дядюшек вспоминают собственные милые проделки над безоружными «шпаками», т. е. над людьми из русского общества и народа, который своим трудом содержит самую армию.

Вот наудачу классический пример, как иной раз встречаются эти законные жалобы. В 1900 году г. Тулушев, житель города Кирсанова (Тамбовской губ.), проходя в цирке к своему месту, нечаянно тронул палкой трость офицера Тихонова. Последний осыпал его за это грубыми оскорблениями, причем размахивал тростью над головой Тулушева. Тулушев принес на это жалобу начальнику 5-го кадра кавалерийского запаса, г-ну Туганову. Факт был налицо, отрицать его было невозможно. И вот официальный ответ Туганова (№ 1642):

«По подробном расследовании дела по вашей жалобе на шт. – ротмистра вверенного мне кадра, Тихонова, препровожденной мне городским судьей города Кирсанова при отношении от 12 августа сего 1900 года, за № 1083, выяснена обоюдная обида: со стороны вашей тем, что вы толкнули своей палкой кончик трости (sic) шт. – ротмистра Тихонова, а со стороны шт. – ротмистра Тихонова тем, что он при разговоре с вами махал палкой и употреблял бранные слова, – почему дело оставлено мною без последствий…» («Русские Вед.» 12 сентября 1900 года, № 254). Признаюсь, я сильно затруднился бы ответить на вопрос генерала Ковалева: хуже ли его поступок с Забусовым этого официального ответа, беззастенчиво приравнивающего личность штатского русского гражданина к кончику трости военного!

И при таких-то условиях, когда чуть не каждая неделя приносит русскому обществу несколько известий об оскорблениях, насилиях, иной раз убийствах беззащитных граждан, каждый отдельный случай беспричинного оскорбления офицера вызывает целую бурю. За несколько лет мы знаем лишь четыре таких случая. В одном из них полуневменяемый субект ударил молодого офицера (Кублицкаго-Шотуха). Тот не убил его, и потому сам покончил с собой, отдав молодую жизнь в жертву Молоху «мундирной чести…» И по этому поводу М. И. Драгомиров, авторитетный писатель по вопросам военного быта, не нашел ничего другого сказать своим младшим товарищам, кроме изумительного совета, – чтобы «малейшее (sic!) посягательство на оскорбление действием вызывало мгновенное возмездие оружием, рефлекторное». В подтверждение этого положения кастовой этики М. И. Драгомиров привлекает соображение о «несоответствии законов с требованиями жизни» и даже вспоминает о скрижалях завета, которые разбил Моисей в своем гневе на израильский народ!.. Престарелый генерал и авторитетный военный писатель представляет себе, очевидно, всех военных Моисеями в праведном гневе, а нас, обыкновенных граждан, безусловными грешниками. Ввиду этого он рекомендует своим коллегам разбивать походя и те небольшие скрижальцы отечественных законов, которые еще ограждают хоть отчасти права невоенных граждан на неприкосновенность личности и на гарантии суда. Совет М. И. Драгомирова есть совет презирать законы отечества, упраздняющие дикий принцип кастового самосуда, и ставит личный суд в своем деле выше этих законов… М. И. Драгомиров при этих подстрекательствах забывает только, что привычка к некоторым рефлекторным движениям, с одной стороны, расслабляет задерживательные и даже мыслительные центры, а с другой – порождает часто такие же нежелательные и несдержанные ответные рефлексы.

V

И это в последнее время сказывается все заметнее. Так как мы ограничили свою заметку материалом за два месяца, то не станем перечислять все случаи, когда толпа избивала прибегавших к оружию офицеров, рвала на них погоны, отнимала и изламывала сабли (таковы парадоксальные последствия излишнего ограждения неприкосновенности «мундира»). Но и в приведенных нами выше эпизодах этот мотив постоянно сопровождает происходящие столкновения… «Возмущенная публика», «сбежавшийся на шум народ», «прибежавшая с базара толпа мужиков» – всюду принимает сторону безоружных граждан. В Костроме печатно провозглашается необходимость запасаться оружием ввиду систематических насилий со стороны офицеров; в Екатеринославе Греков убивает наповал оскорбившего женщину и обнажившего саблю офицера Петрова; наконец, в случае с Еглевским настроение толпы принимает такой угрожающий характер, что требует экстренных мер, и против негодующего народа выдвигаются войска. И это, конечно, потому, что за пьяными и исступленными Еглевскими и общество, и народ чувствуют не случайные выходки отдельных буянов, а признаки настроение военной среды, привычку многих ее представителей безнаказанно топтать чужое достоинство и чужую честь… Самое объявление губернатора, извещавшего население о том, что он производит дознание лично, указывает очень красноречиво на недоверие к беспристрастию военного правосудия, на которое с такой горечью указывает (с противоположной точки зрения) и предсмертная апелляция несчастного Ковалева.

Генерал Ковалев, несомненно, является жертвой своей среды и ее нравов. По многим прежде бывшим примерам он тоже имел полное основание считать себя Моисеем, безнаказанно разбивающим скрижали. Эта уверенность на сей раз его обманула: обычные приемы кастового суда встретились с возрастающим не по дням, а по часам правосознанием русского общества. И в ответ на приговор первой инстанции раздался такой гром единодушного негодования и протеста, что… генерал Ковалев остался одиноким…

В своем предсмертном письме он говорит, что не раскаивается в своем поступке. Но не всегда он говорил таким образом. Еще недавно, после тифлисского разбирательства, он поместил в «Новом Времени» письмо, в котором звучит явная попытка смягчить подавляющее общественное негодование. Там он говорил, между прочим:


«Оспаривать справедливость нравственной оценки моего преступления я не могу, потому что сам себя осуждаю и, наверное гораздо строже, чем кто бы то ни было»[119]. Но если так – то и последствия очевидны: за виной и притом виной тяжкой, должна следовать ответственность, условия которой заранее и безлично установлены законами. Только этого и добивалось и общество, и печать в деле ген. Ковалева.


Он не захотел или просто не имел мужества принять эту ответственность в условиях, гарантирующих также и потерпевшую сторону. Он предпочел этому смерть…

Это его дело… Ни обществу, ни печати не в чем упрекнуть себя. Могила ген. Ковалева говорит не об излишней суровости общественного суда, а лишь о том, что на смену русской бессудности идет возрастающее гражданское самосознание.

VI

Моя статья была уже закончена, когда газеты принесли новое потрясающее известие. 18 июня офицер проходившего через Курск эшелона артиллеристов на неповиновение и грубость солдата ответил смертельным ударом шашки. А возмущенная этим толпа напала на вагон, в котором заперся отстреливавшийся офицер, вывела оттуда сопровождавшую последнего семью и зажгла вагон. Офицер погиб.

Таковы первоначальные известия об этой потрясающей трагедии. Каковы бы ни были дальнейшие подробности, они не в состоянии изменить ее глубокого основного значения. «Рефлексии», так беззаботно рекомендуемые генералом Драгомировым, двусторонни, обоюдоостры и опасны…

Наконец, для отдыха от мрачных впечатлений мне приятно привести известие другого порядка. Газеты сообщают, что «от имени многих офицеров гвардейских и артиллерийских полков послано ходатайство о разрешении собрания офицеров для обсуждения некоторых вопросов, касающихся положения офицеров в обществе». В ходатайстве указывается, что офицеры сознают свою оторванность и отчужденность…


«Мы чувствуем себя словно в завоеванной стране, – говорится в ходатайстве, – и такое положение становится невыносимым»[120].


Исход ясен. Он в признании, что военные должны стать гражданами своей страны, что закон должен быть один для всех, что профессиональная нравственность не может стоять в противоречии с началами, которые признаны всем обществом… Только тогда исчезнут и отчужденность, и оторванность, и ковалевские трагедии, и курские ужасы, и многое, многое другое.

1905 г.

Кто виноват?(Несколько слов «Русскому Инвалиду»[121])

I

– Обратили ли вы внимание на два номера «Русского Инвалида», в которых военный официоз говорит о статьях «Русского Богатства»?

Этот вопрос мне предложил один из наших читателей, бывший военный, продолжающий интересоваться военными делами и военной литературой.

Мне пришлось ответить, что, к сожалению, на эти номера мы как-то внимания не обратили. Столько теперь «полемизируют», и часто полемизируют в таком тоне, что далеко не за всем уследишь, и далеко не за всем стоит следить. К сожалению, и в военной прессе, которой подобала бы, по-видимому, особая сдержанность выражений, нередко встретишь «статьи», ничем не отличающиеся от расхожей черносотенной печати. Есть, например, журнал «Военный Мир»; в этом журнале в марте месяце была напечатана заметка «Ритуальное убийство», которая по решительности заключений, по литературности и по общему тону могла бы украсить страницы «Двуглавого Орла», издаваемого в Киеве известным «студентом» Голубевым. «Возмущенные горожане едва не произвели резни евреев. И только благодаря стараниям бургомистра эта справедливая месть не была приведена в исполнение»[122]. Это говорится по поводу одного из «исторических» эпизодов с ритуальными убийствами, и напечатано это не в уличном черносотенном листке, а в «Военном Мире». Таким образом, для этого военного органа ничего не разбирающий погром не есть грубое проявление дикого самосуда; а убийство озверелой толпой женщин, стариков, детей является осуществлением «справедливой мести». Понятно, какими полемическими перлами украшают такие авторы свои статьи по адресу инакомыслящих и как мало поучительного можно найти в таких «выступлениях».

Наш собеседник находил, однако, что «Русский Инвалид» – не «Военный Мир» и что со статьями его по нашему адресу и обвинениями, которые он против нас выдвигает, ознакомиться не мешает.

Мы ознакомились, и отсюда эта несколько запоздалая заметка.

Речь в «Р. Инвалиде»[123] идет о статьях наших сотрудников: г-на Мстиславского («Помпонная идеология» и «Без евреев») и г-на О. Кр. («Армейская дидактика»). Статей г-на Мстиславского мы пока касаться не будем. Читателям известно, что по этому поводу мне, как официальному редактору «Русского Богатства», придется в более или менее близком будущем вести «полемику» в судебных инстанциях. Еще недавно в русской печати всех направлений было принято в таких случаях приостанавливать полемику до судебного разбирательства. Но… не по одному только этому вопросу литературного поведения мы, вероятно, разошлись бы с нашими оппонентами из «Русского Инвалида». Да и вопрос по нынешним временам слишком уж «тонкий».

Есть кое-что и погрубее, в чем, по-видимому, договориться было бы легче. Касаясь «Помпонной идеологии», автор полемики говорит, между прочим, что г. Мстиславский «понадергал особенным остроумным, но не серьезным образом подлинные цитаты из статей «Русск. Инвалида», «Разведчика», «Вестника русской конницы», из коих «совершенно искусственно создает картину ничтожества военной среды». Мы были бы очень огорчены, если бы кто-нибудь доказал, что наш сотрудник неправильно распорядился с цитатами. К счастью, никто еще не попытался этого доказывать (и наш оппонент признает цитаты «подлинными»). Но нас радует, что, по-видимому, у нас с автором из «Русского Инвалида» есть хоть одна общая отправная точка: очевидно, и военный орган признает, что с цитатами надо обращаться добросовестно и что «жонглирование фразой» есть вещь предосудительная…

Очень жаль только, что официозная газета не считает это правило обязательным на своей собственной территории. Вот, например, как ее автор передает своим читателям мысли противника: он (г. О. Кр., автор статьи «Армейская дидактика» в мартовской книжке «Р. Богатства») «становится в позу, извергает из себя фонтан фраз на тему о зависимости русского обывателя от «опричника-армейца» и т. д. Нам кажется, что если вместо того, чтобы привести точно слова противника, говорят об его позе и о фонтане, то это и есть «жонглирование фразой», в которой «Р. Инвалид» обвиняет других. Еще хуже, когда чужие якобы слова неправильно ставятся в кавычки. Кавычки всегда подчеркивают «дословность» цитируемого, и читатели «Инвалида», вероятно, удивятся, когда узнают, что во всей статье г. О. Кр. слова «опричники-армейцы» не встречаются ни разу, и никаких «фраз о зависимости обывателя» вообще нет. Автор идет еще далее: он приписывает г-ну О. Кр. «возмутительную картину, наподобие той, которая представилась глазам кн. Серебрянаго, увидевшего опричников с песьими головами» и т. д. Итак, наш военный полемист сначала незаметным образом втискивает свое собственное выражение в чужие кавычки, а потом приписывает противнику картину, которой в разбираемой статье тоже нет. Есть даже как раз обратное: «Я имею основание думать, говорит г-н О. Кр., что далеко не вся армия проникнута такими представлениями о порядочности и чести, какие рекомендует г. Кульчицкий и некоторые военные воспитатели». И дальше он приводит мнения других военных, что «армия есть только часть целого, плоть от плоти, кость от костей своей нации»[124]… и т. п.

Как видите, автор не только не изображает всю данную среду опричиной с песьими головами, но, наоборот, старается защитить ее от огульного обвинения в тех взглядах, на которые нападает. Полагаю, мы вправе поэтому вернуть «Русскому Инвалиду» упрек в жонглировании фразами, с неприятным прибавлением, что даже и самые фразы, которыми «жонглируют» на его страницах, не подлинные.

Есть, увы! и другие, не более изящные черты этой официозно-военной полемики, на которых мы не станем останавливаться подробно. Вот, например, взятые наудачу фразы: «С ловкостью, какой позавидовал бы и всякий другой (?!) еврей». Удивительно «тонкий» и убийственный намек, что г. Мстиславский – еврей. Не значит ли это, однако, слишком развязно утверждать более того, чем знаешь? Правда, вопрос для нас довольно безразличен: участие евреев мы нимало не считаем предосудительным, хотя бы это были и не Гурлянды, оказывающие такие ценные услуги официозной «России». К сожалению, однако, «Русский Инвалид» позволяет себе говорить больше (и даже бесконечно больше) того, что знает, и не в столь безобидной области. Он говорит и говорит дважды (по поводу статей г-на Мстиславскаго) о каких-то таинственных «заказах» («хорошо исполненный заказ», «по тому же, вероятно, заказу»). Намек ясен: речь, очевидно, идет о «еврейских заказах», иначе говоря о литературной подкупности. Писать по таким побуждениям есть величайшая гнусность.


Кто действительно способен этим возмущаться, тот прежде всего обращается с такими обвинениями осторожно и не позволит себе кидать грязные намеки вскользь, мимоходом, без оснований и доказательств… Кто делает это с таким легким сердцем, тот, очевидно, не способен чувствовать всю силу такого обвинения.


Сдержанность, пропорциональная серьезности обвинения, обязательна для всякого, кто хочет оставаться джентльменом в печати. Легкость, с которой перекидывается такими полемическими аргументами уличная пресса, едва ли приличествует тону официоза, и притом еще военного… Таково наше гражданское мнение по этому вопросу литературной этики. «Рус. Инвалид», по-видимому, думает иначе…

II

Все это (вплоть до неподлинных кавычек) довольно, как видит читатель, неопрятно. И если все-таки мы решаемся вернуться к статье «Русского Инвалида», то лишь потому, что нападение военного официоза ставит по существу некоторые вопросы из такой области, в которой «гражданская точка зрения» сильно расходится с точкой зрения военной (впрочем, только данного момента и при данных условиях).

Речь идет о книжке г-на В. М. Кульчицкого.

В. М. Кульчицкий, – человек, очевидно, военный, книга называется «Советы молодому офицеру». В предисловии ее сказано, что цель ее издания – избавить молодых офицеров от промахов и ошибок, как в частной жизни, так и на службе, что тут собраны старые, но вечно новые истины и т. д. Дальнейшую ее характеристику читатель может возобновить в памяти по статье г-на О. Кр. «Армейская дидактика» («Русское Богатство», март 1912 г.).

Книжка отчасти смешная. С этим как будто готов согласиться и защитник из «Русского Инвалида». Он допускает, что, «как всякие советы, сводящиеся иногда к несколько смешным «правилам хорошего тона», брошюрка эта представила богатое поле для изощрения остроумия». Допускает даже, «что «Советы молодому офицеру» действительно заслужили, чтобы над ними посмеялись». Но затем автор спохватывается и заявляет, что это он допускает лишь на секунду (всякие советы этого рода несколько смешны… на секунду?). Есть в ней и сторона очень серьезная. «Наряду со смешными советами вроде указания, что в обществе не совсем прилично закладывать ногу на ногу, автор обличения армейской дидактики выуживает и «страшные» советы, как поступать в случаях, когда офицеру приходится пускать в ход оружие. Необходимость оговорить и такой случай из жизни непредубежденному сознанию должна быть понятной. Стоит вспомнить гибель несчастного Пиотух-Кублицкого, заплатившего жизнью именно за неумение решить этот вопрос, в результате чего драма оскорбленного, но не отомщенного в глазах современного общества (!) человека и самоубийство. Сознанию автора разбираемой статьи (говорится далее в статье «Русского Инвалида») такая простая логика вещей, по-видимому, не под силу».

Никогда не следует выставлять своих противников слишком глупыми. Откуда автор взял, что г. О. Кр. возражает против «необходимости говорить» о тех случаях, когда «офицеру приходится пускать в ход оружие» не против нападающего врага и даже не в случае открытого восстания, а против безоружных соотечественников, в личных столкновениях, где офицер является и спорящей стороной, и судьей в собственном деле, и исполнителем смертной казни. Нет, говорить об этом надо, и мы теперь не возвращались бы к книжке г. Кульчицкого, если бы военный официоз именно этого пункта не взял под свою «авторитетную» защиту.

Да, говорить нужно. Но как и что говорить, в этом именно заключается узел вопроса. Нашему сотруднику, г-ну О. Кр., показалось интересным, что об этом можно говорить печатно так, как говорит г. Кульчицкий, и что эта точка зрения рекомендуется некоторыми «педагогами» военной молодежи чуть ли не как катехизис. А мне теперь интересно, что официоз военного ведомства тоже приобщается к этим далеко не забавным советам «армейского дидакта».

Да, на многое теперь точки зрения официально-военная и гражданская (порой тоже официальная) радикально расходятся. Упоминая, например, о драме Пиотуха-Кублицкаго «Р. Инвалид» совершенно напрасно упоминает о взглядах «современного общества». Случай этот еще памятен многим. Пьяный хулиган оскорбил офицера. Офицер не убил его на месте и потом застрелился сам именно оттого, что не убил. Такова эта драма Пиотуха-Кублицкаго, по словам «Русского Инвалида» «оскорбленного, но не отомщенного в глазах современного общества». Нет, что касается «современного общества», то все оно целиком, с его культурой, с его взглядами на законность и право, наконец с его положительным законодательством, основано на отрицании самоуправной личной мести, особенно мести кровавой. Общество борется со всяким самоуправством. Все личные счеты между своими членами, служившие в седые времена предметом самосудов, оно взяло в свои руки, отдав их суду, действующему во имя верховной власти в той или другой ее форме. Это аксиома, начертанная на первых страницах всякой современно-общественной организации. Загляните в наш «свод законов», и вы найдете там статьи, строго карающие те же самые поступки, которые г. Кульчицкий с таким легким сердцем рекомендует «молодым военным» среди правил хорошего тона.

Я помню из времен своего детства офицера, который, в царствование императора Николая И-го, был разжалован в солдаты лишь за то, что, разгорячившись в споре с обывателем, позволил себе до половины вынуть шашку из ножен. Вот как смотрела на эти дела военная юрисдикция сурового Николаевского времени. С тех пор в военной среде произошли большие перемены во взглядах на этот вопрос, но все остальное современное общество с его гражданским законодательством только развивало дальше основную аксиому права. И если несчастный, по-видимому глубоко-симпатичный юноша Пиотух-Кублицкий погиб трогательной жертвой, то эта жертва принесена не «взглядам современного общества», а только взглядам современной военной среды, вернее некоторой ее части. Взгляды эти, чисто специфические, для нас, остальных членов общества, необязательны. Наоборот: и основные начала всякого общественного устройства, и даже прямые статьи обязательных для нас законов предписывают нам взгляд прямо противоположный: кровавый самосуд в личном деле есть деяние, караемое и мнением «современного общества», и его законами…

Было бы интересно увидеть юриста, – военного или штатского безразлично, – который взялся бы оспаривать это положение.

III

Но… пусть. Мы знаем, что взгляды официально-военной этики давно отделились в этом вопросе от взглядов общегражданских. И, конечно, не нашим слабым перьям остановить это разделение. Нам кажется, однако, что и в этом должны же быть известные пределы и что даже многие из тех военных, которые не разделяют нашей гражданской точки зрения на вооруженный самосуд, отвернутся, может быть, даже с негодованием, от той постановки, какая придана вопросу нашим армейским дидактом г-м Кульчицким.


Бывают случаи, когда даже присяжные оправдывают прямое убийство. Это тогда, когда оно совершено под влиянием аффекта: человек не мог стерпеть внезапного оскорбления своей личной чести или чести семейной… Он забывает все: святость человеческой жизни и собственную судьбу.


Этот последний момент (самозабвение, жертва своим будущим) облагораживал в прежние времена поединки. Они карались строго, иной раз вплоть до разжалования. Но люди не считались с этими последствиями из соображений правильно или неправильно понятой чести. Человек рискует жизнью – естественно, что он не думает об испорченной карьере. В порыве гнева он убивает обидчика, но при этом он забывает и о своей разбитой жизни. Честь мундира! Предполагалось, что это – мотив, всегда вызывающий в военном аффект самозабвения. При оскорблении личной чести он еще может сдерживаться и регулировать свои поступки дуэльными правилами. Но при оскорблении мундира он испытывает такой внезапный прилив бурного гнева, что забывает все: и ответственность, и то, что перед ним, вооруженным, стоит человек безоружный, не могущий защищаться. А ведь такая победа всегда бесславна…

Таковы были презумпции. Теперь… Уже поединок по предписанию, по обязанности, с разрешения начальства сильно изменяет психологическую картину дуэлей… Но все же там остается (хотя и весьма незначительный) риск собственной жизнью. В случае же убийства безоружного, убийства, требуемого новейшим «кодексом военной чести» и фактически почти безнаказанного, нет и этого мотива. Тут уже всякая фикция неудержимого аффекта исчезает… Но вот является еще г. Кульчицкий и печатно доводит эту фикцию до такого крайнего логического и нравственного абсурда, что защита его официальным органом военного ведомства является прямо чем-то совершенно уже изумительным и непонятным.

Припомним, в самом деле, соответствующий «совет молодому офицеру».


«Если, – говорит армейский дидакт, – обстоятельствами принужден прибегнуть к силе оружие – полумер не должно быть. Бей наповал и непременно с одного раза. Даже за одно обнажение оружие ответишь по суду. Бойся живого, а мертвый безвреден и на суде. Раненый и калека – ярмо. Он обвинит тебя на суде. Спасая себя от ответственности (!), оклевещет, а ты, не доказав его лжи, хотя и прав, погиб или принужден содержать его всю жизнь (не убитого тобою), вследствие решения экспертов и суда, как неспособного к труду после увечья».


Можно ли более опошлить предмет, чем это сделал автор «дидактики»! Вместо доводящего до самозабвения неудержимого душевного порыва, заставляющего забывать о святости чужой жизни, о нарушении законов божеских и человеческих, вместо «самоотверженной» защиты чести мундира (допустим, что так), – одним словом, вместо правильно или неправильно понимаемых традиций старого рыцарства, г. Кульчицкий вводит низменно-мещанский, холодный, прозаический расчет. Расчет сутяжнический и торгашеский. Бей своего штатского соотечественника непременно насмерть. Это тебе выгодно. Выгодно юридически: ты устраняешь опасного свидетеля на суде… Убив безоружного, постарайся еще обезоружить и его память… И кроме того… есть тут еще и прямо денежный расчетец: не придется тратиться на содержание изувеченного тобой калеки!..

Вот к каким побуждениям сводит г. Кульчицкий вопросы рыцарства и чести! Вот какую мораль рекомендуют некоторые педагоги военной молодежи, вступающей в жизнь… И вот, наконец, что находит поддержку в официозном органе военного ведомства!..

Мне хотелось бы думать, вместе с г-м О. Кр., что далеко не вся армия проникнута такими взглядами и что во многих сердцах под военными мундирами шевельнется чувство возмущения и брезгливости от этих меркантильно практических расчетов «армейского дидакта».

Может быть, даже в недрах самого «Русского Инвалида» отыщутся люди, которые найдут, что защита таких «советов» на страницах военного органа должна быть названа по самой меньшей мере прискорбным недоразумением?

Или это надежда слишком смелая?

IV

А пока «Инвалид», не довольствуясь защитой, переходит в нападение. И тотчас же опять маленькое «недоразумение». Автор уверяет, будто наш сотрудник г-н О. Кр. «доказывает благосклонному читателю «Русского Богатства», что все многочисленные столкновения офицера с толпой – результат вычитанных им дурных советов».

Но ведь это, в самом деле, удивительно – эта беспечная неряшливость, с какой на страницах официоза передаются чужие слова и мнения. Никогда подобной глупости о «всех столкновениях» наш сотрудник не говорил. Так позволяет себе наш оппонент передавать его фразу: «Неизвестно, читал ли поручик Кугатов “Советы молодому офицеру”». Значит, во-первых, речь идет не о всех случаях, а об одном, и в этом одном случае… «неизвестно»… Передача, можно сказать, более чем вольная, и даже не передача, а прямо переделка и извращение! И вслед за этим полемическим приемом наш оппонент продолжает с той же беспечностью:

«Но если бы сознание автора (т. е. г-на О. Кр.) прояснилось хоть на минуту (sic!), он немедленно понял бы, что, наоборот, именно в распространении статей, подобных «Армейской дидактике» или «Помпонной идеологии», лежит огромный заряд отрицательной энергии, которою авторы старательно заряжают своих читателей. Неискренним после этого кажется удивление этих господ, когда внушенное им разрядится в первом же уличном столкновении, где заранее все шансы на мирный исход убиты их же рассеивающей пропагандой отрицательного отношения к армии».

Обвинение тяжеловесное, и еще в недавние годы такого (хотя бы и столь же неосновательного) утверждения на страницах официоза было бы достаточно, чтобы немедленно вызвать торопливую административную репрессию. Теперь мы, кажется, имеем возможность со всей подобающей вежливостью спросить:

– Вы это утверждаете, господа? Хорошо. Готовы ли вы доказать это?

Чтобы облегчить задачу, мы вам предлагаем следующий прием: мы процитируем наудачу оглашенные печатью случаи «прискорбных столкновений», а вы будете любезны указать: в чем именно тут усматривается влияние статей «Русского Богатства»?

Вот эпизоды, приводимые г-м О. Кр. Инцидент поручика Кугатова. Вы его помните: поручик Кугатов поселился несколько неосторожно в таком месте, куда прежде городская молодежь ходила довольно бесцеремонно. Его жена сидела на скамейке. Молодой приказчик Поляков подошел к ней с грязным предложением. Его арестовали.

Казалось бы, конец у мирового. Никакой чести мундира Поляков не оскорблял и даже не знал, к кому подходит. И однако поручик Кугатов явился в участок, приказал привести к себе арестованного, изрубил его шашкой и изрешетил пулями на глазах у полицейского караула…

Случай достаточно «прискорбный» даже с чисто военной точки зрения (стоит припомнить устав о караульной службе, не говоря о прочем). Но… мы спросим авторов «Русского Инвалида», кто, собственно, здесь начитался статей «Русского Богатства» до такой степени, что «все шансы на мирный исход оказались заранее убитыми»?

Изрубленный Поляков?

Или изрубивший Кугатов?

Или городовые, почтительно созерцавшие беззаконную расправу?..

Другой эпизод из той же области: в Тифлисе идет вагон трамвая. В вагоне между другими пассажирами – почтенный штатский старик, убеленный сединами, и два офицера. Офицеры курят. Штатский напоминает о правиле, воспрещающем курить в трамваях. Молодые люди зовут городового и… почтенного старца по их (совершенно незаконному) приказу тащат в участок «для выяснения личности». В участке оказывается, что неизвестный – член судебной палаты. Полиция получает выговор, «молодые люди» вынуждены на сей раз извиниться.

Не думает ли «Русский Инвалид», что этот финал последовал благодаря тому, что в Тифлисе не читают «Русского Богатства», а не потому, что неизвестный оказался «особой»?

Далее: вот факты, оглашенные в последнее время газетной хроникой в различных местах нашего отечества.

Киев. Ночью на 1 мая в кафе-шантан «Аполло» явились две компании офицеров в сопровождении дам. Тут была не одна зеленая военная молодежь. Газеты называют фамилию одного генерала, одного полковника генерального штаба, и сам герой столкновения – подполковник (по другим известиям полковник) по фамилии Лилие. В отдельный кабинет был вызван хор и пианист Штрейнберг. Кутили до утра. В 4 часа полковник Лилие потребовал у пианиста, чтобы тот сыграл «Саратовский марш». К несчастию, пианист не умел играть Саратовского марша без нот. «Ответ этот, – эпически повествует газетная хроника, – почему-то возмутил полковника Лилие, и он, выхватив отточенную шашку, воткнул ее острием в голову пианиста, ниже правого уха. Клинок вышел через рот наружу, задев сонную артерию. Штрейнберг тут же скончался. После него осталась большая семья, без всяких средств существования»[125].

Это в Киеве, в блестящем ресторане. Теперь глухой Аткарск, убогая пивная мещанина Сидорова. В ней казачий офицер в компании с казаком. За прилавком жена Сидорова. Захмелев, казак и офицер потребовали, чтобы им привели женщин. Сидорова отказалась, пояснив, что она сводничеством не занимается. Офицер, при уплате денег, без всякого другого повода ударил ее по лицу. Поднялся крик. Прибежала невестка Сидоровой. Оба воина набросились на пришедшую и стали наносить ей побои кулаками и ногами. Сбежалась толпа пароду, но никто не рискнул заступиться за избиваемую. Казаки спокойно ушли в свои части, избитую увезли в больницу[126].

Оба случая в мае. А вот в Сретенске (Забайкальской области) 15 апреля случай еще более яркий. «Один из офицеров 16-го Восточно-Сибирского стрелкового полка с компанией отправился в публичные дома. Обойдя четыре «заведения», компания зашла в пятое, где офицер… обнажил шашку и замахнулся на одного из служащих, но был вовремя обезоружен. Тогда офицер вызвал дежурную роту солдат и, отдав приказ заряжать ружья, приступил к осаде заведения… Далее корреспондент описывает картину осады и взятие своеобразной крепости, которую мы повторять не станем. Корреспондент уверяет (и до сих пор это не опровергнуто), что «солдаты гонялись за проститутками, ловили их и насиловали… с разрешения начальства… угрожая штыками»[127].

Я не стану продолжать. «Русский Инвалид» поверит мне, что, подвигаясь вглубь недавнего прошлого, я могу чуть не каждый месяц отметить двумя-тремя «хроническими» заметками такого же рода из разных мест: от столичных улиц, ресторанов и площадей до дальних городов и пивных Сибири. Воздерживаюсь также от толкований. Мы в данном случае не нападающая сторона, а только защищающаяся. Мы ждем, что «Русский Инвалид» укажет связь между статьями «Русского Богатства» и участью несчастного Штрейнберга или избитой Сидоровой.

Нелепость обвинения, с которым выступил против нас «Русский Инвалид», надеюсь, очевидна.

Теперь мы позволим себе остановить внимание официоза на одном очень громком эпизоде недавнего времени. Дело происходит в Уральске. На полицмейстера Ливкина поступает жалоба двух жителей, евреев, – полицмейстера Ливкина обвиняют во взяточничестве и вымогательстве. Положение, конечно, неприятное. Полицмейстер Ливкин служил до полиции на военной службе. Вымогательство, несомненно, марает мундир, но… служит ли мундир гарантией, что вымогательств не было? Иначе: можно ли сказать, что обвинение человека, носившего военный мундир, беспримерно и само по себе невероятно?

Конечно нет. Достаточно вспомнить многих интендантов, в том числе из настоящих военных. Почти параллельно с «делом» Ливкина шло несколько дел, где военные обвинялись в хищениях: командир 34-го казачьего полка С. приговорен за растрату к трехгодичному заключению в арестантское отделение с лишением прав[128]; командир миноносца капитан Гол-ин растратил 3,155 рублей и приговорен военно-окружным судом в Севастополе к исключению со службы и заключению в крепости на 16 месяцев. Там же поручик Ляшков; в Вильно поручик Носов; в Новочеркасске ген. – майор Тевяшев (присвоение казенных денег и подлоги); шт. – кап. Янченко в Харькове, казначей Усть-Двинской крепостной артиллерии г. Иванкович – все они доказали печальным опытом, что военной среде свойственны те же слабости, как и всякой другой. Не далее 7 марта нынешнего года особое присутствие Спб. судебной палаты признало капитана Задарновского, помощника пристава, виновным в деяниях, в каких пытались жалобщики обвинить уральского Ливкина.

Предстояло следствие, суд, может быть, арестантские роты. Был ли виновен капитан Ливкин в том, в чем его обвиняли? Теперь можно говорить лишь о вероятностях. Мы полагаем, что, если бы он не был виновен, то принял бы все меры, чтобы довести дело до суда, где постарался бы опровергнуть позорное обвинение. Он счел, однако, более выгодным поставить дело иначе. Он – военный. Значит, обвинение его задевает честь мундира. Он становится под защиту своего мундира, отправляется к одному из жалобщиков и… убивает его наповал. Потом едет к другому и тоже, «без полумер», кладет его на месте… Таким образом, обвинение в лихоимстве и вымогательстве он подменяет другим: убийством в запальчивости и раздражении, для… «защиты чести мундира». Расчет оказался, по-видимому, правильным, и теперь довольно трудно категорическое решение вопроса: г-н ли Ливкин защищал честь мундира или фикция мундирной чести прикрыла вымогателя и лихоимца?


Чрезвычайно интересно, что, когда одному свидетелю, военному, представитель гражданского иска задал вопрос: как следует военному человеку «реагировать» на такие официальные, подаваемые в законном порядке жалобы, то этот свидетель ответил, по-видимому, с глубочайшим убеждением:

– Реагировать надо оружием…


Это последовательно: вымогательство – деяние бесчестное, позорящее и человека, и, допустим, мундир. На оскорбление мундира надо «реагировать оружием». Вот два жалобщика и убиты…

Еще шаг на пути этой последовательности: показание свидетеля тоже может быть оскорбительно – убить надо и свидетеля. Но больше всего, конечно, позорит приговор суда. Значит… При дальнейшем развитии этих начал гг. Ливкиным приходится убивать и судей?.. И все это будет считаться защитой военной чести? А не защитой преступлений?

Берегитесь, господа… Посмотрите, кто еще за гг. Ливкиными тянется к этой очень «выгодной» аргументации.

В Каменец-Подольске в марте текущего года разбирался процесс полковника Мордвинова. Это фигура почти фантастически уголовная, что-то вроде Рокамболя в военном мундире. Он увлек молодую женщину и женился на ней, предварительно потребовав, чтобы она сделала завещание в его пользу. Ослепленная любовью женщина исполнила это, но, когда у нее родилась дочь, а муж предстал в настоящем его виде, она стала подумывать о перемене завещания. Тогда полковник Мордвинов решил убить ее и шел к этой цели до такой степени откровенно, что местные власти сочли необходимым приставить к несчастной Мордвиновой особого полицейского пристава для охраны. Но пристав, по словам газет, «оказался трусом»: Мордвинов застрелил жену на его глазах, а он убежал при первом выстреле.

Не торопитесь, господа. Не говорите, что я ставлю этого корыстного убийцу на счет всей русской армии. Нет, наоборот: Мордвинова презирали и в военной среде. За некоторые бесчестные проделки офицеры его полка не подавали ему руки. Начальник штаба 12-й дивизии характеризовал его нахалом, лживым хвастуном и скандалистом. Но… было и другое к нему отношение из той же военной среды. На суде сторону Мордвинова держал, между прочим, отставной полковник Марков, одесский «союзник», сподвижник знаменитого ген. Каульбарса. Он рассказывает, что ген. Каульбарс считал Мордвинова истинным патриотом, подарил ему карточку с собственноручной надписью, а отрицательное к нему отношение офицерства объяснял «революционным настроением»!

Генерал Каульбарс, конечно, не армия, и я привожу эти сведения, чтобы показать, как трудно охватить одним словом ее настроение. Интересен в этом эпизоде не ген. Каулбарс, а то обстоятельство, что и полк. Мордвинов, после совершения убийства жены с явно-корыстною целью, счел возможным, подобно Ливкину, потянуться под защиту «чести мундира». На суде, – писали в газетах, – он держится с бахвальством, кичится мундиром, говорит об оскорблении чести… Землевладелец Павликовский показал, что «все свои скандалы Мордвинов объяснял защитой чести носимого им мундира». Надежда на этот аргумент и при убийстве жены была в нем так сильна, что, по показанию полицейского стражника, уже арестованный, он обратился к народу со словами: «Не поминайте лихом. Я скоро возвращусь и всех вознагражу»[129].

Мордвинову не удалось: каменец-подольские присяжные, разбиравшие это дело, осудили его без всяких смягчений, и его шумная карьера по заслугам закончится на каторге. Но не страшно ли думать, что даже в таком деле, направляя револьвер на беззащитную женщину, он мог надеяться, что его защитит «честь мундира»?

Вы скажете: надежда безумная? Почему же? Силу этого аргумента он уже отчасти испытал на безнаказанности прежней своей «наглости и скандалов», которые засвидетельствованы и начальником штаба 12-й дивизии, и землевладельцем Павликовским. Это во-первых, а во-вторых, полицмейстеру Ливкину удалось же заменить неприятное дело о вымогательстве (гражданский суд) гораздо более «выгодной» ответственностью перед судом кастовым за убийство двух человек во имя якобы чести мундира?..

Ливкин открыто стремился к этому и достиг. На суде жена его говорила прямо: муж объяснял ей убийство двух человек тем, что он предпочтет лучше судиться за убийство, чем за вымогательство.

Чрезвычайно приятное, в высшей степени удобное право выбора самим преступником предмета для судебного исследования!..

V

Я хорошо понимаю, что всякому человеку, носящему военный мундир, очень неприятно читать то и дело о таких «прискорбных явлениях», порой с комментариями, хотя бы и самыми корректными, но уже не с военной, а с гражданской точки зрения. Однако не можем же мы, «штатские», рукоплескать, когда обязательное для нас обращение к суду заменяется для господ военных неписаным правом и даже «обязанностью» стрелять или рубить нас без всякого суда и когда гг. Кульчицкие в руководствах хорошего военного советуют бить нас наповал, так как это гораздо «выгоднее» с разных точек зрения…

Ожидать этого было бы наивно. Но так же наивно объяснять возникающие отсюда чувства не самыми фактами, а их оглашением в печати, как это делают авторы «Русского Инвалида». Неужели семья человека, убитого при обстоятельствах, при каких убит городовой офицером Вачнадзе, или семьи тех, кого переранили в инциденте братьев Коваленских… или их родственники, знакомые, соседи, сторонние свидетели, сбегающиеся на выстрелы и крики, – будь это в столице или в отдаленном Аткарске, – неужели все они могут сочувствовать такой несомненно беззаконной расправе и русского обывателя приходится отучать от этого сочувствия какими бы то ни было статьями газет и журналов…

Наконец, ведь эта все растущая волна «прискорбных столкновений» насчитывает уже не одну «земскую давность». Началась она и все крепнет еще со времен министра Ванновскаго; ее развитие шло в те годы, когда подцензурная печать не имела возможности не только комментировать, но часто и оглашать такие факты. И, однако, при этом безмолвии то и дело вспыхивали столкновения, обнажались шашки, гремели выстрелы, лилась кровь, и собиралась толпа, которая не всегда вела себя так смирно, как в Аткарске… Порой на беззаконный самосуд гг. офицеров она действительно отвечала своим столь же беззаконным самосудом. Но собирали ее – тогда-то уж во всяком случае – не статьи газет и журналов, а стоны, крики и выстрелы…

Конечно, причина этих явлений лежит глубоко, и объяснять их все правилами г-на Кульчицкого было бы так же наивно, как наивно винить в этом гражданскую прессу. Для меня несомненно, однако, что одним из условий, способствовавших развитию зла, является русская безгласность, то обстоятельство, что военная среда слишком уж долго оберегается от непрофессиональной критики, от очищающего и укрепляющего смеха русской сатиры.

Такое ограждение вредно для нравов оберегаемой среды, для ее самосознания и для ее внутренней силы…


«Россия – такая чудная земля, – сказал когда-то Гоголь, – что если скажешь что-нибудь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессора от Риги до Камчатки непременно примут на свой счет. То же разумей и о всех званиях и чинах». Когда гениальный сатирик еще в сороковых годах поставил своего «Ревизора», среди бюрократии поднялось великое негодование и тревога. «Посягательство на основы общества». И, однако, «Ревизор» был поставлен в присутствии императора Николая, несмотря на то что этот государь чувствовал глубину и силу сатирического удара. Известна его историческая фраза при выходе с первого представления Гоголевской комедии: «Досталось всем, а больше всех мне».


Еще в те времена (правда, с колебаниями и возвратом репрессий) с бюрократического мира снято волшебное «табу». Чиновник стал доступен и критике, и сатире. Даже порой чиновник крупный, не только «коллежский асессор», но и «действительный статский советник».

Среда военная до сих пор остается неприкосновенной: военный мундир не допускается на сцену, как священническая ряса. Это достигается соединенными усилиями драматической цензуры, администрации с ее чрезвычайными полномочиями и нередко прямыми выступлениями самих военных. Доходит это порой до курьеза. Совсем недавно, в гор. Гродно, на вечере в пользу Красного Креста, один из артистов показывал, как танцуют: «гимназист, студент, чиновник, старый штатский генерал… Все смеялись. Но вот дошла очередь до старого генерала военного звания. Может ли старый военный танцевать несколько смешно? Задевает это честь мундиров тех полков, где он мог служить в своей молодости, когда, вероятно, танцевал гораздо лучше?.. По-видимому, нет. Но вот один из присутствующих генералов в негодовании вскакивает с места и командует: «занавес!», прибавляя разные ходячие словечки о жидах и о прочем. Возмущенная публика (все читатели «Русского Богатства»?) покидает зал, вечер испорчен, а на другой день корпусный командир выражает генералу Ю-чу благодарность за то, что он «не дал опорочить честь мундира»![130] «Честь мундира» требует, значит, чтобы отставные генералы в 80 лет танцевали с резвостью и грацией молодых подпоручиков?

В данном случае речь идет о легком шарже на любительских подмостках. Но и серьезной современной комедии и драме приходится с чувством зависти вспоминать о тех старых временах, когда Александру Сергеевичу Грибоедову было дозволено вывести на сцену своего бравого полковника, Сергея Сергеевича Скалозуба. Можно ли отрицать, что это была злая сатира на некоторые стороны тогдашней армейской психологии? «Хрипун, удавленник, фагот, созвездие маневров и мазурки!»

Невольно приходит в голову: можно ли было бы в наши дважды пореформенные дни вывести эту фигуру, служившую, как известно, «в тридцатом егерском, а после в сорок пятом». А если бы гению Грибоедова и удалось преодолеть цензурные рогатки, то… не пришлось ли бы автору иметь дело с генералом Ю. или другими защитниками чести военного мундира? И еще, как поступила бы с ним военная молодежь, носящая мундиры 30-го егерского и 45-го полков?..

Наконец как отнесся бы к Грибоедову современный суд, перед которым то и дело приходится ответствовать нам, русским писателям, дерзающим порой касаться в той или иной форме типов и нравов современной военной среды?

Но история литературы не говорит нам ни о чем подобном по поводу Скалозуба. Тогдашняя армия не боялась сатиры. Военные рукоплескали в партере актеру, произносившему комические речение Скалозуба, а ранее сами списывали его характерные монологи… И это была александровская армия… Армия, недавно вернувшаяся из Парижа, покрытая всесветною славой… Она не требовала неприкосновенности, она не боялась признать, что в ее среде есть Скалозубы, что, как среда, она доступна человеческим слабостям и смешному, хотя бы даже связанному с военной профессией. И это всего лучше защищало ее от отождествления всей армии с Сергеем Сергеевичем Скалозубом…

Теперь современная нам армия, имеющая за собой ряд тяжких несчастий и поражений, требующих глубочайшей вдумчивости и всесторонней критики, остается все так же забронированной и неприкосновенной. И, к сожалению, те элементы ее, которые особенно кидаются в глаза, быть может, закрывая своими шумными выступлениями и манифестациями более глубокие и серьезные течения, о которых говорит и г. О. Кр., и г-н Мстиславский, успешно отстаивают эту забронированность. И им не только удается проникать со своими притязаниями и взглядами на страницы смешных «правил хорошего тона», но они находят защиту и на столбцах официозов;

Это печально… И это зловеще… Стоит в самом деле припомнить, что эта неприкосновенность нашей армии длится много лет; начавшись задолго до наших времен, она сопровождала ее вплоть до мрачной трагедии Ляо-Яна и Цусимы. И что же? прибавила ли она крепости стенам наших фортов, непроницаемости броне наших судов, дальности полету наших ядер, стойкости нашим батальонам, талантов и находчивости нашим полководцам?

И теперь печатные военные органы, которые должны бы призывать к критике и обновлению, вновь заводят ту же старую песню, поддерживают кастовые привилегии и предрассудки, защищают нарушение законов и права, легкомысленно обвиняя гражданскую печать в последствиях. Это, конечно, легче, чем бороться с предрассудками и очищать нравы. Но не значит ли это бить в сторону наименьшего сопротивления, отводя таким образом внимание от настоящих источников зла…

1912

• Часть третья •